03 Dec 2016 Sat 07:33 - Москва Торонто - 03 Dec 2016 Sat 00:33   


Рабочая комиссия по расследованию использования психиатрии в политических целях при Московской группе содействия выполнению Хельсинкских соглашений в СССР (таково было полное ее название) крепла и разрасталась. Становилось все больше подопечных, сочувствующих и помощников. Мы обзаводились картотеками, бланками, бумагами, знакомствами, заботами и еще многим, что сопутствует деятельности организации.

Незарегистрированные адвентисты напечатали нам в подпольной типографии своего издательства «Верный свидетель» бланки, на шапке которых стояло полное наименование нашей комиссии. Письма главврачам психбольниц, напечатанные на этих бланках, производили на получателей впечатление. Они не знали, как к нам относиться: судя по тексту, мы были самозванцы и общественники, судя по бланку – официальная организация.

Чтобы унифицировать процесс обработки данных о жертвах карательной психиатрии, мы придумали анкету в несколько десятков вопросов. Сотни бланков этих анкет нам напечатали те же адвентисты.

Вокруг комиссии образовался круг помощников, без которых мы бы ничего не смогли сделать. Объем работ был слишком большой. В месяц мы отправляли примерно пятидесяти политзаключенным психбольниц по одной пятикилограммовой посылке с продуктами и вещами, денежный перевод на 10 рублей для отоварки в больничном ларьке, письмо и еще поддерживали связи с родственниками, если они были. Каждому несовершеннолетнему ребенку в семье политзаключенных полагалось 40 рублей в месяц. Деньги на помощь нашим подопечным мы получали от Фонда помощи политзаключенным, а руки и время для работы – от наших друзей. Их уже много было к тому времени у комиссии, но в ближайшем кругу были Дима Леонтьев, Ира Гривнина, Володя Неплехович, Леня Аптекарь, Гуля Романова, Алла Хромова, Марина Козлова, Леонард и Оля Терновские, Таня Осипова, Юра Ярым-Агаев. У многих из них были свои помощники. Вообще диссидентское движение было похоже на концентрические круги, и, в принципе, каждый сам выбирал, в каком кругу находиться. Условия выбора были просты: чем ближе к центру, тем опасней.

Даже вчетвером мы не смогли бы справиться со всей работой, которая на нас свалилась. Между тем Феликс Серебров отбывал в лагере год лишения свободы, а Ира Каплун постепенно отходила от Рабочей комиссии. Отношения с ней были подпорчены с самого начала, когда вопреки общим договоренностям она в мое отсутствие в Москве ввела в Рабочую комиссию Джемму Бабич. Я почти не знал ее, а мы договаривались, что в комиссию будем принимать кого-либо только общим решением. Вступление Бабич в комиссию было дезавуировано, и отношения с Ирой нормализовались, но некоторый осадок остался. Ира часто жаловалась, что ей не хватает времени на правозащитную деятельность, и в то же время обижалась на меня, что я занял слишком много места в Рабочей комиссии. Ссориться с ней у меня не было ни сил, ни желания, ни времени.

Отношения резко испортились после декабрьской истории с заложничеством. Возможно, это был больше повод для ссоры, чем ее причина, но у меня не было охоты выяснять отношения. Я принимал всё как есть, стараясь экономить собственное время и минимизировать ущерб для нашей работы. Тем не менее Ира Каплун заявила о выходе из Рабочей комиссии.

Иногда совсем малознакомые люди предлагали нам помощь. Если они не вызывали у нас подозрений, то работа находилась всем: отправить посылку или перевод, купить продукты, взять под опеку семью политзаключенного.

Однажды меня попросила о встрече активистка еврейского движения за выезд Ида Нудель. Она и ее друзья хотели помочь Рабочей комиссии в ее гуманитарной деятельности. Я сразу очень обрадовался: в кругу Иды Нудель было много людей и всем можно было доверять. Мы встретились дома у Вити Елистратова, еврейского отказника и переводчика группы «Хельсинки». Я подробно рассказал, как и что мы делаем, какие возникают проблемы, как их решать. Наконец дошли до главного – сколько людей они смогут опекать. Ида ответила, что человек десять они смогли бы взять, и я чуть не подпрыгнул на стуле от радости. Это была бы очень солидная поддержка. Однако я рано радовался. Как только я начал прикидывать, кого бы из самых нуждающихся передать под опеку Иде Нудель и ее друзьям, она огорошила меня странной просьбой:

– Мы хотели бы помогать евреям.

– Я понимаю, но у нас, к сожалению, нет такой информации, – ответил я, на самом деле еще не понимая, что это не пожелание, а условие. У нас действительно не было сведений о национальности наших политзаключенных, мы считали это несущественным.

– Я была бы вам благодарна, если бы вы определили евреев в вашем списке. Мы готовы помогать им своими силами, не пользуясь средствами Фонда помощи политзаключенным, – продолжала Ида Нудель.

– Послушайте, – пытался я объяснить своей собеседнице, – мы не делаем среди политзаключенных различий по национальности. Мы правда в большинстве случаев даже не знаем их национальностей. В нашей анкете нет такой графы. Больше того, мы не придаем значения даже их идеологической принадлежности. Если человек признан узником совести и включен в списки политзаключенных, то мы помогаем ему независимо от любых других обстоятельств.

Увы, все мое красноречие пропало даром. Ида Нудель была непоколебима. Они будут помогать только евреям. На том мы и расстались.

Меня всегда шокировала сложившаяся традиция помогать репрессированным по национальному признаку или по принадлежности к профессиональной корпорации. Особенно это касалось зарубежной поддержки. Евреи помогают евреям, армяне – армянам, литовцы – литовцам. Физики помогают физикам, художники – художникам, писатели – писателям. А кто будет помогать, например, фельдшеру или лифтеру? Заграничные медсестры и консьержи? Все это была какая-то глупость, предвзятость и несуразица. Слава богу, Фонд помощи политзаключенным глупостями не занимался, поддержку получали все без различия нации и профессии.

Между тем в других случаях, когда речь не шла о гуманитарной помощи, корпоративная поддержка была совсем не лишней. В нашей деятельности, например, участие психиатров было очень важным. Нам не хватало профессионального взгляда на проблему. На советских психиатров рассчитывать не приходилось. В лучшем случае они выражали свою поддержку тайком, не рискуя выступать публично. Некоторые, как например, психиатры Марина Войханская или Борис Зубок, бежав на Запад, рассказывали правду об использовании психиатрии в СССР в политических целях. На самом деле нам была важна любая поддержка: и публичная, и негласная, как, например, московского психиатра Марата Векслера.

Частным образом консультировал некоторое время Рабочую комиссию московский психиатр Александр Волошанович. Потом он стал проводить экспертизы нашим подопечным, а в день суда надо мной официально объявил об участии в Рабочей комиссии в качестве психиатра-консультанта. Когда через несколько лет он эмигрировал на Запад, его место в Комиссии занял харьковский психиатр Анатолий Корягин.

Экспертные исследования Волошанович проводил на дому. Чаще всего в квартире Димы Леонтьева, где я тогда жил. Стараясь наилучшим образом организовать нашу работу, мы договорились устраивать «приемный день» Рабочей комиссии еженедельно по средам. В этот день к нам приходили ходоки, бывшие политзэки, родственники сидящих, все, кто хотел получить помощь или консультацию. О «приемном дне» было достаточно широко известно. Найти нас не составляло труда. В этот же день мы решали между собой и другие вопросы, на которые в течение недели у нас не хватало времени. Это был день Рабочей комиссии.

Кое-кто посмеивался над «приемным днем», намекая на склонность к бюрократии. Однако это была правильная организация деятельности в наших условиях. Так было удобнее и нам, и нашим посетителям. Иные из диссидентов недоумевали, когда им предлагали прийти в приемный день, но это был единственный день, когда вся комиссия, включая психиатра-консультанта, была в сборе, когда мы на ходу могли решить любой сложный вопрос.

Некоторые диссиденты важничали и обижались. Петр Егидес, например, сначала был очень недоволен тем, что это ему надо было прийти на экспертизу к нам, а не психиатру приехать к нему домой, а потом он пришел в настоящее негодование, что приехать надо в наш приемный день, а не в тот, который удобен ему. Другие обижались, что на экспертизу надо записываться в общую очередь. Такие скандальные ситуации случались, но, к счастью, не часто.

Квартира была однокомнатная, и Димка, не выносивший длительной суматохи и толчеи, покидал свой дом на целый день. На кухне Саша Волошанович с самого раннего утра открывал свой кабинет и беседовал с очередным испытуемым. Работу свою он делал очень тщательно. Желающих пройти экспертизу всегда было много, а на одно исследование уходил как минимум день, а то и два. Оно включало тестирование по каким-то британским методикам, неврологическое обследование, тщательный сбор анамнеза, долгие беседы. Потом Саша писал развернутое заключение, которое занимало не одну машинописную страницу.

Это была самая настоящая экспертиза, а вовсе не легковесное заключение о психическом здоровье и необоснованности применения принудительных психиатрических мер. Такой тщательный подход Волошановича к своей работе многих удивлял, иных настораживал. Некоторые приходили в надежде быстренько получить у психиатра справку о своем психическом здоровье, не рассчитывая, что обследование будет настоящим – детальным и длительным, а результат – непредсказуемым.

Мы, естественно, в работу Волошановича не вмешивались, а он, готовя заключение, руководствовался исключительно медицинскими соображениями. В результате не каждая экспертиза оказывалась положительной. Однако выдавать на руки заключение о психическом заболевании было невозможно – КГБ мог заполучить его и использовать для необоснованной принудительной госпитализации. Поэтому мы выдавали на руки заключение о том, что применение принудительных мер медицинского характера в данном случае необоснованно, так как по своему состоянию здоровья имярек не представляет опасности для себя или окружающих. Не ручаюсь за точность формулировки, но что-то в этом духе. Это, кстати, соответствовало и общим принципам деятельности Рабочей комиссии: мы защищали не только здоровых людей, посаженных в психушки, а всех граждан от необоснованного применения мер репрессивной психиатрии. Не только здоровых, но, может быть, и больных. Хотя больных, конечно, был очень незначительный процент.

Разумеется, в самом тексте экспертизы никаких недоговоренностей не было, но это оставалось медицинской тайной. Вопрос был в том, как эту тайну сохранить. Экспертные заключения ни в коем случае не должны были попасть в руки КГБ. Между тем квартира насквозь прослушивалась, у входа в дом всегда стояла гэбэшная «Волга» и чекисты точно знали, кто к нам приходит и зачем. Мы всех честно предупреждали, что КГБ следит за домом, где проходит экспертиза, и каждый должен был сам для себя решить, готов ли он идти на определенный риск. Большинство соглашались, понимая, что положительное заключение психиатра может спасти их от следующей психушки.

Все так и было. Больше того, не зная, в отношении кого какое именно заключение вынесено, КГБ предпочитал на всякий случай не сажать в психушки никого из тех, кто прошел у нас экспертизу. Сам факт прохождения экспертизы стал защитой от психиатрических злоупотреблений.

К сожалению, не все это понимали. Владимир Клебанов, пытавшийся создавать независимые профсоюзы, ушел с середины экспертизы, обидевшись на вопросы Волошановича. Он полагал, что получит заключение психиатра автоматически, просто по факту своей биографии, в которой уже были политические преследования и психбольницы. Володя Гершуни, известный диссидент и бывший заключенный Орловской спецпсихбольницы, так и не выбрал время прийти на экспертизу, сколько я его об этом ни упрашивал. В дальнейшем и Гершуни, и Клебанов вновь попали в психбольницы. Больше никого из наших подопечных в психбольницы, кажется, не посадили.

Не попали в руки КГБ и экспертные заключения наших психиатров. Ни одно. Зато все они лежали в английском Королевском колледже психиатров в Лондоне, молча угрожая чекистам, если они вздумают посадить в психбольницу кого-нибудь из наших подопечных.

Западные психиатры поначалу весьма сдержанно реагировали на нашу бурную деятельность. Это было вполне естественно – среди нас не было психиатров и уровень доверия к нам профессионалов не мог быть высоким. Тем не менее положение постепенно менялось к лучшему. Отчасти этому способствовала «Международная амнистия», которая в августе 1977 года представила на VI Всемирном конгрессе психиатров в Гонолулу реферат на английском языке моей книги «Карательная медицина». Психиатры смогли убедиться, что мы – не кучка сумасшедших самозванцев. На конгрессе в Гонолулу много говорилось о репрессивной психиатрии в СССР, были острые дискуссии, а делегация советских психиатров часто попадала в тяжелое положение, не зная, как убедительно ответить на обвинения. В кулуарах конгресса выступали перебравшиеся на Запад бывшие советские психиатры и жертвы карательной психиатрии. И многочисленная пресса, и сами психиатры могли убедиться, что перед ними выступают здравомыслящие и неглупые люди. Советский миф о том, что находившиеся в психушках диссиденты – психически больные люди, рушился буквально на глазах участников и гостей конгресса.

Закончился VI Всемирный конгресс психиатров неблагоприятно для советской делегации. Было решено создать Комитет Всемирной психиатрической ассоциации по расследованию случаев злоупотребления психиатрией (WPA Committee to Review the Abuse of Psychiatry). Кроме того, была принята Гавайская декларация, содержащая этические правила для психиатров и осуждающая страны, использующие психиатрию в политических целях. Советский Союз в декларации не упоминался, но все читалось между строк. Многолетние усилия, начатые еще Владимиром Буковским и Семеном Глузманом41 и продолженные нами, принесли наконец хоть и скромные, но все же положительные результаты. Немалый вклад в это внесли американский советолог профессор Питер Реддуэй и австралийский психиатр Сидней Блох, только что выпустившие книгу «Советские злоупотребления психиатрией».

Книга эта вышла в мае 1977 года, за три месяца до конгресса. Я лежал тогда в больнице, пытаясь увильнуть от армии. Меня подкосила эта новость, когда я о ней узнал. Как, две книги на одну и ту же тему с интервалом в пару месяцев? И это при том, что обстоятельных исследований на эту тему до сих пор не было вообще! Мне показалось, что судьба сыграла со мной злую шутку. Через некоторое время я успокоился. Книги были хоть и на одну тему, но разные. И получилось даже хорошо, потому что был представлен взгляд на проблему как изнутри Советского Союза, так и со стороны.

Большую помощь оказал нам один из авторов этой книги профессор Реддуэй, горячо поддержавший деятельность Рабочей комиссии. В частности, по его просьбе к нам приезжал из Лондона английский психиатр профессор Гарри Лоубер.

Члену английского Королевского колледжа психиатров Гарри Лоуберу было около 70 лет, и он сносно говорил по-русски. Его визит в Москву ознаменовал начало знакомства западных психиатров с Рабочей комиссией. Он передал мне письмо от президента британского Королевского колледжа психиатров профессора Риса, в котором сообщалось о твердом намерении сотрудничать с Рабочей комиссией.

Лоубер посмотрел, как мы работаем, как Волошанович проводит экспертизу, и даже сам принял участие в одном или двух обследованиях. Он посетил московскую психбольницу им. Кащенко, где содержался тогда Евгений Николаев – тот самый, что когда-то, при задержании Орлова, огрел меня книгами по голове, приняв за гэбэшника. Вместе с женой Николаева мы сопровождали Гарри Лоубера в психбольницу. Свидание с Женей ему не дали, заменив это беседой с главным врачом больницы Валентином Михайловичем Морковкиным, который с Гарри Лоубером был любезен, а с нами – не очень.

Гарри был веселый и остроумный человек, к тому же прекрасно понимал советскую действительность. Общаться с ним было легко. КГБ предполагал, что доктор Лоубер повезет с собой в Лондон материалы Рабочей комиссии, может быть, экспертные заключения. Мы предупредили Гарри о возможности шмона в аэропорту, и он долго и старательно разучивал незнакомое ему слово «шмон» и все производные от него.

Разумеется, перед возвращением на родину Гарри зашел в английское посольство и оставил там все материалы, которые хотел забрать с собой. Ему потом переслали их в Лондон дипломатической почтой. В аэропорту Шереметьево его действительно подвергли тщательному обыску. Забирать было нечего. Этому чекисты вряд ли сильно удивились, но они были поражены, когда серьезный и даже немного чопорный английский профессор на ломаном русском языке вопрошал их: «Зачем ви меня шмониаете?»

Гарри потом с восторгом писал нам об этой истории, страшно довольный своими познаниями в фене и умением держаться перед чекистами.

К сожалению, не все визиты проходили так удачно. Как-то я зашел по делу к Ире Валитовой. У нее были несколько ее друзей и иностранцев. Когда меня знакомили с ними, один из них, почтенного возраста американец, сначала уставился на меня непонимающим взглядом, затем как-то криво усмехнулся и надолго замолчал. Минут через десять он отвел Иру в сторону и начал ей шепотом что-то горячо объяснять. Ира сначала возражала, а потом обратилась ко мне, несмотря на то что американец тянул ее за руку и отговаривал:

– Саша, он говорит, что ты не Подрабинек.

Сказать, что я удивился, было бы слишком слабо.

– А кто же я? – спросил я.

– Он говорит, что уже встречался с Александром Подрабинеком и это не ты.

Американец стоял, не находя себе места от неловкости.

– Он говорит, – продолжала Ира, – что он психиатр и приехал в СССР специально задать ряд вопросов Подрабинеку по поводу «Карательной медицины» и Рабочей комиссии. Он встретился с ним, они подробно все обсудили. Он говорит, что Александр Подрабинек – человек солидный и в зрелом возрасте, а не такой мальчишка, как ты!

Я наконец все понял и рассмеялся. Ира смотрела на американца с сожалением. «Я Александр Подрабинек, – представился я американцу еще раз. – Вас обманули. Кто вам дал телефон для связи со мной?»

Американец этого то ли не помнил, то ли не хотел говорить. Он все еще смотрел на меня с некоторым недоверием. Было видно, что тот «Подрабинек» понравился ему больше. Он лучше соответствовал образу автора «Карательной медицины», который сложился у американца в голове.

Однако делать было нечего, ему пришлось поверить, что настоящий Александр Подрабинек – это я. Мы еще успели поговорить, он задал все свои вопросы, на которые получил исчерпывающие ответы. Он не стал рассказывать, насколько мои ответы отличались от тех, что дал ему подставной собеседник. Я не настаивал. Умному американскому психиатру, вероятно, было не по себе от того, как легко его обвела вокруг пальца советская госбезопасность.


Последние деньки


Последние полгода на свободе были грустными и торопливыми. Я знал, что в отношении меня расследуется уголовное дело. Знал, чем это закончится. Я торопился сделать как можно больше.

29 декабря арестовали Кирилла. За два дня до того возбудили уголовное дело и против меня, но это считалось тайной. Узнал я об этом от Клеточникова. Я думал, что меня сразу же и арестуют, но этого не случилось. Кирилл оказался первым, я – вторым. Мне было бы легче наоборот.

Год, начавшийся волшебной ночью в Таллине, заканчивался грустным новогодним вечером в Москве. Чекисты из наружки пили в подъезде шампанское, для чего попросили у Димки стаканы. Дима Леонтьев, человек мягкий и до невозможности интеллигентный, дал им бокалы и даже пошел выпить шампанского вместе с ними, а я отказался – позавчерашний арест Кирилла не располагал к братанию с чекистами.

Кирилл между тем держал в тюрьме голодовку, потом лежал в электростальской больнице с миокардитом, но все это уже не могло остановить начавшееся уголовное дело. 14 марта был суд. В зал суда кроме подобранной «публики» пустили только близких родственников и свидетелей защиты.

Кирилл виновным себя не признал, считая дело политическим, и от дачи показаний отказался. Адвокат требовал прекратить уголовное дело и освободить подсудимого из-под стражи. Прокурор напирал на уголовный характер дела, а на утверждения Кирилла, что на повторном обыске 14 октября 1977 года ему подбросили патроны, отреагировал самым непосредственным образом: «Разговор о якобы подброшенных патронах – это детский лепет. Нет оснований ему верить. Какой смысл был подбрасывать патроны на втором обыске, когда это можно было сделать на первом?»

После этого прокурор потребовал приговорить Кирилла к 3 годам лишения свободы.

За несколько дней до суда Клеточников передал нам сугубо конфиденциальную информацию о том, каким будет приговор Кириллу. Его должны были приговорить к двум с половиной годам лишения свободы условно и отправить на «химию» – так называемые стройки народного хозяйства. Решение об этом было принято где-то очень высоко. Это была хорошая новость, у нас ее знали всего несколько человек.

К сожалению, Марк Морозов передал нам эту информацию через Володю Борисова. Это решило исход дела. За день или два до суда Борисов поделился этой информацией с одним западным журналистом, чтобы, как он нам объяснил, показать, что на самом деле приговоры по политическим делам выносятся не в суде, а в высоких кабинетах и исход дела известен заранее. Доказывать эту общеизвестную истину особой нужды не было, а риск утечки информации был велик. Однако желание Борисова продемонстрировать перед западными журналистами свою значительность и осведомленность перевесило все остальное. Говорил он с журналистом на улице, полагая, что их никто не слышит. Как передал нам позже Виктор Орехов, КГБ записал этот уличный разговор. Теперь у властей оставался единственный способ пресечь возможные обвинения в ангажированности суда – вынести другой приговор, а не тот, о котором диссидентам и западным корреспондентам стало известно накануне процесса. Кирилла приговорили к двум с половиной годам лишения свободы в колонии общего режима. К реальному сроку, а не условному.

Позже неуемное тщеславие Борисова погубило и еще одно дело. Пару лет спустя, когда я был уже в якутской ссылке, в Рабочую комиссию поступила информация от одного уголовника из Красноярской краевой психиатрической больницы. Он сообщал, что лет десять назад в этой психбольнице находился немец, сидящий по лагерям и психбольницам с конца войны. Насколько он помнит, звали его Пауль Вулленбург и был он дипломат. Уголовник то ли сидел с ним сам, то ли знал кого-то, кто с ним общался. Мы предположили, что речь может идти о Рауле Валленберге, шведском дипломате, во время войны спасшем от нацистов более ста тысяч венгерских евреев и арестованном в 1945 году военной контрразведкой «СМЕРШ». Официальная версия гласила, что в 1947 году Валленберг умер от инфаркта во внутренней Лубянской тюрьме. По неофициальным сведениям, его гораздо позже встречали в ГУЛАГе.

Все это надо было проверять, и очень осторожно. Я занялся этим делом и написал письма друзьям в Красноярск и человеку, знакомому с некоторыми красноярскими врачами-психиатрами. Письма ушли, разумеется, не по почте, а с нарочными, и все это заняло немало времени. Предстояло очень аккуратно установить контакт с этим уголовником, встретиться с ним и расспросить обо всем подробно.

Однако об этом деле узнал от Рабочей комиссии Володя Борисов. Сгорая от нетерпения, он устроил в Москве пресс-конференцию для западных журналистов, на которой рассказал все, что нам к тому времени было известно об этом деле. Конечно, это была сенсация, о Валленберге тогда много писали и говорили. Борисов получил свою минуту славы, а тоненькая ниточка, связывающая нас с этим делом, безнадежно оборвалась. Написавшего нам уголовника немедленно этапировали из психбольницы, и разыскать его мы уже не смогли. Да и остался ли он жив после всего этого?

1978 год был богат судебными процессами. 22 марта в городе Василькове под Киевом слушалось дело Мирослава Мариновича и Николая Матусевича, членов Украинской группы «Хельсинки». Я поехал на суд вместе с Таней Осиповой. Мы не надеялись попасть в зал суда, но рассчитывали хотя бы постоять перед зданием вместе с остальными нашими украинскими друзьями. Ничего не получилось. Едва мы подошли к суду, как нас молча и без объяснения причин задержала милиция и повезла обратно в Киев. На железнодорожном вокзале мы некоторое время сидели в линейном отделении милиции, и милицейское начальство требовало, чтобы мы сами оплатили билеты до Москвы. «Мы не собираемся возвращаться сейчас в Москву, с какой стати мы должны покупать билеты на поезд?» – возражали мы с Таней. После долгих и мучительных переговоров с вышестоящим начальством киевские менты все-таки купили нам билеты за свой счет и повели к поезду.

В Киеве на вокзале, чтобы перейти к нужному перрону, надо подняться на несколько пролетов вверх по лестнице и затем идти по крытому переходу. На каждой лестничной площадке встречаются четыре лестницы – две вверх и две вниз. Толкучка там обычная, вокзальная. Несколько ментов прокладывали нам в этой толчее дорогу, при этом, потеряв бдительность, все они с какого-то момента оказались впереди нас. На ближайшем лестничном перекрестке я толкнул Таню в бок, мы переглянулись и не пошли вверх за ментами, а побежали вниз к выходу. Потерялись мы в вокзальной суматохе мгновенно. Через несколько минут мы уже были на задворках вокзала в каких-то переулках, а затем взяли такси и поехали в город по своим делам.

По возвращении в Москву меня снова ждала плотная конвойная слежка. Но она уже не могла произвести на меня никакого впечатления и даже помешать моим планам. По делам Рабочей комиссии мне надо было лететь в Запорожье, чтобы встретиться с переведенным туда в психбольницу политзаключенным Вячеславом Миркушевым. От слежки я избавился с помощью Алены Арманд, попросившей своего знакомого с первого этажа выпустить меня через окно.

Это была незабываемая поездка. Судьба улыбнулась мне перед посадкой еще раз. Я сидел в самолете и думал, что скоро меня арестуют, а как бы славно было еще разок побывать на море, которое я так любил с самого детства. В разгар моих мечтаний командир корабля объявил пассажирам, что в Запорожье мы сесть не сможем из-за плохой погоды и поэтому совершим вынужденную посадку в Адлере – аэропорту города Сочи. Мне показалось, что я творю судьбу силой своего воображения!

В Адлере наш вылет объявили через четыре часа. Я пошел бродить по окрестностям, поднялся в гору, на склоне которой расположились ровные ряды чайной плантации. В Москве была еще слякотная апрельская весна, а здесь светило яркое солнце, было жарко, и воздух напоен сумасшедшими южными ароматами ранних цветов, табака, чая и беззаботной жизни. Между двух рядов чая я лег загорать. С холма был виден аэропорт, за ним море, белые пароходы, маленькие катера и рыбачьи лодки – какая-та совсем другая, не московская жизнь, будто я вообще попал в другую страну. Я замечтался, задремал и, разумеется, упустил свой самолет. Этим же вечером я улетел следующим рейсом в Запорожье, сделал все запланированные дела и через день вернулся в Москву.

От Клеточникова пришло известие, что по моему делу в специальных и общих психиатрических больницах страны проведено десять совместных выездных комиссий Министерства здравоохранения СССР, МВД СССР и Генеральной прокуратуры. Обвинение мне будет предъявлено по книге «Карательная медицина». Это было неплохой новостью – значит, до Рабочей комиссии руки у них еще не дошли. Но мои дни на свободе, понятное дело, были сочтены.

На понедельник 15 мая было назначено начало суда над Юрием Орловым. Дня за три-четыре до этого Клеточников передал, что меня арестуют в первый день судебного процесса. Арестуют прямо около здания суда, будто на 15 суток, как это часто бывает во время политических процессов.

Я поехал в Малаховку прощаться с Таней. Это было тяжелое прощание. Она смотрела на меня как на обреченного, которому ничем нельзя помочь. В сущности, так оно и было. Утром я ушел и, не дойдя до автобусной остановки, обернулся и долго смотрел на ее дом. Она стояла на балконе, мы помахали друг другу рукой, и я вдруг ясно понял, что теряю ее, что больше ее не увижу, что шестилетней истории наших отношений приходит конец. Мне было грустно, и я пытался успокоить себя тем, что я сам выбрал такую судьбу.

О предстоящем аресте я известил самых близких друзей, и мы решили устроить накануне ареста отвальную. В воскресенье отпразднуем, а в понедельник поедем к суду над Орловым, где меня и арестуют.

Я все еще жил у своего приятеля Димы Леонтьева, но в его холостяцкой квартире не было никаких условий для приема гостей, не хватало даже посуды. Прощальный обед решили устроить у Иры Гривниной, жившей на десятом этаже в доме напротив. В субботу закупили продуктов и выпивки. Вечером появилась слежка – мои старые знакомые, ходившие за мной не один месяц.

В воскресенье с утра Ира Гривнина со своим мужем Володей Неплеховичем и еще кем-то из наших друзей занимались последними приготовлениями к торжественному обеду, который был назначен на два часа дня. В полдень, когда все разошлись, кто за продуктами, кто за посудой, раздался телефонный звонок. Звонил сам Клеточников предупредить, что меня арестуют сегодня.

Ситуация переменилась. Торжественный обед оказался под угрозой. Вскоре, однако, все собрались. Пришел и папа, с которым мы последнее время вовсе не общались. Узнав о предстоящем моем аресте, он пересилил себя и пришел, несмотря на наш разрыв. Уже накрыт был стол и мы даже успели на кухне что-то выпить и закусить, когда в дверь позвонили. Это были они.

Обыск проводила следственная бригада прокуратуры. В постановлении было указано, что проводится он в рамках возбужденного против меня уголовного дела. Статья 1901 УК РСФСР – распространение заведомо ложных измышлений, порочащих советский государственный и общественный строй. Ничего нового.

Мы еще успели выпить за мою удачную дорогу и даже попробовать разных приготовленных вкусностей. Однако следователям такая торжественная и в то же время беззаботная обстановка не нравилась. Что это такое – в доме идет обыск, а они пируют? Вдобавок ко всему я начал им что-то объяснять про уголовно-процессуальный кодекс, про свои права и их обязанности. Это было для них чересчур. Следователь распорядился меня увести. Мы с друзьями обнимались, целовались, прощались. С Димкой шутили, что встретимся на зоне. Впервые за долгое время обнялись с папой и пожали друг другу руки. Потом, не дожидаясь окончания обыска, оперативники меня увели.



Часть II


«Матросская Тишина»


Первая тюрьма, как первая любовь – волнует, пугает и никогда не забывается.

Я сидел в крошечном заднем отсеке милицейского газика и через решетку в окне видел уходящую из-под колес дорогу. «Да и черт бы с ним, с уголовно-процессуальным кодексом, – думал я. – Надо было дообедать в нашей замечательной компании. Вот ведь инерция диссидентского поведения!»

Было непонятно, куда мы едем. Проехали кольцевую автодорогу, выехали из Москвы. «Сейчас завезут в лес да тюкнут по голове», – подумал я. Через некоторое время приехали в отделение милиции в Мытищах. В дежурку набилось много народу – местные милиционеры, вся моя наружка – восемь человек. Меня обыскали, забрали ценные вещи, шнурки. Пончик, которому я давал читать Солженицына, смотрел на меня сочувственно и как-то подавленно. Ему было явно не по себе. Наверное, одно дело – пасти объект, совсем другое – сдавать его в тюрьму.

Возникла проблема с паспортом. Его при мне не было. Тогда этому придавали большое значение – арестованный обязательно должен быть с паспортом. Я специально запрятал его у друзей, чтобы мне его потом не испортили штампом об освобождении. Ментов это не устраивало.

– Где все-таки ваш паспорт? – спрашивал меня дежурный офицер.

– Дома, конечно, – отвечал я.

– Но он должен быть с вами, – упрекнул он меня. – Я не могу принять вас без паспорта. Что же делать? – обратился он уже не столько ко мне, сколько ко всем сразу.

– Если вы не можете меня принять, то, наверное, вам следует меня отпустить, – осторожно высказал я свое соображение.

Дежурный посмотрел на меня исподлобья, а бригадир гэбэшной наружки тяжело вздохнул и начал куда-то звонить. Из его разговора можно было понять, что он через кого-то просит следователя, который все еще проводит обыск, найти мой паспорт. «Безнадежное дело», – порадовался я про себя.

Дни в Мытищинском КПЗ тянулись медленно. На деревянном настиле, называемом «эстрадой», спать было жестко. Одеял не давали, и ночью было холодно. Арестованные приходили и уходили, рассказывали свои и чужие истории, стращали беспредельной подмосковной Волоколамской тюрьмой. Через три дня меня забрали «с вещами» и отвезли в тюрьму «Матросская Тишина».

Прием и оформление арестованных описаны в литературе десятки раз, начиная с романа «В круге первом» и кончая многочисленными воспоминаниями зэков. Ничего нового не добавлю. Меня ничего особенно не удивило. Разве что технологичность процесса, абсолютная обезличенность и подчиненность установленной процедуре. Арестованный – как деталь, которая подвергается необходимой обработке то в одних, то в других руках, то на одном, то на другом станке. Ничего личного, никакой ненависти к преступникам, никакой жалости к больным и немощным. Просто работа. Нас швыряли из одной камеры в другую, из одного кабинета в другой. Заполняли какие-то формуляры, анкеты, медицинские карты. Врачиха лет пятидесяти, низенькая, бесформенно толстая и вся какая-то корявая, бесцветным заученным тоном повторяла, наверное, в стотысячный раз: «Снять штаны, спустить трусы, расставить ноги, нагнуться вперед, раздвинуть руками ягодицы». Потом она заглядывала туда и что-то записывала в медицинскую карту. «Боже мой, – думал я, – сколько же арестованных задниц она разглядела за свою жизнь! Вот где беззаветный врачебный подвиг! Вот где настоящая драматическая медицина!»

Дня два я провел с другими арестованными на «разборке» – в камерах первого этажа, откуда постепенно, одного за другим, арестованных поднимают на этажи в постоянные камеры. Подняли и меня. В шестиместной камере спецкорпуса было три человека. Все – серьезные люди, сидевшие за тяжкие преступления и не по первому разу. Все относились друг к другу спокойно и уважительно. Сидеть там было легко, и лишь одна проблема мучила меня первые два дня. Параша, точнее, дырка напольного железного унитаза в полу находилась в углу камеры и была отгорожена только барьером и тряпкой на палке. Я никак не мог решиться пользоваться ею в присутствии остальных. Мне было неловко. Я промучился весь первый день и часть второго. Однако необходимость все же взяла свое, а вскоре моя первоначальная неловкость уже казалась мне смешной.

Долго наслаждаться спокойствием спецкорпуса мне не пришлось. То ли спохватились, что первоходочнику не положено сидеть с рецидивистами, то ли по каким иным причинам, но через несколько дней меня перевели в 111-ю камеру общего корпуса.

Здесь было человек сорок. Шум и гам стояли непрерывно. В одном углу варили чай, в другом играли в карты или нарды, за столом резались в домино, а кто-то еще ухитрялся в этом бедламе дремать. Я нашел себе место на верхней шконке. Соседом моим оказался парень, сидевший за воровство книг из библиотеки. Ему было лет двадцать с небольшим, и он очень любил читать. Но денег на жизнь не хватало. Он брал книги в библиотеке, читал их запоем, а особо полюбившиеся оставлял себе.

Здесь я провел три месяца до самого своего суда. Почти все в камере были такие же, как и я, первоходочники, никто особенно не пытался взять верх над другими или беспредельничать. Первое время в тюрьме я отсыпался – сказывалась усталость последних месяцев. Я спал ночью и днем, благо дубаки не обращали на это особого внимания. Утренняя поверка, вечерняя поверка да еда – в остальное время я спал.

Через неделю я окончательно проснулся и зажил общей тюремной жизнью. Научился играть в нарды и настольную игру с костями, которая называлась почему-то «мундавошкой». Начал ходить на часовые прогулки, греясь на теплом июньском солнышке. Прогулочные дворики находились на крыше тюрьмы. В сущности, те же камеры, только вместо потолка натянута металлическая сетка, а над двориками – деревянные мостики, по которым ходят надзиратели. Впрочем, чаще ходили надзирательницы, которых в тюрьме было едва ли не большинство. Молодые девчонки из провинции шли на эту службу ради московской прописки и возможности жить в Москве. Для зэков это был особый интерес – смотреть снизу на прогуливающихся над ними надзирательниц в форменных юбках. Тех это, как правило, не смущало. Одна из надзирательниц, молодая рыжеволосая девушка с резким хриплым голосом, специально не надевала трусики, чтобы произвести впечатление на зэков, прогуливаясь у них над головами. Впечатление было не слабое. Попасть на прогулку в ее дворик и в ее смену считалось большой удачей. Я пару раз попадал.

Все время хотелось есть. Все пришли с воли и еще не успели привыкнуть к скудному тюремному рациону. Черный хлеб, который нам выдавали, 850 граммов каждый день, был не просто плохого качества – он был отвратителен. Я до сих пор не понимаю, как его умели так испечь. Внутри он был сырой и кислый, крошился и разваливался в руках, а съешь его даже немного – скоро начинается изжога. Одни говорили, что его пекут в местной тюремной пекарне, другие утверждали, что в Бутырке. Как и многие в нашей камере, я сушил из него сухари, но в случае обыска в камере надзиратели эти сухари выкидывали. Считалось, что сухари зэки сушат для побега.

Днем обычно давали миску баланды – в отменно горячей воде плавало некоторое количество картофельной шелухи и рыбьих косточек. На второе – сечка, приготовленная на техническом гидрожире. Иногда давали синюшную неочищенную перловку – это был праздник. Все замечали, что от баланды клонило в сон. Говорили, что в нее добавляют бром, дабы снизить сексуальную активность арестантов. Некоторые, переживая за свою потенцию, от баланды отказывались.

Раз в месяц можно было купить на десять рублей что-то в тюремном ларьке, если на счету есть деньги. Деньги у меня, конечно, были, друзья об этом сразу позаботились. Я брал настоящий белый хлеб, сахар, сливочное масло, овсяное печенье и курево – несколько пачек сигарет для особых случаев, а на остальное – махорку и табак.

Но что было гораздо интереснее, чем тюремный ларек, так это передача с воли. Впрочем, первую передачу я не взял. Она была от отца, а наши отношения были настолько испорчены, что я от передачи отказался. Офицер, принесший мне ее в камеру спецкорпуса, стоял в полном недоумении – он не сталкивался со случаями, когда зэк отказывается от передачи. Мне даже пришлось написать письменный отказ на перечне принесенных продуктов.


Страницы


[ 1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 | 11 | 12 | 13 | 14 | 15 | 16 | 17 | 18 | 19 | 20 | 21 | 22 | 23 | 24 | 25 | 26 | 27 | 28 | 29 | 30 ]

предыдущая                     целиком                     следующая