08 Dec 2016 Thu 03:10 - Москва Торонто - 07 Dec 2016 Wed 20:10   


Москва


Удар был оглушительным, но неизбежным. Провалившись в МГУ, я с горя поступил в Первый медицинский институт им. Сеченова. Но с учебой ничего не получалось.

Отношения с отцом сильно испортились. Мне было семнадцать лет, я хотел самостоятельных решений и собственной жизни, дерзил отцу, а папа бывал иногда очень вспыльчив. Кончилось это тем, что как-то поздно вечером я хлопнул дверью, прихватив только свои документы и коллекцию почтовых марок, которую собирал все школьные годы. Так я ушел из нашего дома, в который больше никогда не вернулся.

На улице шел холодный сентябрьский дождь. Промокнув до нитки и стуча зубами от холода, я добрел до вокзала, сел в электричку и через полтора часа был в Москве. Идти было некуда. Я остался ночевать в зале ожидания Курского вокзала. На деревянных скамейках почему-то разрешалось только сидеть. Тех, кто ненароком сваливался в горизонтальное положение, бдительный дежурный милиционер брезгливо трогал рукой за плечо и будил словами «Не положено». Рядом со мной пыталась спать сидя миловидная рыжеволосая девушка, и уж не помню как, но вскоре она склонила свою головку ко мне на плечо, я положил свою голову на ее, и мы так чудесно проспали до утра. После обеда мы встретились, долго гуляли по Москве. Она рассказывала о своем увлечении мотоциклами, а я рассказал, что ушел из дома. «Давно?» – спросила она. «Вчера», – ответил я. Она рассмеялась. Потом мы целовались в каком-то сквере, а вечером я посадил ее на поезд в Пермь, и больше мы никогда не виделись.

Надо было как-то выживать. Я пошел в деканат своего института хлопотать о стипендии. В деканате мне объяснили, что стипендии будут назначаться по результатам учебы за первый семестр. Тогда я попросил хотя бы общежитие, на что мне возразили, что жителям Московской области общежитие не положено – вполне можно ездить каждый день из дома в институт и обратно. Я говорил, что у меня исключительное положение, я поссорился с домашними и мне общежитие нужно, как никому другому. Декан задумался, сказал, что, конечно, не бывает правил без исключений, затем полистал мое худенькое личное дело и спросил, почему я не комсомолец. Я коротко ответил, что не хочу. Декан поглядел на меня задумчиво и сказал, что ничем помочь не может.

С учебой не складывалось. Надо было бросать институт и зарабатывать на жизнь. Университет все еще манил меня, и я решил устроиться туда на работу. Меня взяли лаборантом на кафедру биофизики биофака МГУ, которой тогда заведовал профессор Борис Николаевич Тарусов. Получал я 74 рубля в месяц. Это было чуть больше минимальной в то время зарплаты, и все бы ничего, но до первой получки еще надо было дожить. Выручало то, что из-за работы с вредными реактивами мне были положены ежедневно бесплатная бутылка молока и коржик. Кроме того, в университетской столовой белый хлеб лежал на столах бесплатно, что в те годы было большой редкостью. Таким образом, проблема питания была решена.

Дни были заняты работой и отчасти учебой – я ходил на лекции по химии и биологии, выбирая себе темы, которые мне больше нравились. Никто надо мной не висел, не следил за моей успеваемостью, и такая учеба доставляла настоящее удовольствие.

Вечера были пустые и бестолковые. Денег не было, и идти было некуда. Я слонялся по темной вечерней Москве, а в плохую погоду садился в 39-й трамвай, который ехал от университета до Чистопрудного бульвара, наверное, не меньше часа. За это время можно было не только отогреться, но и подремать, прислонившись к окну.

Хуже обстояло дело с жильем. Ночевать на кафедре не разрешалось. Идти к родственникам или знакомым не хотелось – можно ли начинать самостоятельную жизнь с просьб о помощи?

Я ночевал на вокзалах. Примелькавшись на одном, переходил на другой. Больше всего мне нравился аэровокзал на Ленинградском проспекте, там я оставался ночевать чаще всего. Скамейки были мягкими, и можно было даже прилечь, если находилось свободное место. В подвальном этаже располагались вполне приличные туалеты с холодной и горячей водой в умывальниках, и утром можно было почистить зубы, умыться и бодро шагать на работу. Вскоре я примелькался на Аэровокзале. Но меня заметила не только милиция. Промышлявшие на вокзале фарцовщики сперва просто поинтересовались, чего я здесь торчу, а затем предложили приобщиться к делу. Сначала продавать отпечатанные на фото порнографические игральные карты и покупать шмотки у иностранцев, а потом, может быть, заняться и валютой. Это были неплохие ребята, совсем не бандитского вида и без видимых криминальных наклонностей. У меня сложились с ними приятельские отношения, но от их предложения я уклонился. Они не обижались, иногда подшучивая, не созрел ли я уже для настоящего дела. Вскоре аэропортовские милиционеры начали гнать меня с вокзала, и я рассказал об этом своим фарцовщикам. Не знаю, куплены были менты или были в доле, но меня тут же оставили в покое.

А вскоре была первая получка, настоящий, за деньги полноценный горячий обед в университетской столовой и собственные сигареты «Ту-134». И первая, самая лучшая за всю мою жизнь покупка – туристские ботинки и теплые фланелевые носки! Теперь я смело ходил по мокрым московским тротуарам, больше не перепрыгивая опасливо через холодные осенние лужи. Можно было не спешить прийти на работу пораньше, чтобы развесить на батарее мокрые носки в надежде, что они высохнут до прихода сотрудников лаборатории. А вскоре распрощался я и с вокзалами, и с друзьями-фарцов-щиками, и с бездомной жизнью под аккомпанемент объявлений о прибытии и отправлении поездов и самолетов. Я начал снимать квартиры, в чем немало преуспел.


Человек свободы


На юго-западе Москвы, напротив Черемушкинского рынка, по выходным дням в те годы собиралась толкучка, на которой при изрядной доле везения можно было снять комнату или квартиру. Туда я и пошел, как только у меня появились деньги.

Я сразу обратил внимание на этого человека. Ему было около тридцати, и его отличал от окружающих некоторый аристократизм. Он был не суетлив, держался спокойно и уверенно, был щегольски одет и, что самое удивительное, – благожелательно улыбался, когда с кем-то разговаривал. По тем угрюмым временам это было необычно.

Не добившись успеха в своих поисках, я поехал на следующий день на другую такую же толкучку – в Банный проезд. К женщине, которая подходила к толкучке с явным намерением что-то сдать, мы подскочили одновременно – я и тот самый человек с Черемушкинского рынка. Каждый из нас не хотел уступать другому выгодный вариант, но покладистая Надежда Ивановна, наша будущая хозяйка, сказала, что она сдаст нам, так и быть, две комнаты.

Так я познакомился с Володей Ежовым, с которым был дружен всю жизнь. Он снимал комнату для своей подруги Люси, мне же досталась проходная комната, отгороженная тяжелой шторой, зато дешевая, что при моей лаборантской зарплате было немаловажно. Дом был деревянный, он стоял на пригорке среди других деревянных домов, которых так мало уже оставалось в Москве. «Село» наше называлось Троицкое, по названию полуразрушенной церкви, стоявшей тут же, на пригорке, – и все это находилось не где-нибудь на окраине Москвы, а напротив «Мосфильма», на другой стороне Мосфильмовской улицы. Потом я переехал в отдельную комнату в соседнем флигеле, и это было чудесное место – зимой снег укутывал наш маленький домик чуть не до крыши, а весной сирень лезла в окно, и я специально открывал его, приглашая ее в дом.

Володя Ежов был человеком свободы. Он многому научил меня и многое объяснил. Володя занимался разнообразными делами. Отучившись в институте землеустройства, а затем в юридическом, он не стал работать по специальности. Был пожарным сцены в театре Станиславского, страховым агентом, бомбил на своей «Победе», а потом на старенькой BMW 1939 года. Водил дружбу с художниками, поэтами и актерами. Но самое главное – он был поэтом. Его стихи, которых он написал не так и много, были точны по ощущениям, мелодичны и написаны кристально чистым русским языком.

Он любил поэзию и русских поэтов. Каждое 30 мая мы втроем – он, Люся и я – ехали в Переделкино, приходили на могилу Бориса Пастернака, где Володя читал его стихи – и это надо было слышать! В те годы в день рождения Пастернака на его могилу приходило много народу. Это было местом встречи знакомых, любителей поэзии, почитателей Пастернака.

Когда меня посадили, мы на некоторое время потеряли друг друга из виду. Вернувшись из заключения, я обнаружил, что его домашний телефон изменился, и я не мог его найти. Но в ближайшее 30 мая мы с женой поехали в Переделкино и, еще не дойдя до кладбища, встретили Володю. С тех пор мы часто виделись вплоть до его смерти от сердечного приступа в 2004 году.

Он вел вольный образ жизни, оставаясь свободным человеком, не пришпиленным к государственной работе и общественному положению. Когда пала советская власть, он ездил в Австралию, где в Аделаиде жил его сын. Там он что-то строил своими руками, читал стихи и был любимцем тамошнего общества. Он был щедр и обаятелен. В какой-нибудь другой, более благополучной стране он бы прославился и был почитаем. Но не в России. Россия не ценит талантливых людей, которым очень повезло, если их не посадили, а просто не заметили.


Московские будни


Володя постоянно нуждался в деньгах. Он пользовался успехом у женщин и отвечал им взаимностью. Чем громче успех, тем больше расходы. Володя затевал какие-то рискованные операции, переодалживал деньги, закладывал вещи в ломбард. Наконец, решив зарабатывать руками, он освоил выгодное тогда дело – обивку дверей в квартирах, главным образом в новостройках. Сначала я у него подрабатывал, бегая по этажам в поисках заказов, а потом освоил ремесло сам.

Это было очень кстати. Работу в университете я к тому времени бросил, поступив в медицинское училище при институте Склифосовского осваивать профессию фельдшера «скорой помощи». Училище давало бронь от армии и звание прапорщика после получения диплома. Стипендия была крошечная, и денег на жизнь не хватало. По выходным я с другими студентами ездил разгружать вагоны на Курской-товарной. Там платили неплохо – до 10–15 рублей в день, но работа была тяжелая.

Безумно жарким летом 1972 года я устроился работать проводником на железную дорогу. Мой брат Кирилл учился на физическом факультете Московского педагогического института, и у них организовали летний «строительный отряд» проводников. Я к нему присоединился. Москву заволокло дымом от подмосковных торфяных пожаров, и уехать из города было очень кстати. Я работал на рейсе Москва – Хабаровск. Семь дней туда, семь – обратно. Платили хорошо. Мы с напарником, как и все, пытались что-то заработать на «зайцах», но ничего не заработали. Недоставало деловой хватки.

В середине рейса у меня случился конфуз. Как положено проводникам, мы разносили чай, за стакан которого брали пять копеек. В Новосибирске к нам в поезд сел ревизор, который остался всем доволен в нашей работе, кроме чая. К нашему великому изумлению, чай должен был стоить четыре копейки. Откуда мы взяли, что он стоит пять, я не знаю. Ревизор, мужик опытный, увидел, что мы честно заблуждались, и не стал поднимать шума. Тем более что и навар был в буквальном смысле копеечным. Разумеется, после Новосибирска мы начали разносить чай по четыре копейки. Тут пришла пора удивляться пассажирам. «Почему до Новосибирска чай стоил пять копеек, а теперь четыре?» – подозрительно расспрашивали нас самые дотошные. Мы отвечали что-то невразумительное про какие-то северные скидки, общее снижение цен и еще всякую другую чушь, а пассажиры только качали головой и удивлялись. Если бы чай стал стоить дороже, вопросов бы ни у кого не было, к этому все привыкли. Но дешевле…

С началом учебного года профессию проводника пришлось оставить. Ночами я работал санитаром в реанимационном отделении института Склифосовского. Санитарская работа в реанимации – грязная и неблагодарная, но я присматривался к лечебной практике и осваивал врачебные манипуляции. Я научился интубировать трахею, делать внутрисердечные инъекции и венесекцию. Позже, на «скорой помощи», мне все это очень пригодилось. В отделении многие не выживали, смертность была высокой. Пострадавших привозили из аварий, с пожаров, массовых катастроф. Все – в тяжелом шоковом состоянии. Хотя бывали и по-своему чудесные случаи.

Как-то в мое дежурство привезли строителя, упавшего с большой высоты. Никто не мог понять, как он остался жив. Работяги выпивали поздно вечером на площадке двенадцатого этажа строящегося дома, когда вдруг заметили, что одного из них рядом нет. Как ни были они пьяны, а бросились искать. Обнаружили его на земле лежащим без сознания. Вызвали «скорую», привезли к нам в реанимацию. Утром он очнулся и рассказал, что вечером они крепко выпивали, а потом он пошел вниз по нужде, справил ее и, не имея сил подняться обратно, свалился спать тут же.

Другой случай был еще удивительнее. Лет пятидесяти полковник Советской армии после неприятностей на службе и скандала в семье решил свести счеты с жизнью. Вероятно, он был человек педантичный и решил сделать все наверняка, с перестраховкой. К решетке балкона этажом выше он привязал петлю, надел ее на шею, встал на край своего балкона и выстрелил себе в голову из табельного пистолета. Он решил погибнуть если не от пули, то в петле или упав и разбившись. В последний момент рука его, как это часто случается у самоубийц, дрогнула, и пуля лишь чиркнула по черепу. Он оступился, повиснув в петле, но веревка не выдержала грузного полковника и оборвалась. Он упал с шестого этажа, но ветки деревьев под окном смягчили падение, и он приземлился, сломав себе ногу. Его привезли к нам, но уже через пару часов перевели в травматологию. Тройное самоубийство не получилось. Месяца через два он заходил к нам в отделение благодарить врачей за помощь и жаловался, что за попытку самоубийства его уволили со службы и исключили из партии.

Но по-настоящему чудесный случай произошел, когда я еще не устроился туда на работу. В перерыве между лекциями мы курили на улице, когда мимо нас несколько человек бегом и с грохотом провезли каталку с больным. В неспешных советских больницах вообще никогда не возили каталки бегом. Как-то считалось, что такая спешка умаляет достоинство медперсонала. Здесь же было особо удивительно то, что каталку везли от морга в сторону реанимационного отделения. В обратную сторону – сколько угодно и, разумеется, не спеша. Но чтоб так…

Скоро мы узнали, в чем было дело. В терапевтическом отделении умер больной. После констатации смерти труп положено держать два часа в отдельной комнате или в коридоре за ширмой, пока не появятся достоверные признаки смерти. Только после этого можно везти в морг. Но отделение было, как всегда, переполнено, пустых комнат не было, больные лежали в коридоре, и оставлять там труп, даже за ширмой, дежурный врач не хотел. Дело шло к вечеру, смена у врача заканчивалась, и он велел санитарам отвезти труп в морг. Что и было сделано.

На следующий день труп привезли из холодной комнаты в секционный зал для вскрытия. Обычно, прежде чем патологоанатом приступает к своей работе, два санитара начинают процедуру. Один делает скальпелем большой патологоанатомический разрез, вскрывая грудную и брюшную полости, а другой распиливает фрезой черепную коробку. Кто с чего начнет – дело случая. Трупу, привезенному из терапии, повезло – к нему первым подошел санитар со скальпелем. Вскрыв грудную полость, он увидел, что сердце бьется. Поднялся страшный переполох, оживший труп погрузили на каталку и понеслись в реанимацию. Что мы и видели, покуривая в перерыве между лекциями.

Мужику посчастливилось, что первым к нему подошел санитар со скальпелем, а не с фрезой. Он выжил и выздоровел. Врача, ошибочно констатировавшего смерть, как-то наказали. Мужик оказался классным паркетчиком и в знак благодарности за спасенную жизнь перекладывал потом паркет в административном здании. Хорошо, что не поубивал всех!

Работа в реанимации была полезной и даже в чем-то интересной, но платили гроши. Научившись у Володи Ежова обивать двери, я перестал считать каждую копейку. Что может быть лучше – свободный график и неплохие деньги! Я выходил на заработки, когда было время и желание. Временами денег было столько, что, возвращаясь домой, я их просто клал в ящик стола и потом брал оттуда не считая. Иногда мы с Володей объединяли свои усилия, работая в паре.

Своей комнаты в Троицком я через некоторое время лишился. Хозяйка моя, Надежда Ивановна, была женщина предприимчивая и сдавала все что можно. В том числе сарай с печкой, в котором жили две еще не старые, но сильно потрепанные алкоголички. Они постоянно устраивали пьянки с такими же бездомными кавалерами, вечно с кем-то ругались, дрались, справляли малую нужду на травку перед дверью и редко бывали трезвыми. Как-то осенним утром одного из их вечных собутыльников Надежда Ивановна обнаружила около сарая мертвым, с ножом в спине. Приехала милиция, всех опросили, в том числе и меня. Претензий в связи с убийством ко мне не было, но жил я здесь без прописки, что советскими законами не разрешалось. Пришлось съехать.

У Володи была однокомнатная квартира в доме гостиничного типа на 9-й Парковой, рядом с метро «Щелковская». Он собирался ее продавать, она временно пустовала, и я там поселился. В маленькой этой комнатке Володя хранил дерматин для своей обивочной работы и желтую техническую вату – три огромных тюка по 50 килограмм в каждом. Жить это не мешало, но однажды мне взбрела в голову шальная мысль посмотреть, как вата горит. Я подпалил от сигареты совсем маленький кусочек – и вдруг пламя перекинулось на ближайший тюк и вмиг охватило всю его поверхность. Я бросился к раковине, но вода из крана потекла тоненькой струйкой, как это бывает в кошмарном сне, когда пытаешься бежать, а ноги безумно тяжелы и шажки получаются невыносимо маленькими. Я попытался сбить пламя одеялом, отчего вата разгорелась еще сильнее. Комната наполнилась дымом, и я открыл окно, чтобы легче было дышать. Приток чистого воздуха очень освежил начавшийся пожар. Телефона в квартире не было, но поваливший из окна дым был достаточно ясным сигналом для прохожих. Кто-то вызвал пожарных.

Я тем временем пытался справиться с пожаром самостоятельно. В какой-то мере мне это удалось. Открытого огня уже не было, тюки обгорели по краям, но вата медленно и задумчиво тлела где-то в глубине себя. Дым, однако, шел не переставая. Я обвязал рот и нос мокрым платком и продолжил свои усилия. Вскоре приехала пожарная команда – на шести больших машинах и штабном газике. Пожарники быстро выпустили с улицы раздвижную лестницу и полезли по ней ко мне на третий этаж, таща за собой брандспойт. Тем временем группа других пожарников прошла в дом как все нормальные люди – через подъезд и по лестнице. Они зашли в квартиру и, оценивая обстановку, начали ворошить тюки с ватой, отчего огонь разгорелся с новой силой, а когда добравшиеся снаружи пожарники сурово разбили окно, чем обеспечили обильный приток кислорода к тлеющей вате, пожар занялся по-настоящему. Заполыхало так, что я кубарем выкатился на лестницу и пришедшие через подъезд пожарники тоже. Вот тут и пригодился брандспойт. Мощнейшая струя воды разметала вату в клочья, и через несколько минут от огня не осталось и следа.

Остатки ваты пожарники выбросили через разбитое окно на улицу. Собравшаяся около дома толпа начала постепенно расходиться. У соседей снизу с потока закапал дождь. Пахло гарью. Я сидел со слезящимися от дыма глазами и отекшим горлом в обгоревшей Володиной квартире, тупо взирая на дела своих безумных рук. Часть учебников и тетрадей с конспектами лекций обгорела. Я потом целый год на зачетах и экзаменах показывал преподавателям по самым неприятным предметам обгоревшие тетради и с трагическим видом объяснял, что не смог подготовиться из-за пожара. Преподаватели сочувствовали и ставили зачет.

Володя впоследствии не раз спрашивал меня, как же это получилось. «Ну, признайся, ведь ты специально поджег?» – спрашивал он меня. Я врал, что заснул с сигаретой в руках. Признаваться было стыдно. Так я ему ничего и не сказал. Он потом долго улаживал последствия устроенного мной стихийного бедствия. Мне это обошлось в 400 рублей – немалую сумму по тем временам. Зато я посмотрел, как горит вата.


Три товарища


Нас было трое, совсем как у Ремарка, только мы были моложе, а времена – жестче. Мы бредили генетикой, хотели учиться в МГУ и сделать в жизни что-то великое или, на худой конец, стоящее. Мы были ровесниками. Нас звали одинаково. Саша Левитов, из семьи военных, тоже еврей и тоже не смог поступить на биофак, но поступил в медицинский. В отличие от меня он его успешно окончил. Саша Седов был русский и на биофак МГУ поступил. Мы были дружны в те годы и много времени проводили вместе.

Я снимал крохотную комнатку в старом доме на Калининском проспекте, между Садовым кольцом и Смоленской набережной. Сдавал мне ее за небольшую плату живший этажом ниже добрый папин приятель – Георгий Яковлевич Свет-Молдавский, профессор, член-корреспондент Академии медицинских наук, известный вирусолог и автор вирусной теории рака. (Много лет спустя он умер от рака – рассказывали, что ставил смертельные опыты на себе.)

Собирались чаще всего у меня. Пили «александровский коктейль» – собственного изготовления адскую смесь медицинского спирта, коньяка и ликера. Читали вслух Иосифа Бродского, слушали магнитофонные записи Александра Галича и говорили о свободе, о личности и власти, о смысле жизни. Как-то зимой, употребив «александровки» сверх всякой меры, мы шли ночью по заснеженному и пустынному Калининскому проспекту и, ошалев от собственной дерзости, орали на всю улицу белогвардейский гимн «Как ныне сбирается вещий Олег». До сих пор не понимаю, как нас не забрали тогда по меньшей мере в милицию.

Сашка Левитов ухаживал за необыкновенно красивой девушкой Мариной, дочкой известного писателя-анималиста Игоря Акимушкина. Мы все были влюблены в Маринку – кто больше, кто меньше, но дружба с Левитовым не позволяла нам пытаться завоевать ее расположение. Иногда Сашка приходил в нашу компанию с ней. Он сразу делался серьезным, стараясь выглядеть старше. Мы гасили свет и зажигали свечи. Сашка с чувством читал наизусть поэму Галича «Кадиш» о Януше Корчаке, и у Маринки на глазах блестели слезы, когда он доходил до того места, где расстреливают дворника детского дома, а потом мы все спорили о долге и пользе, о верности и предательстве, о равнодушии и героизме.

У Саши Седова был дядя – Леонид Александрович Седов, социолог и человек, вхожий в диссидентские дома. От него мы иногда получали «Хронику текущих событий». Как-то в мае 1972 года я встретил его на Садовом кольце недалеко от своего дома. В руках у него был тяжелый чемодан, и вид у Леонида Александровича был самый что ни на есть озабоченный. Он рассказал, что у его друзей дома прошли обыски, и теперь он опасается обыска у себя. В чемодане был весь самиздат, что находился в его квартире. Леонид Александрович шел по улице, раздумывая, куда бы его отнести. Я предложил к себе. Он сначала обрадовался, но потом передумал. То ли его смутил мой юный возраст, то ли слухи о бесшабашном поведении нашей компании, в которой был и его племянник.

Тем не менее вскоре он познакомил меня с Володей Альбрехтом8, а тот, в свою очередь, с Андреем Твердохлебовым9. Так я стал поддерживать диссидентские знакомства.

Левитов вскоре женился на Марине. Саша Седов окончил университет. Я с головой ушел в деятельность демократического движения. Компания наша постепенно распалась. Все разошлись по своим углам. Сашка с Мариной прожили вместе недолго и в конце концов развелись. Маринка с дочкой уехала в Израиль, Левитов – в США, где работает врачом. Саша Седов стал профессором МГУ. А я – зэком.


Дамы из прошлого века


Это было удивительно. Они были не просто из ряда вон выходящие, они были вне всяких рядов и сравнений. Они были отблеском исчезнувшего мира, другой культуры, иных отношений. Живое воспоминание о стране, которой не стало. Я был знаком в те годы с тремя такими женщинами, весьма преклонного возраста, которых, однако, язык не повернулся бы назвать старухами. Все они родились в конце XIX века, и каждая из них была причастна к событиям русской истории и культуры ХХ столетия.


После пожара, устроенного мной в Володиной квартире, первые дни я отлеживался с отекшим горлом и слезящимися глазами у Алины – Маринкиной мамы, жившей в Оружейном переулке, около площади Маяковского. За мной нежно ухаживали, кормили, поили и велели никуда не торопиться. Недели две я не спеша приходил в себя, а потом надо было куда-то уходить, потому что Сашка Левитов с Маринкой жили натужной семейной жизнью и я был нежелательным свидетелем их непростых отношений. Тут блудный Алинин муж Игорь Акимушкин предложил пожить у него, занимая одну комнату из трех в квартире на Петрозаводской улице, недалеко от метро «Речной вокзал».

Игорь Иванович вел бесшабашный образ жизни и сильно пил. Иногда он среди ночи стучался ко мне и заплетающимся языком объяснял, что пришел с новой славной девушкой («Иди скорее, посмотри на нее, она – чудо», – звал он меня), но у него не осталось ни одного презерватива. Я выручал его. Он был незлобивым человеком и совсем не мелочным. Он был талантлив. Его книгами по популярной биологии зачитывались тогда и дети, и взрослые. Увы, временами он уходил в жестокий запой. Все бы это было ничего, если бы в запойные дни он не становился болтлив, подозрителен и неуравновешен. Как-то в порыве пьяной откровенности он показал мне свой тайник – в середине тома Большой советской энциклопедии была вырезана часть страниц, а в образовавшейся нише уютно устроилась толстая пачка двадцатипятирублевых купюр. Это была очень внушительная сумма, целое состояние по тем временам. На следующий день, смутно припоминая события минувшей ночи, он расспрашивал меня о деньгах и тайниках, пытаясь выяснить, что мне известно о его сбережениях. Потом он тщательно перепрятывал деньги в другое место.

Так долго продолжаться не могло. Я понимал, что когда-нибудь разразится скандал, и стал искать новое жилье. Алинина знакомая, скульптор Инна Ильинична Бломберг нашла для меня комнату на улице Кирова, в бывшем общежитии ВХУТЕМАСа – Высших художественно-театральных мастерских. Хозяйкой квартиры из двух изолированных комнат была ее приятельница Александра Вениаминовна Азарх. Она согласилась сдавать мне комнату за сорок рублей в месяц.

Александра Вениаминовна практически не ходила – в молодости она попала под трамвай и потеряла ногу. За ней ухаживала сиделка, которая приходила к ней утром и вечером. Александре Вениаминовне было восемьдесят лет, но она тщательно следила за собой, на ней всегда был умеренный макияж, и она благоухала дорогими духами, которые невесть откуда брались тогда в пораженной дефицитом и бедностью Москве.

Первые полгода мы почти не общались. Я заходил отдать деньги и каждый раз засматривался на картины, висевшие на стенах ее довольно-таки большой комнаты. В моей комнатушке тоже висели картины. Я не был знатоком живописи. Мне нравились импрессионисты, Коро, но по-настоящему в изобразительном искусстве я не разбирался. На стене напротив моей кровати висела маленькая картина. Засыпая, я часто смотрел на нее – нежных тонов акварель с неясными очертаниями моря, облаков и какого-то города, будто увиденного высоко сверху. Эта акварель настраивала меня на романтический лад, столь созвучный тогда моему возрасту и настроению.

Александра Вениаминовна производила впечатление чудом выжившей в советском аду аристократки: изысканные манеры, тихая интеллигентная речь, благожелательная и добрая улыбка. Она была из другой эпохи, о которой мы только догадывались, о которой где-то читали или что-то знали по обрывкам чьих-то воспоминаний. По вечерам у нее часто собирались гости – интеллигентные люди одного с нею круга. Там было много разговоров, непринужденного веселья и смеха. Я тоже стал иногда захаживать к ней, и она постепенно начала рассказывать мне о своей жизни.

Александра Вениаминовна родилась в 1892 году в Витебске, в семье врача. После гимназии поехала изучать медицину в Бельгию, поскольку в России для поступления евреев в университеты существовала гласная процентная норма. Через несколько лет она вернулась в Москву и познакомилась с Алексеем Грановским, а вскоре они поженились. Спустя несколько лет, уже после революции, он стал основателем Государственного еврейского театра – ГОСЕТ. Она бросила медицину и посвятила себя театру – была актрисой, потом режиссером и театральным педагогом. Художником в театре был Марк Шагал, с которым Александра Вениаминовна была знакома еще с детства по Витебску. Ее родная сестра Раиса была замужем за известным художником Робертом Фальком.

Мне стало понятно, откуда в доме столько картин. Причем все картины – подлинники. Так я узнал, что акварель, которая висела в моей комнате и на которую я любил смотреть засыпая, была тоже подлинная и принадлежала кисти Марка Шагала. В середине 70-х Шагал приезжал в Москву, приходил к Александре Вениаминовне. После его ухода она долго была в расстроенных чувствах; видимо, нахлынули воспоминания и она не могла сдержать слез.

Александра Вениаминовна сама была частью Серебряного века, она была в центре событий. Ее игру в театре отмечал Станиславский. Ею восторгался Маяковский, а потом начал за ней ухаживать. Александра Вениаминовна вспоминала об этом с недоумением – и потому, что она была тогда уже замужем, и потому, что Маяковский не выглядел в ее представлении достойным ухажером. Я спрашивал ее, неужели она ни капельки не увлеклась им, на что Александра Вениаминовна только поджимала губы, поднимала глаза к потолку, шумно вздыхала и качала головой.

В 1918 году она присутствовала при первом чтении в Москве Александром Блоком поэмы «Двенадцать». Это было на чьей-то квартире, в кругу хорошо знавших друг друга поэтов, писателей, художников. Александра Вениаминовна без пиетета относилась к Блоку с его революционной восторженностью и работой для большевиков. Но позже, в советские времена, говорить об этом было опасно. Особенно боялись вести такие разговоры те, кто пережил в Советском Союзе 30-е годы. Однако в разговорах со мной Александра Вениаминовна была откровенна. Глаза ее блестели, когда она вспоминала, как после прочтения Блоком своей поэмы взбешенный Николай Гумилев хлопнул дверью и ушел не попрощавшись. Он был единственным из присутствовавших, кто так открыто высказал свое отношение к революционным восторгам Блока.

В конце 20-х годов театр ГОСЕТ повез свои спектакли в Европу. Гастроли проходили успешно. Александра Вениаминовна познакомилась там со многими выдающимися людьми того времени, в частности с Зигмундом Фрейдом и Лионом Фейхтвангером. Фрейд, рассказывала она, за два сеанса психотерапии вылечил от заикания артиста их театра Вениамина Зускина, который заикался в обычной жизни, но никогда – на сцене. Александра Вениаминовна рассказывала, что Зускин страшно боялся когда-нибудь начать заикаться во время спектакля.

Между тем в СССР Грановского уже упрекали в безыдейности и аполитичности. Возвращаться на родину было опасно. Грановский решил остаться на Западе; театр вернулся домой без него. В Москве ГОСЕТ возглавил один из ведущих актеров театра Соломон Михоэлс. Александра Вениаминовна осталась с мужем. Она играла во французском театре, но в 1933 году вернулась на родину. Грановский остался во Франции, где и умер в 1937 году.

Политические репрессии каким-то чудом обошли ее стороной. Она была знакома или дружна со столькими людьми, которые в разные годы были посажены или казнены, что просто удивительно, как она выжила в те годы. В числе ее друзей был Яков Блюмкин, бывший эсер и убийца германского посла Мирбаха, расстрелянный чекистами в 1929 году. Что уж говорить о ее коллегах по театру – Соломоне Михоэлсе, убитом в 1948-м по приказу МГБ, или Вениамине Зускине, который был расстрелян в 1952 году как «враг народа».

В 1937 году по приглашению советского правительства в СССР приезжал немецкий писатель Лион Фейхтвангер. Он присутствовал на январском судебном процессе по делу «антисоветского троцкистского центра». Сидел в зале, слушал выступления прокурора Андрея Вышинского и семнадцати подсудимых, обвиненных в измене Родине. Бывшие высокопоставленные большевистские деятели Юрий Пятаков, Леонид Серебряков и еще одиннадцать человек были приговорены к расстрелу, Карл Радек и Григорий Сокольников – к 10 годам лагерей каждый, еще двое – к 8 годам.

«И вот я стою перед вами в грязи, раздавленный своими собственными преступлениями, лишенный всего по своей собственной вине, потерявший свою партию, не имеющий друзей, потерявший семью, потерявший самого себя…» – разоблачал себя на суде Пятаков. Подсудимые поливали себя грязью, каялись в гнусных злодеяниях, признавались в организации немыслимых диверсий и шпионаже в пользу Японии и Германии. Любой не обмороженный советской пропагандой человек понял бы, что обвинения лживы, а признания подсудимых добыты под пытками.

Лион Фейхтвангер все слушал, записывал и запоминал. Вернувшись домой, он написал книгу «Москва 1937», полную восхвалений Сталина и сталинизма. Потом, спустя годы и десятилетия, стало популярным объяснение, что Фейхтвангера удалось обмануть, что он поверил сталинской пропаганде и искренне считал подсудимых виновными в кошмарных преступлениях против СССР. Левой западной интеллигенции так легче было оправдать обличителя капиталистического мира и авторитетного защитника социализма, который писал в 1937 году: «Тупость, злая воля и косность стремятся к тому, чтобы опорочить, оклеветать, отрицать все плодотворное, возникающее на Востоке».

Но вот что рассказала мне Александра Вениаминовна. Фейхтвангер, с которым она была дружна еще с 20-х годов по жизни в Берлине, в тот свой приезд в Москву навещал ее. Однажды, придя к ней после суда над «врагами народа», он схватился за голову и повторял, что это дурной театр, невозможная постановка, что все это ужасно уже сейчас и ужасно все закончится. В нем не было ни капли доверия ни к суду, ни к советской власти.

«Почему же он написал все это?» – мучил я вопросами Александру Вениаминовну, а она только разводила руками и говорила, что сама не понимает. Теперь я думаю, что, может быть, она и понимала, но слишком хорошо к Фейхтвангеру относилась, чтобы быть его разоблачителем.

Я прожил в комнатке с акварелью Шагала около года. Потом племяннику Александры Вениаминовны Юлию Лабасу зачем-то понадобилась эта комната, и я был вынужден съехать. Я поселился совсем рядом, в доме номер 15 по улице Кирова, в огромной коммунальной квартире, где жило еще восемь семей. Квартира была на самом последнем этаже, лоджия и окна моей огромной комнаты с высоченными потолками выходили на улицу Кирова, а у подъезда стоял лев со щитом, как бы охраняя всех жителей дома. Комнату мне сдавала скульптор Инна Ильинична Бломберг, та самая, что прежде устроила мне комнату у Александры Вениаминовны.

Сама Инна Ильинична жила в той же квартире в маленькой комнатке, а мне уступила большую, в которой раньше была ее мастерская. В этой мастерской в середине 60-х годов она лепила бюст Солженицына, он тогда еще был в фаворе и приходил к ней позировать. Увы, она не успела доделать работу. Солженицына начали публично шельмовать, и Инна Ильинична, испугавшись репрессий, разрушила недоделанный бюст.

Я продолжал бывать у Александры Вениаминовны, иногда приезжал к ней на «скорой помощи», чтобы сделать какую-нибудь инъекцию или измерить артериальное давление. Осенью 1979 года, уже из якутской ссылки, я позвонил ей с районной почты, чтобы поздравить с днем рождения. Слышимость была ужасная, Александра Вениаминовна не узнавала меня, объясняя гостям, что звонит какой-то Саша из Якутии, но она не понимает, кто именно.

Это был ее последний день рождения. В следующем году по наводке одного вхожего в ее дом молодого мерзавца ее ограбили – унесли картины, с которыми она прожила всю жизнь. Александра Вениаминовна очень тяжело переживала это. Через три недели она умерла, чуть-чуть не дожив до 88 лет.


Моя подруга Таня Якубовская искала себе педагога по вокалу. К прелестному ее голосу требовалось вокальное образование. Общие знакомые порекомендовали мне педагога, но предупредили, что она берет в ученики далеко не всех и общаться с ней непросто. Однако Таню она взяла. По деньгам это было сносно.

Анне Ивановне Трояновской было под девяносто. Я не был знаком с ней близко, встречался время от времени и каждый раз поражался ее необыкновенной энергии и ясности ума. Заниматься в таком возрасте преподавательской работой любому человеку было бы трудно, она же получала от этого не только деньги, но и удовольствие. Со своими учениками она была грозна и язвительна. «У вас, Танечка, маленький ротик, это хорошо, чтобы целоваться, но плохо, чтобы петь», – говорила она моей обескураженной подруге, которая уже и не знала, что же ей делать. Анна Ивановна между тем нещадно загружала ее упражнениями, которые позволяли голосу «раскрыться». Она была требовательна и непреклонна, своенравна и несдержанна на язык. Но на нее никто не обижался.

Она жила в Москве в Скатертном переулке. В ее доме часто бывали Святослав Рихтер и Нина Дорлиак, с которыми она была очень дружна. Анна Ивановна увлекалась не только музыкой, но и живописью, поэзией, отчего среди ее друзей было много художников и поэтов.

Родилась она в 1885 году в семье врача. Ей было одиннадцать лет, когда Исаак Левитан подарил ей свой этюд «Цветущие яблони». Во время Гражданской войны в ее доме укрывался композитор Николай Метнер со своей женой. Она дружила домами со Станиславскими и Шаляпиными. В советские времена Анна Ивановна преподавала в Московской консерватории, была членом Союза художников СССР.

Как-то летом она запросилась на дачу, и мы с Таней нашли ей комнату с верандой в большом деревянном доме на несколько семей в подмосковной Малаховке. На даче ей было скучно, и она попросила у меня почитать Солженицына, о котором, как и все, много слышала. Я принес ей ротапринтное издание «Ракового корпуса» и попросил никому не давать, дабы не было осложнений. Книжку она никому не давала, но однажды забыла ее в беседке в саду, и крамольное издание очутилось в руках соседки – вздорной бабы лет пятидесяти, ненавидевшей москвичей, евреев, интеллигентов, дачников и вообще всех на свете, включая, кажется, саму себя. Уж не помню, чего она хотела от Анны Ивановны – то ли денег, то ли еще чего-то или просто желала покуражиться, но заявила, что на днях отнесет книжку в КГБ или милицию. Дело принимало скверный оборот. Конечно, Трояновскую за самиздат вряд ли посадили бы, но неприятности быть могли. Надо было что-то делать. Я долго ломал голову, что же предпринять, но ничего хорошего придумать не мог. В конце концов решил устроить спектакль.

Утром я надел одежду попроще, нацепил на голову кепку козырьком назад, перекинул через плечо сумку с гаечными ключами и отвертками и пошел к злобной соседке. Из нагрудного кармана у меня торчала индикаторная отвертка, из бокового – блокнот и пачка каких-то старых квитанций. «Из горэнергосбыта», – представился я хозяйке и прошел в комнаты, не спрашивая разрешения. «Проверяем электропроводку и все розетки, – пояснил я. – Требование пожарной инспекции». Хозяйка, как я и ожидал, моментально смирилась с вторжением в ее квартиру человека чужого, но обремененного маленькой властью, и только ходила за мной по пятам да отодвигала мебель, чтобы я мог добраться до розеток. В каждую из них я совал индикаторную отвертку, отчего лампочка на ручке загоралась ядовито-желтым цветом, что производило на хозяйку сильное впечатление. Потыкав отверткой в розетку, я с умным видом тщательно записывал что-то в свой блокнот. Между тем я внимательно оглядывался вокруг, рассчитывая найти книгу где-нибудь на столе и забрать ее незаметно, а если не получится, то и открыто. Книги нигде не было. Розетки вскоре кончились, и я пошел по второму кругу, рисуя схему проводки и ворча, что она не надлежащим образом изолирована. Хозяйка оправдывалась и обещала сегодня же все непременно исправить. Ясно, что книга лежит в шкафу или где-то еще, укрытая от глаз, но не лезть же в шкаф в поисках розеток и электрической проводки!

Мой спектакль рушился, и на аплодисменты рассчитывать не приходилось. Я уже стоял в прихожей, и пора было уходить. Надо было на ходу менять сценарий.

– Как вы думаете, почему я проверяю именно противопожарную безопасность? – спросил я ее, пытаясь быть максимально вежливым и чуть ли не ласковым.

Хозяйка молча пожала плечами и вопросительно посмотрела на меня. Тут я постарался придать своему лицу самое неприятное выражение и угрожающе продолжил:

– А потому, что если ты сегодня же не вернешь Анне Ивановне книгу Солженицына, то завтра ваш дом заполыхает со всех сторон. Ты меня поняла?

Соседка побледнела. Вероятно, не столько от самой угрозы, сколько от резкой смены тона и внезапного перехода на «ты». Я понял, что для пущей убедительности мне надо было бы еще грязно выругаться, но у меня не получилось. Дальнейшие разговоры только ослабили бы впечатление, и я повернулся уходить. Соседка между тем опомнилась и сдавленным голосом выдавила:

– Я пойду в милицию.

– Иди, – согласился я. – Но тогда твой дом уж точно сгорит.

Весь день мы сидели дома как на иголках, ожидая новостей от Анны Ивановны, которая ничего не знала о моем визите под видом электрика. Вечером Таня пошла к ней. Вернувшись, она рассказала, что в доме переполох, все соседи о чем-то спорят и очень нервничают. Как я и рассчитывал, злобная соседка рассказала остальным жильцам дома о поступившей угрозе. Я надеялся, что остальные, не будучи такими отчаянными советскими патриотами, образумят ее. Но время шло, а ничего не происходило. Утром Таня уехала на работу, а вернувшись, первым делом пошла к Трояновской. Я ждал ее в нашей малаховской квартире. Часа через два она вернулась улыбаясь – в ее сумочке лежала злополучная книга.

Все получилось, как мы и ожидали. Весь вечер соседи спорили между собой, что важнее – долг советского человека или их собственный дом. Мнения разделились. Никому, кроме злобной соседки, от доноса никакой выгоды не было, а погорельцем мог стать каждый. Судьба «Вороньей слободки» никого не прельщала. В конце концов дело дошло до ругани, злобную соседку уломали, и на следующее утро кто-то из соседей вернул книгу владелице.

Анна Ивановна перенесла все это совершенно спокойно.

– А нет ли у вас, Саша, почитать других романов Солженицына? – спросила она меня несколько дней спустя.

– Конечно, Анна Ивановна, – отвечал я, – только давайте сначала вернемся в Москву.


Страницы


[ 1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 | 11 | 12 | 13 | 14 | 15 | 16 | 17 | 18 | 19 | 20 | 21 | 22 | 23 | 24 | 25 | 26 | 27 | 28 | 29 | 30 ]

предыдущая                     целиком                     следующая