04 Dec 2016 Sun 09:02 - Москва Торонто - 04 Dec 2016 Sun 02:02   

В тот же день меня ведут к куму – уже знакомому мне заместителю начальника тюрьмы по оперативной работе, теперь уже майору Альберту Стрелкову. Вербовать меня бессмысленно, он это понимает, разговаривать нам особо не о чем, но встреча с тюремным начальством – обязательный ритуал. Стрелков изображает из себя радушного хозяина – широким жестом приглашает садиться, предлагает дорогие сигареты, разломанную плитку шоколада. Я знаю, чего он хочет. Он хочет поговорить. Ему интересно пообщаться с неординарным зэком. Я, как всегда, отказываюсь от угощений и стараюсь держаться в рамках вежливости. Он интересуется политикой и жизнью в Москве, а я – тюремным бытом, отношением к зэкам в его тюрьме и соблюдением законности. Кроме того, я пытаюсь понять степень его злонамеренности – ведь это именно он будет контролировать каждый мой шаг и каждое мое слово, подсаживать стукачей и, возможно, провокаторов. Разговор этот не слишком интересен для меня, но и не тяготит. Я привык к этому ритуалу, тем более что избежать его мирными средствами невозможно. А для войны это слишком малый повод.

Тюремному начальнику льстит знакомство с известным человеком. Вечером, выпивая в кругу друзей, он как бы невзначай заведет разговор:

– А вот слыхали, по «голосам» передавали про московского диссидента, что в наши края попал?

– Как же, – ответят ему приятели, которые, как и все, слушают западное радио, – конечно, слыхали.

Тогда он глубоко затянется, откинется на спинку кресла и, стряхивая пепел в пепельницу, скромно уронит:

– У меня сидит.

Потом он наврет про московского диссидента с три короба, поражая воображение собутыльников и утверждаясь в собственном превосходстве. Детские игры, но сколько удовольствия!

Впрочем, удовольствие может быть и иного рода. Стряхивая пепел в пепельницу, он, довольно усмехнувшись, сквозь зубы процедит:

– Я его вчера в карцер посадил.

Тоже повод для самоутверждения.

Майору Стрелкову, однако, было достаточно факта общения со мной. Он не был тупо кровожаден и не куражился, гнобя других. Он жил в свое удовольствие. Жил широко, ни в чем себе не отказывая. По ночам к нему в кабинет приводили арестованных девушек и мальчиков-малолеток. Об этом знала вся тюрьма и, конечно, вышестоящее начальство тоже. Однако в республиканском МВД на это смотрели сквозь пальцы. Изнасилование или растление малолетних офицером МВД? Это никого не интересовало. По крайней мере с точки зрения закона.

Якутия – богатая республика, край золота и алмазов. Именно эти камушки и этот металл более всего интересовали генералов республиканского МВД. Какие коррупционные схемы были там выстроены ради того, чтобы золото и алмазы были надежно переправлены на «материк» и разошлись там по нужным карманам, теперь в подробностях уже вряд ли кто расскажет. Тем не менее известно, что майор Стрелков был в этой коррупционной цепочке не последним человеком.

Сытую и размеренную жизнь тюремного кума нарушили в 1982 году смерть генсека ЦК КПСС Леонида Брежнева и последовавшее за этим снятие с должности министра внутренних дел СССР Николая Щелокова. Военная прокуратура начала расследование дела о коррупции в МВД СССР. Министерство и его службы по всей стране залихорадило. Коррупционные цепочки нервно натянулись и кое-где не выдержали. Не успели еще бывшего министра Щелокова выгнать из партии, лишить наград и звания генерала армии, не успел он еще вслед за этим послать себе в голову прощальную пулю из коллекционного охотничьего ружья «Гастин-Раннет», а под многими высокими милицейскими чинами по всей стране закачались кресла. Слетел со своей должности и министр внутренних дел Якутской АССР. За ним потянулась сошка поменьше – полковники, подполковники, майоры. Дошла очередь и до Стрелкова. Обнаружилось, что он занимался контрабандной перевозкой якутских алмазов в Москву. Тут вспомнились ему и мальчики с девочками в кумовском кабинете Якутской тюрьмы, и многое другое. Рассказывают, что Стрелкова прямо из его собственного кабинета перевели в следственную камеру. Наверное, преувеличивают – заключенные так любят сказки о сокрушительном падении ментов и стремительном возвышении зэков. Уже подходил к концу мой лагерный срок, когда стало известно, что его приговорили к расстрелу. Однако пришедшее в нашу зону из Якутской тюрьмы очередное пополнение рассказывало, что расстрелять Стрелкова не успели. Его перевели из камеры смертников к малолеткам. Воспитателем. Что ему там пришлось пережить, лучше не представлять. Через несколько дней на утренней поверке его нашли в камере повешенным на тонком шнуре. Вполне возможно даже, что он повесился сам.

А пока всего этого не случилось, я сидел в его кабинете и он изображал из себя усталого и умного человека, который занят этой грязной повседневной работой, потому что «должен же кто-то ее делать?».

Месяца через два меня вновь повели к нему в кабинет, и там я, к полнейшему моему удивлению, увидел свою жену. Он дал нам с Алкой свидание минут на двадцать и в какой-то момент даже вышел из кабинета. Конечно, все прослушивалось и записывалось, а может быть, и просматривалось, но какая нам была разница! Мы как безумные целовались и не могли друг на друга наглядеться. До сих пор не понимаю: неужели он хотел добыть себе оперативную победу, подслушав, что мы сболтнем лишнего? Надо сказать, дело было задолго до суда, следствие еще шло и свидания были категорически запрещены всеми законами. Но в Якутской тюрьме законом был не уголовно-процессуальный или исправительно-трудовой кодексы. Законом был майор Стрелков.

Работу свою он знал и выполнял ее исправно. Меня постоянно окружали стукачи. Один или два человека в камере обязательно были кумовские. Я знал это и понимал, что никуда от этого не деться. Но мне это не очень мешало. Деньги, чай, спиртное и прочие зэковские радости в моем случае кума не интересовали. Ему было нужно или что-то существенное для КГБ, или хотя бы уверенность, что ничего антисоветского во вверенном ему учреждении не происходит.

Ничего и не происходило. Разве что с Вячеславом Чорновилом42 я в первые же дни установил контакт, мы переписывались, гоняя малявы через всю тюрьму, и кум не в силах был этому помешать.

Вряд ли тюремное начальство опасалось, что я сбегу или подниму бунт. Хотя побеги в тюрьме случались. Годом раньше серьезный арестант с тяжелой статьей бежал из тюрьмы по кабелю высокого напряжения, соединяющему тюремную подстанцию с проходящей по улице ЛЭП. Говорят, он заказал себе ролик с крюком и соскользнул по проводу, умудрившись не задеть за соседний. Задел бы – сгорел на лету. Но он убежал – и с концами, его не нашли.

Летом того года, что сидел там и я, сбежали три зэка из хозобслуги. Они зарылись в контейнер с мусором, то ли доверившись случаю, то ли договорившись с вертухаями, которые прокалывают мусор специальными пиками до самого дна, но на сей раз не проткнули. Мусоровоз вывез беглецов на свалку, откуда они все из себя благоухающие выбрались на волю. Одного из них в тот же день поймали при попытке покинуть город. Двое других залегли на дно. В конце концов одному из них наскучило, и он, решив, что самая серьезная опасность уже миновала, пошел в родную пивную попить с дружками пивка. Там его и повязали. Не знаю, что с ним делали, но он тут же сдал лёжку со своим товарищем.

Наверное, оперчасть получила от КГБ указание быть со мной особо бдительным, и они бдили. Майор Стрелков с ног сбился, стараясь устроить мне такой режим, который устраивал бы и КГБ, и его самого, и чтобы я при этом не бузил. Чаще всего меня сажали в камеру со стукачами. Мне на это было наплевать, но стукачи все время палились. Вся тюрьма знала: где политический, там стукачи. Тюремная молва догоняла их и разоблачала. А от разоблаченного стукача куму какая польза? Тюремные авторитеты с азартом начали вычислять стукачей, пользуясь мной как индикатором. Я не возражал. «Золотой запас» кума таял быстрее, чем он успевал его пополнять. Наверное, Стрелков проклинал чекистов, из-за которых рушилась его сеть осведомителей. В какой-то момент, когда в переполненной тюрьме не было свободных камер, а к приличным зэкам меня сажать не хотели и со стукачами случилась заминка, меня перевели на третий этаж в коридор смертников.


Смертники


О смертниках в тюрьме говорят уважительно и как бы шепотом. Не в буквальном смысле шепотом, но тихо, осторожно, чтобы не разбудить лихо, пока оно тихо. Зэки знают: как никто не застрахован от тюрьмы, так никто не застрахован и от вышки.

Разговоры о том, где и как приводят в исполнение смертные приговоры, – из разряда вечных. Называли расстрельные тюрьмы: Иркутск, Златоуст, Соликамск. Никто не знал наверняка. Но было замечено, например, что в Иркутскую пересылку смертники по этапу едут, а оттуда – нет.

«Подогреть» смертников считается святым делом. Из собранного общака им отбирается все самое лучшее. Иногда для них просто собирают отдельный «грев».

Режим в коридоре смертников Якутской тюрьмы сильно отличался от общего. Смертников выводили из камер только в наручниках. Делалось это так: открывалась кормушка, зэк просовывал в нее обе руки, на них надевали наручники, потом кормушку закрывали, дверь открывали и смертника выводили в коридор. Наручники не снимали даже в бане. Однако сидели они по двое, и мыться один помогал другому. Я же был в камере один.

Вертухаи, а чаще вертухайки, постоянно патрулировали коридор, заглядывая в каждую камеру с интервалом в две-три минуты. Камеры смертников отличались тем, что через глазок в двери обеспечивался полный обзор. В обычных камерах есть слепая зона – вертухай через глазок не видит, что делается в углах справа и слева от двери. В таком углу обычно находится параша, иногда там же варят чифирь. В камерах смертников углов слева и справа от двери нет – они срезаны косыми стенками от двери почти до середины боковых стен. Параша – в дальнем углу под окном. Поначалу меня это напрягало, поскольку через каждые несколько минут в камеру заглядывали вертухаи. Вспомнив подобные мучения своих первых тюремных дней, я плюнул на все и решил извлекать из ситуации максимум смешного. Устроившись на параше, я приветствовал заглядывающих в камеру надзирателей и надзирательниц жестом, каким обычно генеральные секретари ЦК КПСС на первомайских и октябрьских демонстрациях приветствуют с мавзолея Ленина проходящий по Красной площади советский народ. Иногда, войдя в роль, я добавлял что-нибудь жизнеутверждающее о том, что мы идем правильным курсом, что я на своем посту и занят созидательным трудом, а в камере полный порядок, процветание и победа социализма. Вертухаям все это не нравилось, потому что в камере смертников, по их пониманию, арестанту полагалось быть подавленным и печальным.

Этапируют смертников изолированно, наравне с особо опасными, сумасшедшими и политическими. В вагонзаке они сидят в тройнике. Конвоируют их со всеми предосторожностями – считается, что им уже нечего терять и они на все способны. Отчасти это так и есть, но далеко не всегда. Я сам видел, что для некоторых смертников после вынесения им расстрельного приговора ценность жизни возрастала многократно и о подвигах камикадзе они даже не помышляли. Конвой же и тюремные надзиратели, наоборот, ведут себя по отношению к ним предельно жестко, как бы стараясь заранее сломить волю к возможному сопротивлению.

Судьба довольно близко столкнула меня с одним из таких смертников. Хабибуллину было около сорока, из которых он отсидел в колонии строгого режима 15 лет за убийство, совершенное им уж не помню при каких обстоятельствах. Освободился он примерно за год до того, как я столкнулся с ним в Якутской тюрьме.

История его была такая. Он сидел в лагере «мужичком», то есть не лез ни в помощники администрации, ни в блатную среду. Отсидев свое, решил уехать в такую глушь, где его никто не будет беспокоить. Такое место он нашел в Оймяконском районе Якутии, в поселке Терють, где был полевой лагерь геологической экспедиции. Нанялся туда рабочим. Компания была сугубо мужская, человек десять-пятнадцать, но он ни с кем особо не общался из-за замкнутости характера и многолетней привычки не болтать без надобности. Проработал он так почти год, оттаял от жесткости лагерной жизни, стал понемногу привыкать к вольной. Но тут к их компании прибавились два молодых придурка – любители выпить, погулять и побалагурить. Были они глупы, развязны и несдержанны на язык. Начальник партии, другие мужики видели, что Хабибуллин терпит их выходки с трудом, и предупреждали парней: «Не трогайте человека». Те советам не внимали, а, наоборот, старались еще больше вывести Хабибуллина из себя, находя необыкновенное удовольствие в том, как взрослый и замкнутый человек теряет самообладание. Как-то вечером, в очередной раз напившись, они не ограничились насмешками над бывшим зэком и начали его материть. А это, надо сказать, в уголовном лагере совершенно недопустимо, это не принято в приличном тюремном обществе, за это приходится отвечать. У Хабибуллина все поплыло перед глазами, он потерял способность думать и действовать рассудительно. Вскочив, он рванул в балок, схватил всегда заряженную на случай медведя двустволку и уложил насмерть первым выстрелом одного, а вторым – другого.

Его судили в Усть-Нере, как и меня. Мы ехали с ним этапом из Якутской тюрьмы. Точнее, летели. Он мне объяснял, что не хотел их убивать, что его довели до этого и должен же суд все это учесть. Я соглашался. По всему выходило, что он действовал в состоянии аффекта. Мы пришли к выводу, что ему дадут 15 лет особого. Его судили на день раньше меня и приговорили к смертной казни.

Обратно мы летели тоже вместе. В тюрьму возвращался другой человек. Он сник и осунулся, будто сразу постарел. В самолете нас сковали одной парой наручников, мы сидели рядом. На него было страшно смотреть. Иногда он с тоской глядел в иллюминатор, но чаще просто замирал, тупо глядя в одну точку. Когда его что-то отвлекало, взгляд у него становился испуганным и затравленным, как будто его прямо сейчас поведут на расстрел.

После промежуточной посадки в Хандыге с ним что-то случилось. Он вдруг стал суетливым и разговорчивым.

– Ты же много читал про тюремный мир, ты все знаешь, – говорил он мне. – Скажи, разве сейчас расстреливают? Говорят, приговоренных к смерти посылают на урановые рудники. Это правда? – с надеждой спрашивал он меня.

Почти умолял согласиться.

Я соглашался.

– Конечно. Разве наша поганая власть сделает хоть что-нибудь без выгоды для себя? – спрашивал я его. – Ну сам подумай.

Он часто-часто кивал головой и жадно слушал.

– Они тебя пошлют на рудники, где ты будешь добывать уран для их атомной бомбы, а года через два-три ты обязательно заболеешь лучевой болезнью и тебя спишут куда-нибудь на вечную койку. Станешь инвалидом, но будешь жить.

Хабибуллин сжимал мою руку в своем кулаке и дрожал от вспыхнувшей в нем надежды. Сидевший по другую сторону от меня конвойный офицер все слышал, но молчал.

Никогда у меня не было более благодарного слушателя. Никогда я не лгал с таким вдохновением и сознанием правоты.

– Смотри, – шептал я ему незадолго перед посадкой самолета в Якутске, – жизнь складывается совсем не обязательно так, как они это решили. Вот они надели на нас наручники и думают, что мы будем в наручниках до самой тюрьмы. А мы их возьмем да снимем, а? Сделаем по-своему!

Какое-то подобие улыбки пробежало по его лицу. Я тем временем достал из тайного кармана телогрейки металлическую канцелярскую скрепку, распрямил ее наполовину и медленно и незаметно открыл обе клешни наручников – на его и на своей руке. Я научился этому еще на этапах – если наручники не закрыты ключом, а только защелкнуты, то их при некотором умении можно открыть даже спичкой. Конвойный офицер дремал. Солдаты сзади обсуждали что-то свое. Под рукавами наших телогреек не было видно, что наручники расстегнуты.

Так мы и приехали в тюрьму. Переполох начался в дежурке, когда конвою велели снять с нас наручники, а мы сняли их сами и с невинным видом протянули дежурному офицеру. «Вы куда смотрите? – орал ДПНСИ на конвойного офицера. – У вас смертник и политический без наручников приехали!» – выговаривал он конвою. Я подмигнул Хабибуллину: видишь, не всё получается, как они хотят, иногда выходит по-нашему.

Не знаю, насколько этот маленький бунт воодушевил Хабибуллина. Растормошить его было трудно.

Через несколько дней из того крыла тюрьмы, где был коридор смертников, мне пришла от него записка. Он сообщал, что его адвокат пишет кассационную жалобу, а меня он просил написать ему помиловку. В те времена после вынесения смертного приговора прошение о помиловании подавалось обязательно. Если сам осужденный или его родственники писать отказывались, прошение подавал начальник тюрьмы. Это была его обязанность. Но Хабибуллин не хотел помиловки от мента, он просил написать меня. Я писал ее дня два. Я пытался представить, что чиновники, которые будут читать или слушать это прошение, тоже люди, что у них тоже есть сердце и они не чужды сострадания. Я старался написать простыми словами, что расстрел Хабибуллина не прибавит обществу ни достоинства, ни безопасности.

Через неделю меня этапировали в лагерь, а Хабибуллин остался в тюрьме ждать постановления кассационного суда и решения Верховного Совета о помиловании. Все напрасно. Кассационный суд жалобу отклонил и оставил смертный приговор в силе. Верховный Совет в помиловании отказал.

Летом я узнал, что Хабибуллина этапировали в безвозвратную Иркутскую тюрьму. Больше я о нем ничего не слышал. Вероятно, там его и расстреляли.


Идиотское следствие


Дело мое между тем двигалось безо всякого моего участия. Я придерживался своей обычной тактики отказа от любых показаний, что очень раздражало следователя Прокуратуры Якутской АССР Валерия Николаевича Прокофьева. Был он по национальности якут и карьеру сделал, видимо, исключительно как национальный кадр, поскольку был безграмотен, тщеславен и глуп. То, что он ведет политическое дело, очень возвышало его в собственных глазах. Он, не задумываясь, хамил и безо всякой для себя надобности допускал грубые процессуальные ошибки.

Раздражаясь, что я постоянно указываю ему на нарушения процессуального законодательства, он велел тюремному начальству забрать у меня ранее выданный мне УПК. Кодекс забрали. Я написал заявление прокурору Якутии с требованием вернуть мне книгу и обеспечить право на защиту и объективное ведение дела. Заявление, как положено, сдал ДПНСИ. Через неделю, поинтересовавшись у Прокофьева судьбой своего заявления, я услышал в ответ, что мое заявление он использовал в туалете.

Добиться вмешательства прокуратуры можно было только одним способом – голодовкой. И я объявил ее. Заместитель прокурора республики по надзору за местами лишения свободы пришел на следующий день. Я сдал ему в руки заявление с требованием вернуть УПК, перечислил самые грубые нарушения Прокофьева, упомянул о его туалетных пристрастиях и потребовал заменить следователя.

Кодекс мне в тот же день вернули. Заместитель прокурора Якутии Василий Колмогоров (сделавший потом успешную карьеру и ушедший в отставку с должности зам. Генерального прокурора РФ уже при Путине) ответил мне письменно, что нарушения имели место, но существенного значения на ход расследования не оказали. Следователя оставили прежнего. На допросах я перестал с ним разговаривать вообще, а он стал сух и вежлив.

Я готовился к процессу на тот случай, если он будет открытым и хотя бы отдаленно напоминающим правосудие. Из взятых в тюремной библиотеке «Мертвых душ» я выписал замечательный отрывок из размышлений Чичикова, надеясь использовать его в суде. «Вот, прокурор! жил, жил, а потом и умер! И вот напечатают в газетах, что скончался, к прискорбию подчиненных и всего человечества, почтенный гражданин, редкий отец, примерный супруг, и много напишут всякой всячины; прибавят, пожалуй, что был сопровождаем плачем вдов и сирот; а ведь если разобрать хорошенько дело, так на поверку у тебя всего только и было, что густые брови». На очередном камерном шмоне отрывок из Гоголя забрали, посчитав, что брови прокурора – это намек на Брежнева.

Более тупое следствие трудно было себе представить. В обвинении было указано, что я распространял ложные измышления в адрес советского строя, но они забыли, что статья 1901 УК предусматривает ответственность за распространение заведомо ложных измышлений. Если они для меня не заведомо ложные, то состава преступления нет. Халтурщики, они не знают даже своего Уголовного кодекса! Я подал ходатайство о прекращении дела. Реакции никакой.

Следователь назначает литературоведческую экспертизу и ставит вопрос эксперту: «Усиливают ли внесенные исправления осужденную судом идейную направленность произведения “Карательная медицина” или наоборот?» Как будто моя статья предусматривает ответственность за идейную направленность, а не за клевету!

В качестве эксперта выступает заместитель главного редактора газеты «Социалистическая Якутия» В. Гусев. Я читал его экспертное заключение и не знал, смеяться или плакать! Я поправил в книге название института с «Сербского» на жаргонное «Серпы» – Гусев пишет, что «Здесь намек на орудие труда, которым жнут, и прямое сопоставление с советской символикой (Серп и Молот)».

Показаний на меня они собрать не могли. Тогда они начали допрашивать тех, кто что-то слышал обо мне от общих знакомых. Инспектор в местном вытрезвителе, который был знаком с Наташей Островской, дал такие показания: «Островская рассказывала, что Подрабинек получает посылки из-за границы, и ее несколько раз угостил импортными продуктами. Насколько я понял из ее слов, Подрабинек являлся ее идеалом, так как он умный, развитый человек; говорит и думает не так, как иные, т. е. оригинальный склад ума; имеет родных за границей, обеспеченных в материальном отношении. С Подрабинеком ее в никаких отношениях не был, а видел несколько раз в общежитии у Островской».

Зато с чудесной иронией дала показания сама Наташа: «Хорошо зная Подрабинека, уверена, что он не способен на клевету, за что был осужден в первый раз, а потому считаю новое обвинение, неизвестное мне, также несправедливым».

Так и двигалось мое дело – и смешно, и грустно. В сотый раз спрашивал я себя, а стоит ли трепыхаться, если фальсификации неизбежны и приговор предрешен. Передо мной был пример Чорновила, фальсифицированное дело которого о покушении на изнасилование тоже двигалось к приговору. Он держал голодовку. Получив от Алки передачу с упрятанными в ней деньгами, я послал часть из них Чорновилу, и он, подкупив уже прикормленных ментов, устроил нам встречу в коридоре перед санчастью тюрьмы. Там мы наконец и познакомились.

Стрелков, видно, прознал об этом. Мои стукачи впали в немилость, а меня перевели в другую камеру, на первом этаже.


Эрос не дремлет


Прелесть новой камеры состояла в том, что по соседству сидели женщины. Их было в камере шесть, и, кажется, большинство из них сидели за умышленное заражение сифилисом, кто-то за мелкое воровство. Эти детали для моих новых сокамерников не имели ровно никакого значения – они с ума сходили оттого, что женщины были так близки и так недоступны. Разумеется, между камерами велась оживленная переписка, все знали друг друга по именам, между некоторыми уже были какие-то отношения. Иногда, возвращаясь с прогулки или из бани, кто-нибудь из ребят заглядывал через глазок в их камеру и страстно кричал подруге по переписке: «Светани сеанс!» Подруга немедленно показывала что-нибудь сокровенное, и прилипнувших к глазку ребят надзиратели могли оторвать только под угрозой карцера. Тут же из нашей камеры в женскую отправлялись пламенные послания, женщины отвечали взаимностью и обещали дать при первой же возможности.

Однако возможностей таких не было. Денег, чтобы устроить через ментов свидание, не хватало. Других способов не имелось. В больших камерах обычно находился пассивный гомосексуалист – опущенный или добровольный, который заменял женщину страдающим от избытка тестостерона зэкам. В маленьких обходились своими силами.

На одной из пересылок я провел несколько дней в камере, где было человек сорок. Нары были двухъярусными и сплошными, так что под нарами образовался нижний этаж. Там жил «петух», весьма отзывчивый на жажду секса у зэков. Он не только от этого не отказывался, но с радостью соглашался, только требуя платы – чая или курева. Находчивые и ленивые зэки, спавшие на нижних шконках, проделывали в матрасах дырку и, лежа на животе, пропускали в это отверстие и между металлических пластин шконки свое мужское достоинство, после чего проживавший внизу «петух» делал им минет, не вылезая из-под шконок. Сам же зэк мечтательно разглядывал в это время рисованную порнографию или наклеенные иллюстрации красавиц в чьих-нибудь альбомах.

Эти альбомы – почти такая же непреложность, как девичьи дневники на воле, только содержание в них покруче. Зэки вырезают красавиц откуда только можно, отдавая предпочтение, естественно, наименее одетым. Обычное дело – просмотр чужих альбомов и неожиданный восторг зэка при виде какой-нибудь красотки, впиваясь взглядом в которую он еще не мастурбировал. Никто никогда не откажется дать свой альбом счастливому зэку до следующего утра.

В нашей маленькой камере все альбомы были давно просмотрены, и классно играющий в шахматы сахаляр Гоша, лет двадцати пяти, безумно страдал от недостатка секса. После отбоя он наливал в полиэтиленовый пакет теплую воду, запаивал пакет на спичках, складывал его пополам и ночью старательно убеждал себя, что его изобретение похоже на женские гениталии.

Именно Гоша подбил всех нас разобрать стену в соседнюю камеру. Дело было трудное и рискованное, но не безнадежное. Раздобыв через пару дней долото, мы начали долбить стену под той шконкой, которая стояла вдоль стены, отделяющей нас от женской камеры. Работа шла медленно. Приходилось выбирать время, когда рядом не было дубаков, но сильно стучать все равно было нельзя. Работать приходилось только по утрам, чтобы до вечерней проверки успеть вынести на прогулку все отходы производства. Постепенно вокруг одного строительного блока обозначилась ложбина, которую осталось только углублять. Ежедневно после работы ложбина аккуратно замазывалась мылом и закрашивалась известкой или зубным порошком.

В камере стояло тихое ликование. Все стали друг с другом добрыми и предупредительными. В жизни появился смысл! Если бы кому-то предложили сейчас выйти на волю, он бы, наверное, отказался.

Дней через десять наступил торжественный момент. Блок качнулся и сдвинулся. Женщины, которые все эти дни оказывали нашей камере моральную поддержку, поднажали со своей стороны и сдвинули блок в нашу сторону. Его аккуратно положили на пол под шконкой. Мужские и женские руки переплелись в проеме разрушенной стены, но продолжалось это недолго. Перед прогулкой необходимо было всё привести в первозданный вид.

Настоящее общение началось после вечернего отбоя. В проем пролезть было невозможно, не удавалось просунуть даже голову, как девушки ни пытались это сделать. Оставалось только протянуть руки и взять в них все, что может там уместиться. Вследствие этого общение носило почти целомудренный характер. Зато какое вдохновение овладело зэками нашей камеры! Удача с первым блоком воодушевила всех. Начался по-настоящему ударный труд – в прямом и переносном смысле.

Когда работа со вторым блоком подошла уже к середине, случилось несчастье. Так всегда бывает в романах, а тут случилось в жизни. Можно сказать, в последний момент, накануне великого события все сорвалось – меня перевели в другую камеру!

Года через два я случайно встретился с Гошей в лагерной больнице, и он рассказал мне окончание этой истории. Через несколько дней после того, как меня перевели на другой этаж, они вытащили второй блок. Это была полная победа! В первую же ночь обе камеры перемешались: девушки пролезли в нашу, ребята – в женскую. Праздник любви продолжался до утра. На вторую ночь все уже менялись партнерами, вмести чифирили и строили планы на будущее. Третья ночь оказалась последней. То ли ребята потеряли бдительность и сильно шумели, то ли дамы излишне громко стонали, но наутро сразу после подъема в обеих камерах провели шмон и обнаружили лаз. Все без исключения получили по 10 суток карцера. Гоша рассказывал, что шли они в карцер счастливые и довольные, как никогда ни до, ни после этого.


Трудности судопроизводства


С судом творилось что-то непонятное. В начале сентября я уже начал знакомиться с делом и мне даже назначили казенного адвоката по фамилии Назаров. «Что за напасть, – думал я, – на первом процессе у меня был судья Назаров, теперь адвокат Назаров!» От адвоката я, разумеется, отказался, и вовсе не из-за фамилии, а просто за ненадобностью.

10 октября я получил обвинительное заключение. 20 октября рано утром меня вызвали из камеры на суд, но почему-то с вещами. Скоро выяснилось, что Верховный суд Якутской АССР будет судить меня на выездной сессии в Усть-Нере. Потому и с вещами, что на этап.

В Усть-Нере милицейская машина нас не встретила, и мы добирались до РОВД на автобусе. Я стоял, держась за верхние поручни обеими руками, поскольку они были скованы наручниками. Пассажиры автобуса косились на меня с недоумением. Конвою такая демонстрация не нравилась, и мне нашли место, чтобы я сидел и не привлекал внимания. «Ну что ж, сидеть так уж сидеть», – подумал я, воспользовавшись учтивостью конвоя.

Около РОВД меня уже ждала откуда-то все узнавшая Алка. Она бросилась ко мне, и мы обнимались и целовались, пока конвойные бубнили «не положено» и вяло оттесняли ее от меня. После поцелуев у меня во рту осталась туго скрученная и запаянная в полиэтилен записка, которую я от неожиданности чуть не проглотил. «Вот ведь судьба, – дивился я, – думаешь, что целуешься с женой, а на самом деле получаешь письмо».

На следующий день меня привезли в суд и объявили, что заседание откладывается из-за болезни судьи. Все встало на свои места. Я всю дорогу в Усть-Неру недоумевал, как же это они решились судить меня накануне Совещания по безопасности и сотрудничеству в Европе, которое должно было открыться 11 ноября в Мадриде. Это противоречило чекистской логике и сложившейся практике. Оказалось, это была игра. «С другой стороны, – думал я, – на прошлом процессе они тоже не смогли осудить меня с первого раза. Может, это хорошая примета? Может быть, я опять отделаюсь ссылкой?»

Через два месяца, 22 декабря, меня снова вызвали из камеры на этап. Теперь время было выбрано правильно – с 25 декабря на Западе рождественские праздники и любые новости тонут в праздничной суете. Но тут вмешалась природа – долететь до Оймяконского района не всегда просто. Для этого нужна летная погода.

На улице было около –50, и над Якутском стоял морозный туман. Меня везли в воронке одного. Военный конвой под начальством лейтенанта внутренних войск был вполне добродушен и разговорчив. По дороге лейтенант расспрашивал меня о моем деле. Приехав в аэропорт, воронок выкатился прямо на летное поле. Поскольку конвой был военным, он не мог доверить меня ментам в дежурной части аэропорта. Надо было ждать посадки около самолета.

Легко сказать – ждать! Через десять минут я начал топтаться по камере воронка, поколачивая одну ногу другой. Были на мне валенки, но при –50 они не спасают, тем более в железном воронке. Через двадцать минут я начал колотиться о стенки машины всеми частями тела, вспоминая папины научные статьи, из которых следовало, что наш организм не просто дрожит от холода, а совершает неконтролируемые движения, чтобы выработать энергию для обогрева тела. Я даже не дрожал. Я медленно, но верно превращался в лед. В металлической коробке воронка при такой температуре шансов протянуть хотя бы час не было никаких. Я заорал добродушному лейтенанту, что сейчас буду ломать стенки воронка, и он, видя, что намерения мои серьезные, да и положение нешуточное, велел шоферу ехать по летному полю к зданию аэровокзала. В нем он и скрылся, а я еще минут десять жил надеждой, что сейчас лейтенант придет, двери откроются и я поковыляю в теплый аэропорт. Он пришел, скомандовал шоферу, и мы снова поехали к самолету. «Потерпи, – сказал мне лейтенант через решетку. – Сейчас будет тепло». Я тем временем пытался уговорить свое тело, что ему на самом деле тепло, специально вспоминая южный берег Крыма, жаркое солнце, теплое море, горячую ванну, обжигающий жар костра, и уже начал подумывать об атомном взрыве. Тело, однако, уговорам не поддавалось и на мои фантазии не реагировало.

Едва мы подъехали к самолету, лейтенант выскочил из кабины и пошел с кем-то разговаривать. Еще через несколько минут случилось чудо. Оно медленно вползло ко мне в воронок. Из его глотки шел жар. Чудо представляло собой огромный гофрированный шланг чуть не метром в диаметре. Я узнал его. На северных аэродромах такие шланги называют рукавом и подсоединяют к компрессорам с горячим воздухом, а затем заводят в самолет – только так зимой можно прогреть салон перед посадкой пассажиров. Теперь это жаркое чудо с помощью конвоя втащили ко мне, и я, не раздумывая, заполз к нему в пасть целиком – снаружи осталась только голова.

Следующие минуты я познавал радость возвращения к жизни. Тепло пробило замороженную телогрейку, разлилось по телу и дошло до косточек. Я блаженствовал. Теплый воздух с шумом вырывался из недр гофрированного спасителя, обдувая меня с ног до головы, и затем растворялся в морозильнике воронка. Лейтенант спросил меня: «Ну как?», и я сквозь шум воздушной струи прокричал, что все отлично.

Минут через пять я снял валенки и телогрейку, а затем и сам слегка вылез из гофрированной пасти. Я уже согрелся, но очень боялся, что рукав уберут, и в воронке снова станет холодно. Еще минут через пять я заметил, что со стен воронка исчез иней, а жара стала нестерпимой. Постепенно я разделся до пляжного состояния. Стесняться было некого, да и не до того мне было. Я начал уговаривать тело, что ему холодно, вспоминая совсем недавние страдания, но тело и на этот раз уговорам не поддавалось. Назло мне оно начало потеть, и тут, сообразив, что вспотевшему человеку на пятидесятиградусном морозе делать нечего, я дал отбой. Мне очень не хотелось прощаться с горячим рукавом, но, в конце концов, свариться – ничуть не лучше, чем замерзнуть. Я попросил убрать рукав, но недалеко. Последнюю часть моих пожеланий конвой пропустил мимо ушей. Да это был и не их рукав, они лишь одолжили его для меня. Техники вернулись к своей работе – прогреву салона самолета, на котором я должен был бы лететь сегодня на суд.

Примерно через полчаса история повторилась, но на сей раз менее драматично. Я не безумствовал в воронке, не ломал стену и не залезал в пасть моего горячего друга. Все обошлось цивильным пятиминутным прогревом камеры воронка. Проторчав на летном поле в общей сложности около двух часов, мы вернулись в тюрьму. Погода в Хандыге была нелетной и сорвала планы Верховного суда.

То же самое было и на следующий день. Судьба устраивала мне попеременно то Антарктиду, то тропики, наглядно таким образом демонстрируя, что подлинное счастье – в переменах к лучшему. На третий день все изменилось. Кто-то с кем-то на самом верху договорился, и меня стали держать в аэропортовской милиции, но под присмотром моего военного конвоя.

Это была уже вполне нормальная жизнь. Два часа требовалось аэропортовским службам, чтобы убедиться, что погода сегодня безнадежно испорчена и вылет не состоится. Я в это время сидел в ментовской, глазел на вольняшек, и иногда конвой по моей просьбе выводил меня в туалет, который, как и положено в Якутии, был на улице. Тут я цеплял кусочек совсем вольной жизни и все выискивал глазами Алку, которая, как я знал, тоже летит этим же рейсом в Усть-Неру. Каким-то путем она проведала, где я нахожусь и кто у меня конвой, выловила лейтенанта на улице и уговорила его передать мне маленькую продуктовую передачу и фотографии Марка. Лейтенант уговорился и, как оказалось, на свою беду. Алку пасла местная гэбня, они всё видели, донесли куда надо, и у лейтенанта случились неприятности. Нелегальная передача заключенному – серьезное нарушение устава. Узнал я обо всем этом годом позже, вновь столкнувшись с лейтенантом на этапе.

Как Алка не углядела слежку, недоумеваю. Тем более что рядом с ней был Мустафа Джемилев, легендарный лидер крымских татар, который в те годы был в ссылке в Якутии, состоял со мной в переписке и теперь проходил свидетелем по моему делу. Суд вызвал его повесткой, КГБ видеть его на моем суде не хотел, и в результате всех этих недопониманий и противоречий его таки тормознули в Якутске, и до Усть-Неры он не добрался.

Неделю я мотался в аэропорт и обратно, а под Новый год стало ясно, что в этом году меня уже не осудят.

Новогодние праздники я встретил в Якутской тюрьме. Выпить было нечего, и один из сокамерников предложил отметить праздник гексамидином – сильнодействующим средством от эпилепсии. Он уверял, что от этих «колес» будет небывалый кайф. Я выпил четверть таблетки. Никакого кайфа не было, а только непрекращающаяся тошнота, головокружение и ватные ноги. Как будто меня весь день катали на самых крутых каруселях в парке аттракционов. Я отошел от таблетки только к следующему вечеру. Другие, кто выпил по целой таблетке и больше, валялись невменяемыми несколько дней, с трудом поднимаясь на поверки. Одного из них повезли в суд, и он вернулся с него, ничего не поняв, кроме того, что получил четыре года тюрьмы. Несмотря на это, все мы убеждали себя и друг друга, что отлично встретили Новый год!

Погоду дали только 5 января. Сотни людей, скопившихся в аэропорту за две недели ожидания, ринулись на штурм стоек регистрации и самолетов. Борта вылетали один за другим. В один из них провели меня, но не со всеми вместе, а по отдельному трапу с другой стороны самолета. Я сел у окна, рядом со мной – прапорщик, с краю – лейтенант. Кресла впереди и позади меня тоже занимали конвоиры.

Вероятность того, что Алка случайно попадет именно на мой рейс, была ничтожна. Самолетов было много, и пробиться на них было непросто. И тем не менее это случилось. Судьба благоволила нам. Алка оказалась по другую сторону прохода всего в нескольких рядах впереди меня. Мы могли коснуться друг друга взглядом. Когда самолет взлетел, мы начали переговариваться знаками. Это не была азбука глухонемых, но нечто похожее – школьный ее вариант, язык пальцев и ладоней, отработанный на уроках, когда нельзя разговаривать, но хочется пообщаться. Сидевший рядом со мной прапорщик, желая выслужиться перед начальством, приказал мне немедленно прекратить, на что я предложил ему вывести меня из самолета, а еще лучше – выйти самому. Лейтенант молчал и делал вид, что ничего не замечает. Мы с Алкой продолжали наше глухонемое общение до самой Усть-Неры.


Страницы


[ 1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 | 11 | 12 | 13 | 14 | 15 | 16 | 17 | 18 | 19 | 20 | 21 | 22 | 23 | 24 | 25 | 26 | 27 | 28 | 29 | 30 ]

предыдущая                     целиком                     следующая