08 Dec 2016 Thu 21:06 - Москва Торонто - 08 Dec 2016 Thu 14:06   


И снова суд


Суд начался 6 января. Удивительно, но он был открытым. Зал был битком набит. Я увидел многих знакомых, некоторые приветственно махали мне руками. Атмосфера была совсем не та, что на суде в Электростали. Я сидел на скамье подсудимых, разложив на столе перед собой бумаги. Все ждали, когда войдут судьи – профессиональный судья и два его «кивалы». Одним из последних, когда все уже расселись, в зал вошел Саша – руководитель музыкального ансамбля, игравшего нам с Алкой на нашей свадьбе фрейлехс. От порога он задумчиво оглядел публику, а затем направился прямо к скамье подсудимых, пожал мне руку и пошел в зал искать себе место. Конвоиры остолбенели. Это был неслабый жест для того времени.

Процесс вел заместитель председателя Верховного суда Якутской АССР П.П. Федоров. Я сразу же заявил ходатайство о предоставлении мне равных процессуальных прав с обвинением. Судья попросил уточнить, чем нарушены мои права, и я уточнил: прокурор с утра наверняка позавтракал, а мне не дают еды уже два дня. Таким образом, у стороны обвинения преимущества перед стороной защиты. Я потребовал получасовой перерыв и завтрак. Особых надежд на удовлетворение ходатайства у меня не было, но, как ни странно, его удовлетворили. Меня увели в чей-то кабинет, и Алка принесла туда продукты из передачи, которая у нее, кажется, всегда была при себе на тот случай, если вдруг что-то удастся передать. После тюремной баланды это было восхитительно, и мне даже подумалось, что на этом процесс можно было бы завершить, а мне вернуться в тюрьму! Но меня вернули в зал суда.

Я еще заявил ходатайства о вызове свидетелями Татьяны Осиповой и Мустафы Джемилева, о допуске к делу моего английского адвоката Луиса Блом-Купера, а потом и вовсе ходатайствовал о прекращении уголовного дела. Все их, конечно, отклонили. Отклонил суд также и все отводы суду и прокурору. Тогда я отказался от участия в суде, поскольку защищаться от обвинений мне не дают. Дальше я только сидел и слушал.

Выступил с обвинительной речью помощник прокурора Оймяконского района И.Е. Петров. Боже мой, как он говорил, какой это был цирк! Дело даже не в том, что всю обвинительную речь он читал по бумажке, спотыкаясь на незнакомых ему словах. Петров, якут по национальности, плохо говорил по-русски и, видимо, страдал еще каким-то дефектом речи. То ли стесняясь своего дефекта, то ли плохо понимая текст, он говорил чуть ли не шепотом, не различая ни точек, ни запятых. Услышав это невнятное, монотонное и бессмысленное бормотание, я опешил. Зал напрягся, а судья Федоров смотрел на прокурора откровенно неприязненно. В какой-то момент, поймав взгляд судьи, я развел руками, давая ему понять, что я ничего не понимаю. Тут судья взял себя в руки и стал делать вид, что ничего особенного не происходит. Все нормально. Советский суд – самый нормальный суд в мире!

Когда прокурор домучил свою речь, судья задал мне традиционный вопрос: понятно ли мне обвинение и признаю ли я себя виновным? Я совершенно искренне ответил, что обвинение мне непонятно.

– Что вам непонятно в обвинении? – несколько раздраженно спросил судья.

– Мне непонятно всё, что читал государственный обвинитель, – ответил я. – Пусть все это прочитает человек, который может хорошо говорить по-русски. В конце концов, это официальный язык судопроизводства.

– Всем всё понятно, – заключил судья и больше к этому вопросу не возвращался.

Дальнейшее было не очень интересно. Зачитывали документы, допрашивали свидетелей. Кто-то давал показания в мою пользу, кто-то – против, но всё это уже не имело никакого значения. Через несколько часов процесс подошел к концу. Защитника у меня не было, поскольку московских адвокатов Евгения Самойловича Шальмана или Елену Анисимовну Резникову председатель Московской городской коллегии адвокатов Константин Апраксин ко мне не допустил, а от местных адвокатов я отказался сам. Не было перекрестных допросов, защитительных речей и прений сторон. Все прошло быстро.

Обрекший себя на молчание во время всего процесса, я сохранил свое красноречие для последнего слова. Говорил я его около двух часов. (Потом в напечатанном виде оно заняло двадцать страниц машинописного текста.) Время от времени судья Федоров перебивал меня, требуя быть ближе к делу, я его выслушивал, не возражал и продолжал свое. Я припомнил им все процессуальные нарушения, указал на многочисленные глупости и язвил по поводу коммунистического мракобесия. Вспомнив об изъятии на обыске партбилета Лени Островского, я шутил, что и не мечтал дожить до того времени, когда на обысках будут забирать партийные документы коммунистов. По поводу изъятого на обыске устава НТС, что, по мнению следствия, указывало на мою приверженность идеям Народно-трудового союза, я возражал, что у меня дома лежал и устав КПСС, однако же никому не придет в голову дикая мысль считать меня коммунистом!

С уставом НТС случилась странная история. Он пришел к нам в Усть-Неру по почте из-за границы. В обычном конверте, даже не заказным письмом. Напечатанная в типографии на тонкой бумаге книжечка – типичная «антисоветская идеологическая диверсия»! Кто его нам послал, неизвестно. Мы с Алкой тогда пришли домой и сели читать устав. Начало нам понравилось. Коммунизм они осуждали. В отсутствие рекомендаций и соратников вступить в организацию можно было самоприемом. Мы с Алкой тут же вступили. Однако, дочитав устав до конца, мы в НТС разочаровались. Хорошо еще, что выйти из него в критических обстоятельствах можно было так же, как и вступить, – самовыходом. Мы тут же и вышли. Минут двадцать мы были членами НТС, но никто, кроме нас, этого не знал!

В последнем слове я наговорил столько, что хватило бы еще на 70-ю статью. Но за последнее слово советское правосудие привлекать к ответственности еще не догадалось. Закончил я свое выступление несколько пафосно, выразив уверенность, что «честные люди вынесут свой приговор по этому делу – оправдательный мне и обвинительный моим нынешним судьям».

Судей мое предупреждение не смутило. Приговор дали по максимуму: 3 года, 6 месяцев и 13 дней лишения свободы в колонии общего режима. Полгода и тринадцать дней добавили за не отбытую часть ссылки из расчета три дня ссылки за один день лишения свободы.

Через два дня меня этапировали обратно в Якутск. Алка опять сидела в одном самолете со мной. Нам все время здорово везло.


Большая Марха


Приговор я не стал обжаловать, решив не играть с властью в правосудие. 4 февраля меня выдернули на этап в лагерь. Поскольку приговор вступил в силу, всех зэков перед этапом стригли наголо. Хотели состричь и мою бороду, но я уперся, доказывая ДПНСИ, что правила велят состригать напрочь волосы на голове, а не на лице. Мне удалось доказать ему, что лицо – это не голова, что, разумеется, неверно, но он спорить со мной отчаялся и отпустил на зону бородатым.

Нас, человек двадцать, привезли в лагерь в автозаке, и ехать было, слава богу, недолго, замерзнуть мы не успели. Поселок Большая Марха находится в пятнадцати километрах от Якутска, и всё, что в нем есть, – это лагерь, дома вертухаев и казармы солдат. Обычное советское окололагерное поселение. Вся жизнь была связана с зоной, и даже дети вертухаев играли между собой в зэков и охранников.

Несколько дней мы промаялись в карантине, получая положенное имущество и осваиваясь. Бороду мне, конечно, пришлось сбрить в первый же день, и я стал похож на обычного зэка, что правильно – под огнем снайперов на местности лучше не выделяться.

Из отрядов тайком наведывались пацаны, пытаясь разобраться, кто пришел с этапом, кто чем дышит и как собирается жить. Тут же попросили на «грев» для ПКТ и ШИЗО – кто что может. Я дал несколько пачек сигарет, но тут прозвучала особая просьба: очень нужны шерстяные носки. У меня было две пары. Это были чудные, длинные, толстые, зеленые, необычайно теплые носки, которые мне прислали в ссылку, кажется, из Канады. Я очень дорожил ими, понимая, что они могут спасти ноги от обморожения. Однако даже недолгий мой тюремный опыт уже научил меня, что вещи жалеть не надо и на завтрашний день беречь ничего не следует. Потому что завтрашнего дня может и не быть или он будет совсем не таким, как ожидаешь. Скрепя сердце я распрощался с одной парой своих дивных носков, утешая себя мыслью, что они будут согревать тех, кто сейчас замерзает.

Лагерное начальство несколько дней знакомилось с делами новых зэков, определяя, кому где работать. В лагере было два основных производства: в жилой зоне – «швейка», где шили и набивали ватой матрасы; в производственной – кирпичный завод, где делали белый силикатный кирпич и строительные блоки. Еще в швейке шили рукавицы, вязали сетки. Больше зона ничего не производила, кроме изумительного качества сувениров из дерева, камня и металла. Шахматы и нарды, шкатулки из кости, ножи-выкидняки, шариковые ручки и другие изделия, которые зэки-умельцы делали за бесценок – чай или водку, лагерное начальство продавало на воле по баснословным ценам.

На меня у начальства были свои виды. На второй или третий день меня вызвал к себе замначальника колонии по культурно-воспитательной работе. Невзрачный майор, не имеющий ровно никакого отношения к культуре и обделенный воспитанием, начал обычную беседу «за жизнь». Вскоре выяснилось, что он хочет видеть меня в ряду своих помощников, а для начала предложил должность заведующего библиотекой. Поднатужившись, он даже выдал что-то вроде того, что раньше «вы писали книги, а теперь будете их раздавать». Ну и, конечно, надо будет вступить в СВП (секцию внутреннего порядка) и носить на рукаве красную повязку. Я от должности скромно отказался, объясняя, что не хочу портить отношения с другими зэками, поскольку «такая должность, сами знаете, не в почете». Разговор несколько раз прошелся по одному и тому же кругу, пока невзрачный майор наконец не догадался, что из его затеи ничего не выйдет.

Меня определили на кирпичный завод в цех по производству строительных блоков. Вечером я пришел в отряд и поселился на верхней шконке, в одной из рассечек барака, где жило еще около сотни зэков. В бараке стоял тяжелый запах немытых тел и махорочного дыма. Ночью кто-то громко храпел, кто-то говорил во сне, и заснуть было совершенно невозможно. Прожить так три года казалось мне немыслимым. Я лежал, обещая себе ни при каких обстоятельствах не заводить календарь, в котором зэки обычно ставят крестики на каждом прожитом дне, зримо приближаясь ко дню освобождения. Потом я вспомнил, что таким страшным все кажется только поначалу. Ко всему привыкаешь, так устроена жизнь. И как бы в доказательство этого я наконец уснул в свою первую лагерную ночь в общем бараке, невзирая на храп, вонь и чье-то матерное бормотанье.


«Труд – дело чести, доблести и геройства»


Такими плакатами коммунисты украшали советские исправительно-трудовые лагеря, которые позже стали называть колониями. Нацисты выражались лаконичнее: «Труд делает свободным». Они друг друга стоили.

За то, что я отказался от спокойной и непыльной работы библиотекаря, меня поставили на самую что ни на есть пыльную работу – разгружать мешки с цементом. За день к цеху подъезжало несколько грузовиков, и мы должны были переносить мешки на спине в цех. Там их поднимали по транспортерной ленте на мостик, с которого высыпали в постоянную гору цемента. Из этого цемента формовали строительные блоки. На второй день я подумал, что мешок весит 50 килограмм, а я всего лишь на десяток килограммов больше. Если мы находимся в одной весовой категории, то почему я должен носить его, а не он меня? Этой чисто зэковской логикой я поделился за обедом с бригадиром из зэков и сказал, что если меня не переставят на другую работу, то я откажусь от всякой. Бригадиром был неплохой мужик, который лавировал между требованиями начальства, производственным планом, необходимостью поддерживать пацанов и не забывать о мужиках, которые, собственно, и работали. За отказ от работы неизбежно следовал штрафной изолятор, а бригадир по своей незлобивости этого для меня не хотел. Он определил меня в бригаду, которая время от времени запрягалась в громадные сани и перевозила на них по промзоне пустые поддоны из-под разгруженного силикатного кирпича. Работа на свежем воздухе была нетрудной и даже в чем-то веселой. Санки были не детские, а работа – скорее бурлацкой, но что-то забавное в ней было. Так продолжалось недели две, пока бдительный начальник оперативной части лейтенант Сирик не заметил, что мы по ходу работы общаемся с вольными шоферами, которые заезжают в промзону за кирпичом. Я тем временем уже отправил домой несколько писем, минуя лагерную цензуру.

Лейтенант Сирик был очень похож на актера Михаила Боярского, но в отличие от последнего его лицо украшала не вечная усмешка, а постоянный оскал раздражения. Был он желчным, мелочным и удивительно вредным. Оформив зэка в ШИЗО или сотворив какую другую пакость, он шел по зоне довольный, напевая себе под нос: «А в остальном, прекрасная маркиза, все хорошо, все хорошо». Вся зона его ненавидела.

В промзоне жила рыжая дворняга, которую прозвали Сирик, хотя она и была сукой. А может, как раз потому и прозвали. Лейтенант Сирик постоянно гонялся за ней, надеясь выгнать ее из лагеря. Но собака Сирик всегда благополучно от лейтенанта Сирика уходила, не убегая, впрочем, из лагеря насовсем. Зэки, завидев где-нибудь невдалеке лейтенанта и делая вид, что не видят его, тут же принимались звать собаку, громко и ласково называя ее по имени и «сучкой нашей». Веселья с Сириками было много, но на следующую зиму с продуктами в лагере стало совсем худо и голодные зэки на промзоне, из тех, что шарили по помойкам, Сирика убили и съели. Все в зоне сокрушались, что не того Сирика.

Так вот, лейтенант Сирик проявил бдительность и распорядился меня с работы снять. Слово кума – закон для бригадира. Куда меня поставить, никто не знал. Бригадир сказал, чтобы я сам нашел себе работу, иначе меня переведут в другой отряд, который работает на швейке. Мне это совсем не улыбалось. Работа там была совсем уж пыльная – набивать ватой матрасы. На другой работе – пошиве рукавиц и вязке сеток – нормы были запредельные. За невыполнение нормы лишали ларька, посылок и свиданий, могли посадить в ШИЗО. От этой работы все старались увернуться, но мало у кого получалось. Самые отчаянные отрубали себе палец, и их сажали за это на 15 суток в ШИЗО. Правда, потом с работы снимали. Рубили себе руки обычно в туалете на улице, и зимой можно было видеть человеческие пальцы, торчащие из ледяных глыб замерзшей мочи в углу туалета.

Мне на швейку не хотелось, и я пристроился на отличную работу. В промзоне стояло с десяток деревянных навесов, под которыми сушились обожженные кирпичи. На навесах копился снег, отчего крыши регулярно продавливались. Тогда начальство распоряжалось срочно чистить их. Несколько человек из нашего отряда предложили чистить крыши постоянно и взяли в свою бригаду меня.

Так я проработал примерно месяц. Это были замечательные дни. Проглотив утром в столовой свою баланду и получив дневную пайку хлеба, мы шли по жесткому утреннему морозу к вахте на развод, а потом брели по промзоне до своего маленького уютного балка с печкой-буржуйкой и заиндевевшими за ночь стенами. По дороге мы подбирали щепочки, дощечки, а если поблизости не было ментов, то ломали себе на дрова готовые ящики и поддоны. Скоро печка начинала весело потрескивать, балок наполнялся дымом и ароматом поджаренного на печке серого хлеба. Когда печка прогревалась, дым начинал уходить в трубу, мы согревались и садились играть в вечную лагерную «мундавошку» или дремать на лавочках вдоль стен.

Я обдумывал планы побега. Не то чтобы я серьезно готовился бежать из лагеря, но хотелось на всякий случай иметь план спасения. При большом желании и заплатив кому надо, можно было добыть разрешение на ночную работу в промзоне. Балок наш стоял метрах в ста от укутанного колючей проволокой лагерного забора с контрольно-следовой полосой, вышками, сигнализацией, охранниками и сторожевыми овчарками. Преодолеть эти препятствия можно было только по воздуху. Сделать прыжок на двести метров в длину и хотя бы метров десять в высоту можно было с помощью воздушного шара, ночью, когда все спят, включая охрану на вышках. Надо только сшить на швейке оболочку из самой легкой ткани и ночью, забравшись на крышу балка, надеть ее на трубу печки. Я сидел и мысленно прикидывал, какого размера должен быть воздушный шар, чтобы наполнить его теплым воздухом, чтобы он поднял мои пятьдесят с чем-то килограммов и собственный вес, чтобы он пролетел двести метров, не зацепившись за проволоку, чтобы я поймал попутный ветер и еще множество разных «чтобы». А как рассчитывается подъемная сила? И как это связано с температурой воздуха внутри шара? Эх, зачем я так плохо учил физику в школе! У меня по физике всегда были тройки. Вот Кирилл, брат мой, знает физику хорошо, даже намного больше школьной программы. Может, написать ему письмо в Елецкую тюрьму: не сообщишь ли ты мне, братец, в ответном письме точную формулу для побега из лагеря на воздушном шаре?!

Кроме правильных расчетов нужно было решить еще множество проблем. Надо сшить оболочку, чтобы кум это не просёк; надо незаметно пронести ее в промзону; надо запастись продуктами на первые дни побега; надо найти убежище с той стороны. И самое главное – надо понять, ради чего бежать. Ведь три года назад можно было просто уехать за границу.

В глубине души я понимал, что все эти планы – пустое. Бежать, чтобы потом всю жизнь скрываться? Как-то это совсем не вяжется с открытой диссидентской деятельностью. Однако планы побега позволяли держаться в тонусе, поддерживали внутреннюю сопротивляемость и давали пищу для размышлений. Не сидеть же весь день за «мундавошкой» или дремать на лавочке.

Снег с навесов мы, разумеется, не счищали. «Мы же не бросали его туда, с чего же это мы должны его оттуда скидывать? – рассуждали мы между собой с неподражаемой зэковской логикой. – Кто бросал, тот пусть и скидывает!»

Так и получалось. Днем весеннее солнышко постепенно растапливало снег на навесах, на крышах появлялись проплешины, и бригадир закрывал нам очередной наряд за выполненную работу. Впрочем, крыши продавливались от снега точно так же, как и раньше, но на претензии начальства мы возражали, что впятером весь снег не уберешь, а целых крыш все равно больше, чем продавленных.

Так бы моя синекура и продолжалась дальше, но начальство не дремало. Хотя зона и не была «красной», но стукачей в ней хватало. Куму донесли, что я пишу зэкам помиловки и надзорные жалобы. Это не было нарушением закона или правил внутреннего распорядка, но создавало мне в лагере авторитет, а начальству этого очень не хотелось. Я не рвался писать зэкам жалобы, понимая, что добром это для меня не кончится. Однако и отказывать было невозможно. Настоящий ажиотаж начался, когда одна из моих надзорных жалоб каким-то чудом была принята к рассмотрению. Зэки ко мне выстроились в очередь, а начальство решило положить этому конец.

Меня вызвал к себе заместитель начальника колонии по режиму и оперативной работе подполковник Гавриленко.

– Вы же интеллигентный человек, а работаете черт-те знает кем. Крыши от снега чистите. От работы в библиотеке отказались. Якшаетесь с уголовниками, отбросами общества. Зачем это вам?

– Я себе общество не выбирал. Куда поселили, там и живу, – заметил ему я, стараясь не обострять разговор.

– Но вы же можете жить совсем по-другому. Вы можете общаться с приличными людьми, встать на путь исправления и уже через год освободиться по УДО или на «химию». Всё в ваших руках.

Гавриленко старался быть убедительным, а я отмалчивался, поскольку прямого вопроса не было.

– Вот что мы сделаем, – сказал Гавриленко так, будто эта мысль пришла ему в голову только что. – Мы поставим вас заведующим столовой. Мне нужен там честный человек. Нынешний завстоловой всё разворовал, надо наводить там порядок. Я не требую от вас согласия прямо сейчас. Идите и всё обдумайте. Для вас это шанс, не упустите – пожалеете.

Да, это был шанс, но совсем не тот, о котором говорил подполковник Гавриленко. Это был шанс схватить кусочек бесплатного сыра, положенного в надежную ментовскую мышеловку. Должность заведующего столовой была самой доходной в лагере. Завстоловой Самвел Аветисян, осужденный за валютные операции, был на короткой ноге со всем лагерным начальством, жил в отдельной комнате при столовой и пользовался невиданными льготами. Это был крепкий, сытый мужик, ходивший в гражданской одежде, лишь отдаленно напоминавшей зэковскую. Он был на «ты» со всеми начальниками отрядов и младшими офицерами. Благополучие его строилось на крови зэков. Воруя продукты, отпущенные для заключенных, он часть из них по дешевке продавал офицерам, а часть отдавал на корм свиньям, которые выращивались на свиноферме за пределами зоны. Свиноферма принадлежала начальнику лагеря и, говорят, приносила ему хороший доход. Из каждой порции зэковской баланды заключенный Аветисян уворовывал часть продуктов для хрюшек начальника лагеря. Время тогда и во всей стране было не сытое, а в лагере многие реально страдали от голода, особенно те, кому ничего не присылали из дома. Некоторые совершенно опускались и, не в силах справиться с голодом, сторожили у помоек, когда кто-нибудь выкинет туда что-то более или менее съедобное. Но выкидывали редко.

Жизнь Аветисяна была целиком в руках лагерного начальства. За непослушание его в любой момент могли посадить в общую камеру ШИЗО или послать в другой лагерь общим этапом, на котором выжить у него не было никаких шансов. Вот такую «доходную» должность предлагал мне подполковник Гавриленко. Переломить систему, в которую аккуратно вписываются все лагерные офицеры вплоть до начальника лагеря, не смог бы никто. Гавриленко, примеряя мою ситуацию на себя, полагал, что я соблазнюсь заманчивым предложением сытой и устроенной лагерной жизни. Бедняга, он не знал, что меня давно уже обо всем предупредили опытные и много повидавшие на своем веку люди – герои Солженицына и Шаламова, бесчисленные свидетели «Архипелага ГУЛАГа» и освободившиеся из заключения мои товарищи по демократическому движению. Я перенял и усвоил их опыт, я не был новичком в этом мире, хотя и попал в него первый раз.


Тюрьма в тюрьме


«Заманчивое предложение» осталось невостребованным. Гавриленко понял это и больше меня не вызывал. Видимо, после этой своей неудачи он и проникся ко мне самой искренней ненавистью. Отказ от такого царского подарка он счел личным оскорблением. Я понял, что хорошие подарки кончились и надо ждать плохих.

Через несколько дней на промзоне меня остановили подполковник Гавриленко и начальник режимной части подполковник Быков. Парочка была что надо. Быков не скрывал лютой ненависти ко всем зэкам. Это читалось в каждом его взгляде. При этом он не упускал возможности лично обыскать зэка по поводу и без. На самом деле он ничего не искал – он получал от обыска удовольствие. Если рядом не было других офицеров или прапорщиков, он обязательно шарил через одежду у зэков между ног, за что получил в лагере кликуху «пидор-Быков». Возможно, это пристрастие в сочетании с ненавистью к зэкам мучило его, но удержаться от соблазна он был не в силах.

Гавриленко и пидор-Быков остановили меня за то, что у меня на спине была «неправильно» пришита заплатка на телогрейке. Она была в виде ромба, и подполковники сочли это недопустимой вольностью. Бог знает, какие дикие фантазии роились в их мутных мозгах. Пидор-Быков обыскивать меня в присутствии другого офицера не стал, а Гавриленко скомандовал мне «Кругом!», чтобы еще раз поглядеть на заплатку. Я стоял молча. Когда он скомандовал еще раз, я сказал, что не клоун вертеться по его приказу, и посоветовал ему идти командовать в цирке. Так я заработал свои первые 15 суток в лагерном ШИЗО.

После второго ШИЗО они уже могли посадить меня на 6 месяцев в ПКТ (помещение камерного типа), и второе ШИЗО тоже не заставило себя ждать. Повод был самый банальный: человек двадцать из нашего отряда определили на работу по благоустройству запретной полосы по периметру зоны. Запретку надо было очищать от мусора: зимой – разметать снег, летом – вспахивать и обрабатывать граблями. Работать на запретке – то же самое, что строить тюрьму. А зэк, как известно, тюрьму не строит. По крайней мере приличный зэк. Вторая «пятнашка» была уже с переводом в ПКТ. Там я и провел большую часть своего срока.

«Тюрьма в тюрьме» – говорили зэки про ПКТ. Сюда собирали самых непокорных, самых упертых в отрицании правил лагерной администрации – «отрицалово». Здесь сидели те, кто имел влияние на зэков, был «в авторитете» и не шел на сотрудничество с лагерным начальством. Раньше, в сталинском ГУЛАГе, внутреннюю тюрьму называли БУРом – бараком усиленного режима. У нас это был отдельно стоящий в жилой зоне одноэтажный тюремный корпус, окруженный колючей проволокой, со своей отдельной охраной. В корпусе было около двадцати камер ШИЗО и ПКТ. Почти все камеры были одинаковые, и только режим в них был разный. Двухъярусные деревянные шконки пристегивались днем к стене. Посреди камеры стоял привинченный к полу деревянный стол и такие же привинченные по обеим сторонам лавки. Бак с питьевой водой; окно, забранное частыми металлическими полосками; дырка в полу, выполняющая роль унитаза, и над ней кран с холодной водой; тусклая лампочка в нише над дверью и сбоку в такой же нише радиоточка – вот и вся меблировка камер. Рассчитаны они были на четверых или шестерых, но я обычно сидел один.

Первый месяц я провел в общей камере. Армянин Паша, весельчак и балагур лет тридцати, был душой компании и никому не давал скучать. Энергия била из него фонтаном, что было даже несколько удивительно для такого невеселого места, как внутрилагерная тюрьма. Именно с ним мы позже договорились бросить курить под четыреста присядок. Пашино жизнелюбие не раз гасило вспыхивавшие в камере конфликты. Шестеро мужиков, сидящих в одной камере продолжительное время, в какой-то момент начинают безумно раздражать друг друга. С этим ничего не поделаешь, это все знают, но лекарство от этого недуга только одно – выдержка. Однако эта черта характера не самая распространенная среди заключенных. Паша частенько оборачивал ссоры в шутку или переводил раздражение на ментов. За его веселость ему многое сходило с рук.

Как-то раз, когда нас выводили на прогулку в прогулочные дворики на крыше здания, у начала лестницы стоял ДПНК (дежурный помощник начальника колонии) майор Ионошонок. Это был тот самый майор с огромным пузом и многослойным подбородком, который впал в истерику и грозился сгноить меня в Якутской тюрьме, когда он работал там начальником СИЗО, а я ехал в ссылку в Оймяконский район. За какую-то провинность его понизили до лагерного ДПНК, и это повлияло на него благотворно: он успокоился, не орал по каждому поводу и не беспредельничал. В то утро Паша был в особенно хорошем настроении и, проходя мимо Ионошонка, ласково и осторожно коснулся ладонью майорского пуза и добродушно спросил:

– А там чего?

– Чего, чего – пробормотал Ионошонок, – говно!

– Когда успел покушать? – поинтересовался у него Паша.

Я думал, Ионошонок сейчас затрясется в гневе, как тогда в Якутске, но нет – Пашина шутка ему даже понравилась. Он рассмеялся.

Дни проходили совершенно одинаково. Мы старались, кто как мог, внести в них какое-нибудь разнообразие. В основном это сводилось к пересказу историй из своей жизни или от кого-то услышанных.

Из ПКТ можно было отправлять одно письмо в два месяца. Те, у кого не было родных, писали подругам по переписке. По радио часто звучали передачи, в которых девушки рассказывали о себе и своих мечтах познакомиться с каким-нибудь романтичным героем наших будней – солдатом, покорителем целины или строителем БАМа. Просили писать им на адрес радиостанции. Предприимчивые зэки завязывали с романтичными барышнями переписку, изъясняясь по возможности изысканно и в меру загадочно. Одна проблема была – обратный адрес. Как ни крути, а адрес нужен подлинный, иначе ответное письмо не дойдет: Якутская АССР, поселок Большая Марха, ИТК 40/5. Добавляя себе загадочности, зэки просили не удивляться такому странному обратному адресу, а романтические девушки, как правило, не знали, что ИТК – это исправительно-трудовая колония. Зэки объясняли им, что работают они в секретном учреждении, а ИТК – это институт торпедных катеров.

Иногда после долгой переписки зэки открывались, и это не всегда был конец отношениям. Случалось даже, подруги по переписке присылали в лагерь продуктовые и вещевые посылки, а по концу срока знакомились с освобожденными и продолжали отношения на воле. Письма подруг часто зачитывали вслух. Всех интересовало развитие сюжета, все давали советы и делали прогнозы.

В камерах были шахматы, шашки и домино, но всем играм зэки предпочитали карты и «крест» – разновидность игры в домино. Карты, или правильно по фене «стиры», делали из многократно склеенной в картон бумаги и раскрашивали самодельными красителями на основе красного и черного грифеля из карандашей. Клей делали из тщательно пережеванного черного хлеба, продавленного через тряпочку. Технология была отработана десятилетиями. Тюремные карты ни с чем не спутаешь.

Интеллектуальные игры в уголовной среде не распространены. Впрочем, все зависит от сокамерников. Как-то, сидя в ШИЗО, у нас подобралась хорошая компания достаточно образованных и неглупых ребят. Мы обсуждали самые разные вопросы – от древней истории до паранормальных явлений, и тогда я вспомнил об опытах левитации. Мы пробовали делать это еще в Москве. Усаживали одного, самого тяжелого человека на стул, четверо других становились вокруг него, клали ему последовательно руки на голову, произносили какие-то ритуальные заклинания, а затем складывали свои руки, переплетали пальцы и выдвигали вперед два указательных, сложенных вместе. Так вот, этим указательными пальцами четыре человека легко поднимали сидящего, просунув указательные пальцы ему в подмышки и под коленки. Поднимали практически безо всяких усилий. Я до сих пор не знаю, как это объяснить.

В тот вечер мы решили этот опыт повторить. Особо тучных среди нас не было, но мы выбрали самого крупного. Сделали все, как положено, – и подняли! Тогда мы начали экспериментировать. Сначала решили объект левитации не сажать, а положить на стол. Получилось. Потом мы начали обсуждать возможный механизм явления и сошлись на том, что дело не в тех словах, которые надо произносить, а в нашей уверенности, что этот ритуал подействует. Мы слегка изменили слова, и опять все получилось! Тогда мы решили изменить ритуал и не класть руки на голову, а ходить вокруг лежащего. Кроме того, мы подумали, что для ритуала годится любая фраза, и начали придумывать нечто совершенно новое. Мы решили, что это должна быть обыденная фраза, начисто лишенная какой-либо мистики. У всех разыгралась фантазия, и очень скоро кто-то придумал нужное выражение, самое что ни на есть обыденное: «В рот мента подзае..!»

Дальнейшее напоминало картинку в сумасшедшем доме! Четверо мужиков в зэковских робах ходили с серьезными лицами вокруг лежащего на столе пятого и бормотали в качестве заклинания широко распространенное в тюремном мире ругательство. Первым не выдержал лежащий на столе «объект». Он начал корчиться от хохота, зажимая рот рукой. Вслед за ним мы и сами посмотрели на себя со стороны и разразились смехом. Никто не мог остановиться. Как только кто-то пытался возобновить заклинания, остальные начинали давиться от смеха, хвататься за животы и приседать на корточки. Кто-то от смеха катался по полу. Мы хохотали как сумасшедшие. Вскоре прибежал надзиратель и уставился в глазок. Мы давились от смеха и поэтому не могли ему ничего объяснить. Он недоумевал, но ничего запрещенного в камере не происходило – смеяться правилами внутреннего распорядка не запрещалось. Мы не скоро успокоились и к опытам по левитации больше не возвращались. Я потом никогда в жизни не смеялся так, как в тот раз в компании уголовников.


Уголовники


«Чудак-человек, чем заниматься глупостями, давай лучше вместе воровать», – уговаривал меня вор-рецидивист в расцвете лет и профессионального мастерства. Мы сидели в камере 71-го отделения московской милиции: я – на 15-ти сутках, куда попал с баптистского собрания, он – под арестом. Это была весна 1977 года. «Ты маленький, я буду просовывать тебя в форточку, а твое дело – открыть дверь квартиры изнутри, и можешь уходить. Навар – пополам», – обещал он и смотрел, как я отреагирую на его щедрое предложение.

Я отнекивался, а он все сокрушался, что я «сам себя посадил». Я смотрел на него весело и выразительно, но он был невозмутим: «Ты не смотри, что меня замели, – объяснял он мне, – я вскорости отсюда слиняю, так что присоединяйся к настоящему мужскому делу».

О взаимоотношениях уголовников и политических писали многие. Но менялись времена, менялись и взаимоотношения. Солженицын и Шаламов свидетельствовали о взаимной неприязни политических и уголовников. Тогда, в сталинскую эпоху, власть считала уголовников социально-близкими; политические же в основном были не борцами с советской властью, а попавшей в сталинскую мясорубку «политической шпаной». В наше время власть от социально близких отказалась, политической шпаны тоже не стало. Упало и влияние воровского закона. Отношение к политическим вырабатывалось стихийно и всем арестантским миром.

Принадлежность к категории политических в 60–80-е годы давала в тюремной жизни такие преимущества, которые трудно было заработать даже десятилетиями «честной» воровской жизни. Человека с политической статьей уважали заранее, за сам факт его преступления. Впервые я по-настоящему столкнулся с этим на этапах. Бог весть каким образом, но, когда я прибывал с этапом в очередную пересыльную тюрьму, зэки уже знали обо мне главное: приедет политический, который написал книгу против власти, книгу за зэков. Это была моя визитная карточка, и, надо сказать, за всю мою жизнь у меня не было визитки более впечатляющей. В пересыльных камерах меня немедленно звали в уголок к авторитетам, усаживали чифирить и говорить за жизнь. Я рассказывал и отвечал на множество самых разных вопросов.

В Свердловской пересылке в камере на двести человек я попал в неприятную историю. Два авторитета, оба воры, позвали меня, как человека грамотного, разрешить их спор. Один утверждал, что столица Норвегии – Копенгаген, другой – что Стокгольм. Я даже обрадовался, что не надо вставать ни на одну сторону, но, когда я объявил, что столица Норвегии все-таки Осло, отношение ко мне резко переменилось. Я не оправдал ожиданий обоих. Вместо одного врага у меня оказалось два. Они насупились и начали бурчать, что я ничего не понимаю и что москвичи – они все такие. Мне стало неуютно, и я пошел на свою шконку, не желая продолжать спор и обострять отношения. Впрочем, в тот же вечер мы снова вместе чифирили и географию больше не вспоминали.

По-настоящему образованных людей среди уголовников почти нет, но хорошо начитанные встречаются довольно часто. Они читают энциклопедии и словари, отчего их познания не систематизированны, но обширны.

Как во всяком самоорганизующемся обществе, в арестантском мире есть своя иерархия. Она вполне обычна: элита, народ, отверженные. Элита – «пацаны», «отрицалово» –защитники закона, который называют «воровским», но который на самом деле в той или иной мере распространяется на весь тюремный мир. Эта каста – смертельный враг лагерной и тюремной администрации. Народ – это основная масса зэков, «мужики», работяги. Отверженные – помощники лагерной администрации, «повязочники», суки, стукачи, хозобслуга и «петухи» – пассивные гомосексуалисты, изнасилованные за прегрешения перед зэками или по тюремному беспределу. Внутри каждая каста делится еще по мастям, о чем уже немало написано в русской тюремной литературе. Поэтому не буду повторяться. Переход из одной касты или масти в другую вполне возможен, кроме одного – нельзя подняться из касты отверженных. Это дно, из которого невозможно выбраться.

Каждому приходящему на зону зэку ненавязчиво предлагают определиться, кем он будет жить – пацаном или мужиком. Даже если он сам определиться не может, это очень скоро выясняется по фактическим обстоятельствам: с кем поддерживает отношения, кем работает, как относится к инициативам начальства и насколько принимает участие в «общаке» – мероприятиях в поддержку зэков, помещенных в карцер и ПКТ.

У меня же была своя, особенная масть – я был «политический». Зэки признавали ее, хотя это и было для них очень непривычно. Как-то в нашем ПКТ затеяли ремонт, и меня на время перевели в общую камеру, где сидели сливки нашего лагерного отрицалова. Нас было пятеро, и через несколько дней нам добавили шестого – молодого и борзого парня по кличке Воронец, с которым еще в зоне у меня сложились крайне неприязненные отношения. Но дело не в этом, а в том, что несколькими днями раньше Воронцу передали с воли шесть бутылок водки, которые через подкупленных надзирателей он должен был передать в ПКТ. Не знаю, о чем он тогда думал, но всю водку он вылакал в промзоне вместе со своими дружками и был настолько пьян, что не явился на вечерний развод. Его повязали, и он очутился в нашей камере, хотя, по идее, должен был попасть в ШИЗО для зэков с зоны. Тут-то с него за водку и спросили.

Разборки были простые и недолгие, потому что отрицать свою вину он не мог. После этого его начали бить, и весьма усердно. По обычаю в экзекуции должны принимать участие все сокамерники. Увильнуть от этого нельзя – заподозрят в стукачестве и побьют. Но и принимать участие в таком деле я не мог. Когда все успокоились и Воронец, смыв водой кровь, уполз на верхние нары зализывать раны, с жесткими расспросами приступили ко мне. Я объяснил сокамерникам, что я другой масти и у нас так не принято. У нас разбираются по-другому, а если я приму участие в воровских разборках, то с меня потом за это могут спросить. И я их убедил! Они признали за мной право жить по законам моей масти и согласились, что это не означает, будто я на стороне ментов.

Воронец искупил кровью выпитую водку и остался в пацанах. Но в иных случаях путь с верхов на дно может быть очень быстрым и безвозвратным. За несколько месяцев до того, как я приехал в лагерную больницу в Табаге, там произошел, как сказали бы на воле, скандальный случай. В лагере сидело аж два вора в законе. Один из них проиграл кому-то в карты крупную сумму денег и не смог вовремя отдать. Из уважения к авторитету выигравший дал ему отсрочку. То ли вор понадеялся на свое имя, то ли действительно не мог расплатиться, но долг он опять вовремя не вернул. Его опустили как самого обычного стукача или «крысу». Никто за него не вступился, никто не сказал ни слова. Из вора в законе он в один день превратился в «петуха». В арестантском мире закон сильнее авторитета.


«Только на зеленый»


Превратить политического в уголовника – мечта КГБ. Использовалась любая возможность, любая зацепка. Если зацепок совсем не было, их придумывали, иногда провоцировали на уголовное преступление. Совсем избежать этого было трудно. Самый авторитетный диссидентский адвокат, любимая всеми Софья Васильевна Каллистратова напутствовала молодых диссидентов так: «Вы видели, как пешеходы переходят у нас перекресток со светофором? Кто как хочет. А я вам говорю, переходите только на зеленый свет. Вам не сойдет с рук, если вы перейдете на красный».

Все предусмотреть и вовремя увернуться довольно трудно. Восемь раз в советские времена надо мной нависала уголовная статья, но каждый раз я счастливо уворачивался от расставленных сетей. Наверное, судьба благоволила ко мне.

Осенью 1977 года в квартире моей подруги Тани Якубовской в подмосковной Малаховке прошел обыск. Как я уже рассказывал, в кармане моей старой куртки следователи КГБ нашли патрон от автомата Калашникова. Черт его знает, что он там делал! Я недоумевал и решил, что мне его подкинули. Но почему один? Это было слишком несерьезно. Потом я вспомнил, что когда-то давным-давно, еще работая в МГУ, в рамках обязательной военной подготовки я ездил в этой куртке на учебные стрельбы в Таманскую дивизию. Отстрелявшись на полигоне, я, видимо, засунул один недострелянный патрон в карман и напрочь забыл о нем. Теперь мне о нем напомнили! Уже в тюрьме, знакомясь со своим делом, я нашел в нем постановление о возбуждении против меня уголовного дела по ст. 218 УК РСФСР за незаконное хранение боеприпасов. Но всего один патрон – этого было мало даже для советского правосудия. Рядом было подшито постановление о прекращении уголовного дела за незначительностью правонарушения.

Через полгода после того обыска, когда за мной уже ходила по пятам, не скрываясь, стая гэбилов, меня попытались посадить за тунеядство. Куда бы я ни приходил устраиваться на работу, следом приходили из КГБ и мне в работе под разными предлогами отказывали. Когда мне сделали официальное предостережение о тунеядстве, через месяц после которого можно было уже и арестовывать, я сбежал от слежки и без труда устроился на работу в отделение кардиореанимации 63-й московской клинической больницы на улице Дурова. Когда чекисты, снова сев мне на хвост, узнали, где я работаю, они пришли к главному врачу с предложением избавиться от меня. Я догадался об этом по ряду признаков. Однако главный врач больницы Георгий Иванович Раттэль-Таманцев, мой бывший преподаватель терапии и пропедевтики внутренних болезней, увольнять меня не стал. Судимость по тунеядке не состоялась.

После вынесения приговора Московским областным судом, когда я находился уже в пересыльной тюрьме на Красной Пресне, мне принесли для ознакомления и подписания протокол судебного заседания и все тома уголовного дела. Я читал протокол весь день, сидя в какой-то маленькой, едва освещенной комнатке. Вертухаю все время сидеть со мной было скучно. Он то клевал носом, то куда-то уходил, запирая меня на ключ. В один из таких его уходов я выдрал из дела крайне любопытный документ, подтверждавший приведенные в моей книге данные и свидетельствовавший о моей невиновности. Это касалось убийства заключенного спецпсихбольницы. Вернувшись в камеру, я дождался, когда мой единственный сокамерник уснет, и вклеил документ между двумя страницами своей любимой книжки – Уголовно-процессуального кодекса РСФСР. Увы, сокамерник только притворялся спящим. Раньше он был главным технологом автомобильного завода АЗЛК, а теперь сидел под расстрельной статьей за махинации с экспортными автомобилями. Он завоевывал снисхождение начальства любыми средствами. В том числе стукачеством. На следующий день на камерном обыске кум точным движением рук распечатал склеенные мной в кодексе страницы и достал документ. Это была голимая статья и срок. Я пережил несколько тревожных дней. «Как глупо, – думал я. – Они, конечно, не упустят случая довесить мне уголовную статью». Но прошли дни, недели, и ничего не случилось. Вероятно, работники суда и тюремная администрация, поразмыслив, не захотели расписываться в своем упущении – оставив зэка без присмотра наедине с его уголовным делом, они грубо нарушили ведомственные инструкции. Многим могло за это влететь. Я же об этом эпизоде тоже никому не рассказывал. КГБ, скорее всего, так ничего и не узнал.

Отправив меня в якутскую ссылку, КГБ не успокоился. Правда, и я не успокоился, так что КГБ, возможно, просто искал адекватный ответ. Попытки превратить меня в уголовника возобновились с новой силой. Самый простой способ лежал на поверхности – тунеядка. Работу по специальности мне под разными предлогами не давали, а не работать – по советским законам значило совершать преступление. Я не стал ждать, когда мне объявят предостережение, и пошел в наступление первым. В письме, отправленном в Государственный комитет СССР по труду и социальным вопросам, я написал, что, имея в полном объеме все трудовые права, я не могу получить работу по специальности и поэтому прошу зарегистрировать меня в качестве безработного. Кажется, я даже просил выплачивать мне пособие. Письмо через наших московских друзей попало в западную прессу и было воспринято на Западе с пониманием – там-то знали, что такое безработица. Однако при социализме ее быть не могло по определению, и скоро из Москвы поступило указание трудоустроить меня. Мне даже сообщили это в каком-то официальном ответе. Я был принят на работу в комбинат «Индигирзолото» и стал заведовать там фельдшерско-акушерским пунктом.

Между тем в заветном деле политических репрессий чекисты, как известно, устали не знают. Тот самый Женя Дмитриев, что поражал нас в ссылке своим картежным умением, а потом дал на меня под диктовку следователя малозначащие показания, прибежал как-то вечером крайне взволнованный. Как опытный человек, Женя не стал говорить со мной в доме и попросил меня выйти на улицу. Мы стояли во дворе нашей одноэтажной халупы, и он, торопясь, сбивчиво объяснял, что ему срочно надо спрятать одну вещицу, потому что за ним идут по пятам и вот-вот сейчас прихватят.

– Что за вещица? – спросил я, уже раздумывая, как помочь приятелю.

Женя достал из-за пазухи сверток, развернул его, и я увидел вороненую сталь пистолета ТТ.

– Ты с ума сошел, – возразил я. – Для этой вещицы у меня самое неподходящее место в Усть-Нере. У меня могут забрать в любой момент.

– Да и ладно, – простодушно ответил Женя. – Главное, чтобы у меня сейчас не отобрали – мне ведь сразу срок намотают.


Страницы


[ 1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 | 11 | 12 | 13 | 14 | 15 | 16 | 17 | 18 | 19 | 20 | 21 | 22 | 23 | 24 | 25 | 26 | 27 | 28 | 29 | 30 ]

предыдущая                     целиком                     следующая