09 Dec 2016 Fri 06:49 - Москва Торонто - 08 Dec 2016 Thu 23:49   

Через некоторое время лафа закончилась. За меня взялись всерьез. Увидев, что одиночкой меня не возьмешь, начальство перешло к более серьезным методам. Меня решили уморить голодом. Пресечь общак и остановить подогрев ПКТ начальство было не в состоянии. Поэтому меня перевели в другую, специально подготовленную для меня камеру. С одной стороны от нее был кумовский кабинет – камера для бесед и допросов, а с другой сделали каптерку с зэковскими вещами. У меня не стало соседей, меня отсекли от всех остальных.

Положение ухудшилось, но еще не стало катастрофичным. Каждый день всех зэков ПКТ выводили на получасовую прогулку. Прогулочных двориков было меньше, чем камер, и ПКТ гуляло в две смены. Я, к счастью, попадал во вторую. Уходя с прогулки, зэки из первой смены оставляли мне за дверью верхнего коридора пакет с продуктами. Я, возвращаясь с прогулки, его забирал. Так продолжалось довольно долго.

Как-то раз, когда первая смена уже ушла с прогулки, а вторая еще не пришла, мент поднялся наверх. То ли он что-то забыл, то ли что-то заподозрил. За дверью стоял пакетик с продуктами. Поднялся шухер. Прибежали кум, ДПНК, пидор-Быков, еще кто-то. Им бы, дуракам, подождать чуть-чуть и взять меня с поличным, но они не умеют так далеко рассчитывать и реагируют на всякую крамолу мгновенно, как сторожевые псы. Впрочем, догадаться, кому предназначался пакетик, было нетрудно.

Отменить прогулки в качестве наказания было нельзя. Однако в штрафном изоляторе прогулки не положены. На следующий день мне дали 15 суток ШИЗО по какому-то вздорному поводу, каких для каждого зэка можно сыскать по десятку в день. Я остался в той же камере, но у меня забрали бумагу, письма, книги, шахматы, теплую одежду и перестали выдавать на ночь матрас, подушку и одеяло. Превратить ПКТ в ШИЗО – плевое дело. Но самое главное – карцерная норма питания и отсутствие прогулок. Я оказался в полной изоляции от остального ПКТ.

Началась борьба за выживание. Одна пятнашка следовала за другой. Через три пятнашки зэка положено освобождать хотя бы на сутки, но об этом никто даже не вспомнил. Ежедневно 450 граммов хлеба. День – лётный, день – нелётный. В нелётный день утром дают миску жиденькой кашицы, которая едва закрывает дно, в обед – миску горячей воды, в которой плавает горстка крупы. В лётный день ничего не получаешь, пролетаешь, как фанера над Парижем.

Пацаны-уголовники пытались заплатить надзирателям, чтобы подогреть меня, но те категорически отказывались – офицерское начальство внушило им, что это нестандартная ситуация, и прапорщикам под страхом трибунала было запрещено делать мне какие-либо поблажки. Прапора были настолько запуганы, что даже денег не брали.

Иногда во время раздачи баланды контролер куда-то отлучался или играл в карты с другими надзирателями, и тогда баландер-уголовник молча протягивал мне одну-две лишние пайки хлеба. Но случалось такое нечасто. Не потому, что хлеба не было, а потому, что надзиратель был. Потом этот баландер освободился и на его место пришел новый – политический.

Литовец Витаутас Абрутис сидел за национальный флаг. В Литве частенько поднимали на зданиях довоенные государственные флаги и всегда за это кого-нибудь сажали. Абрутис получил 2,5 года по той же статье, что и я (только литовской), и попал в наш лагерь. А здесь неведомыми мне путями стал баландером.

В первый же раз, когда рядом не оказалось надзирателя, я попросил у Абрутиса хлеба. Его всегда приносили в ПКТ с избытком. Абрутис не стал врать, что у него нет лишней пайки или что надзиратель где-то поблизости. Этот политзаключенный ответил мне предельно вежливо и лаконично: «Не положено». Я опешил и даже не сразу нашелся что сказать. Но, уже очухавшись от шока, я популярно объяснил ему, кому здесь что положено, что вообще на кого кладут и кто есть кто в этом запроволочном мире. Эмоциональная речь моя была насыщена эпитетами, сравнениями и нешуточными обещаниями. Из ближайших камер начали интересоваться, что случилось. Прибежал надзиратель и пообещал составить рапорт на меня. Он и составил его потом, и мне к моим нескончаемым суткам добавили еще пятнадцать.

К слову сказать, в лагере был еще один политический – Володя Богородский. Это был молодой парень, одесский еврей, который очень хотел уехать в Израиль. Его не выпускали. Тогда он решил выбираться из Союза самостоятельно и перешел границу в том месте, которое ему показалось для этого самым подходящим. Это была граница с Китаем. Не знаю, как он рассчитывал попасть в Землю обетованную, но от китайцев он требовал только одного: отвести его в американское посольство, где он намеревался попросить политическое убежище. Разумеется, китайские коммунисты были ничем не лучше советских, и в американское посольство его не отвели. Из страны его не выпускали. У него был выбор: либо вернуться в Советский Союз под конвоем, либо работать на китайцев. Он выбрал последнее. Его поселили в Шанхае, где он стал преподавать в университете русский язык. Знал он его так себе, на разговорном уровне, но китайцев это устраивало. Три года он проработал в Шанхае, а потом между КНР и СССР случилось потепление отношений. Володю привезли на советско-китайскую границу и передали нашим пограничникам. Отделался Богородский легко. Ему бы запросто могли впаять десятку за «измену родине», но по каким-то своим соображениям ограничились «незаконным переходом границы». Он получил три года и отсидел их полностью.

Помочь Володя мне никак не мог. Никакой связи с зоной у меня не было. Придумать самому что-нибудь для спасения в этом каменном мешке было невозможно. Я бы, наверное, и не выкарабкался из этой передряги, если бы судьба не послала мне спасение в виде прапорщика Володи Суреля. Это был беззлобный, неторопливый, флегматичный надзиратель, который подписал контракт после срочной службы и был в этой системе уже лет пять или шесть. Дежурил он, как и все надзиратели, через три дня на четвертый. Вечером, когда поблизости не было других контролеров или баландера Абрутиса, он открывал кормушку моей камеры и молча клал в нее буханку хлеба. В моем положении это был царский подогрев. Ни слова не произносилось ни с его, ни с моей стороны. Никто в тюрьме не знал об этом. К сожалению, это случалось не в каждое его дежурство. Но даже то, что было, стало весомой добавкой к моему скудному рациону.

Между тем при таком питании долго протянуть было невозможно. Я понимал, что прогноз – самый неутешительный. Я ввел режим строгой экономии собственной энергии. Отменил ходьбу по камере. Старался меньше двигаться, больше лежать. Все силы – только на поддержание минимального уровня жизнедеятельности. Протянуть как можно дольше, чтобы не допустить необратимых изменений в организме.

Все было бесполезно. Килограммы веса стремительно уходили, и уже через два месяца я был похож на скелет, обтянутый кожей. На середине икр и плеч я без труда смыкал большой палец руки со средним. На третьем месяце началась цинга – появились ломящие боли в ногах, стали кровоточить десны и шататься зубы. Мне нужен был витамин С, но ни к приходящей в ПКТ медсестре, ни тем более к врачу в санчасть меня не выводили. Тогда я попросил Суреля принести мне аскорбиновую кислоту, и он купил ее в вольной аптеке и принес.

Как странно устроена жизнь – «политический» баландер равнодушно давал мне подыхать с голоду, а надзиратель спасал от голода и цинги. Уже гораздо позже прапорщик Сурель рассказал мне, что в Свердловске сидит под расстрельной статьей его брат. Володе казалось, что, помогая мне, он каким-то мистическим образом защищает брата. «Может, ему тоже кто-то поможет», – говорил он.

Живший еще тогда в моей камере Мишка, вероятно, тоже рассчитывал на помощь. Он суетился вокруг своей тряпки, поглядывая на меня выжидательно, но мышиная халява кончилась. Крошки я ему больше не давал. Пайку хлеба я ел на аккуратно расстеленном чистом носовом платке так, чтобы ни одна крошечка не пропала. Потом с платка все отправлялось в рот.

Через некоторое время я начал поглядывать на тараканов, которых в камере было в изобилии. Но это сколько же их надо съесть, чтоб была хоть какая-нибудь польза? Да и что там – в основном хитиновый покров: можно похрустеть, но вряд ли наешься.

С тараканов мои мысли плавно перенеслись на Мишку. Съесть прирученного мышонка казалось мне почти предательством. Я решил, что сделаю это только в самом крайнем случае.

Много лет спустя знаменитый китайский диссидент Гарри Ву рассказывал мне, как в голодной китайской тюрьме он со своими товарищами ловил и ел крыс и мышей. Ловил, убивал и ел сырыми. Я очень хорошо его понимаю. Разумеется, все это выглядит не очень элегантно, но настоящий голод заставляет забыть об изысканной кухне и видеть во всем живом только пищу, которая может продлить твою жизнь.

На четвертый месяц у меня начались голодные галлюцинации. Это было что-то среднее между сном и явью. Я перестал их достоверно различать. Я всегда спал на верхних нарах, потому что наверху теплее. Проснувшись как-то утром (а может, и не проснувшись), я поглядел вниз и увидел, что стол весь уставлен необыкновенными яствами. Чего там только не было! «Этого не может быть, – сказал я сам себе. – Я же не сплю, я не псих, я в тюрьме, а значит, этого не может быть». Тем не менее это было. Я быстро спрыгнул на нижнюю шконку, и в этот момент все на столе исчезло. После этого, лежа наверху, я отворачивался к стенке и старался на стол не смотреть.

Тогда же мне пришла в голову мысль, что всех изучающих поварское дело надо помещать в голодные условия – какая кулинарная фантазия просыпается в такие дни! Какие невероятные блюда я изобретал тогда, смешивая ингредиенты самых разнообразных продуктов и ощущая сочетания необычайных вкусов на своем языке!

После ста десяти дней карцера меня вызвал на беседу заместитель начальника колонии по политико-воспитательной работе. Он говорил со мной в соседней камере, той, что предназначалась для бесед и была для меня одной из полос отчуждения от остального мира. Некоторое время он с деловым видом листал мое личное дело, как будто не знал заранее, с кем и о чем он будет говорить. До чего же они все одинаковы в своей важной многозначительности и непроходимой глупости, думал я, глядя на него.

Наконец, отвлекшись от бумаг, он задал самый умный вопрос, на который был способен:

– Сколько вы уже в ШИЗО?

– Вчера было сто десять суток.

– И как вам здесь?

– Нормально, гражданин начальник, – отвечал я, помня, что ни при каких условиях нельзя показывать слабость, чтобы не спровоцировать их на еще больший прессинг.

– Столько у нас еще никто не сидел, – задумчиво констатировал замполит.

– Как освобожусь, непременно постараюсь записаться в Книгу рекордов Гиннесса, – пошутил я.

– Слушайте, – доверительным тоном начал замполит, – если вы не хотите остаться здесь навсегда, вам надо встать на путь исправления.

– Вступить в СВП, нацепить красную повязку и стучать на остальных?

– Нет, речь не об этом, – вздохнул офицер. – Вам надо исправиться по-настоящему. Вы должны пересмотреть отношение к своему уголовному делу и сделать соответствующие выводы.

– Поэтому вы меня четвертый месяц держите в карцере?

Замполит ничего не ответил, но неопределенно развел руками, как бы давая понять, что ничего другого им не остается.

– Ну, так что вы мне ответите? – спросил он после некоторого молчания.

– Ничего, – ответил я. – Ничего вам не отвечу.

– Тогда сидите и дальше, – разочарованно сказал замполит и позвал корпусного, чтобы меня вернули в камеру.

Так вот что им надо, думал я, вернувшись в свою камеру, – полноценное раскаяние. Придурки! Даже в КГБ об этом никто не помышлял, а это местное дубье возомнило, что я у них в руках! Во мне медленно закипала злоба и обида на то, что судьба свела меня с таким тупым противником.

Потратив много сил на разговор и эмоции, я заснул, сидя на полу у батареи, и проснулся только к вечеру. Тюрьма жила своей жизнью. Где-то гремел черпаками баландер, о чем-то матерились в своей дежурке контролеры, перекрикивались из камеры в камеру зэки. Я вдруг увидел всю тюрьму и самого себя как бы со стороны и подумал, что это не самое худшее место, где может закончиться жизнь. Я не уступлю ментам, это было бы слишком унизительно. Они отняли у меня всё, что могли, – свободу, семью, работу, друзей, одежду, пищу, здоровье. И вот теперь – надежду. Они меня отсюда не выпустят. Но и своего они тоже не добьются. Что они могут сделать с человеком, у которого уже нечего отнять? Ничего! Если смириться с тем, что они заберут жизнь, то станешь совершенно свободным.

В тот вечер я смирился со смертью. Я вскарабкался на самую высокую ступень своей свободы, и мир вокруг меня резко и неузнаваемо изменился. Я перестал думать о еде, и острое чувство голода постепенно отступило. Перестав цепляться за жизнь, я внутренне успокоился. Это было необыкновенное состояние – спокойствия, отрешенности и внутреннего торжества.

Свою победу я праздновал недолго. Они как будто поняли бесполезность своих усилий. Через четыре дня меня снова перевели на режим ПКТ. Жизнь внезапно вернулась. 115 суток карцера смирили меня с неизбежностью, но не отбили вкус к жизни.


Холод


Из трех средств борьбы с зэком, холода, голода и одиночества, самое сильное – холод. Одиночество можно пересилить, к голоду можно привыкнуть. К холоду привыкнуть нельзя.

В Якутии большая часть года – зима. Реки освобождаются ото льда в мае, первый снег выпадает в сентябре – октябре. Якутск – это, конечно, не Оймякон или Верхоянск, но и здесь зимой до –50 не редкость. В первый же день в лагере я убедился в этом. Пока шел от карантинного барака до столовой, минут пять, не больше, я успел отморозить себе правое ухо так, что оно до сих пор на морозе побаливает. Однако в бараке на зоне можно согреться многими способами, а в ПКТ это непросто.

Чем меньше в камере народу, тем холоднее. Это еще один минус одиночки. По закону в любом зэковском жилище должно быть не ниже +18 градусов. Пар изо рта идет в камере обычно при 12–13 градусах. В таких случаях мы требовали измерить температуру. Приходил какой-нибудь важный мент с термометром, клал его на стол и ждал минут пять. Потом торжественно показывал всем, что на термометре +18. Этот чудо-градусник можно было нагревать на спичке или положить в снег – он все равно показывал +18. Не знаю, как ментам удавалось добиться от термометра такого постоянства, но удивительные свойства дрессированного градусника они использовали в полной мере. Доказать, что в камере слишком холодно, было нечем, да и некому. Приходилось мерзнуть.

Отопление в камерах было очень простое. Батарея представляла собой толстую трубу диаметром примерно 15 сантиметров и длиною в метр. По ней текла иногда горячая, а чаще чуть теплая вода. Все зависело от котельной. Если кочегар топил хорошо, то труба была горячей. Но обычно кочегар, тоже из зэков, топил плохо. Как и всё в этой стране, уголь был дефицитом, и его вполне можно было продать на сторону при посредничестве тех же ментов. Когда кочегар уж слишком борзел, ребята отлавливали его в зоне и молотили, после чего труба некоторое время снова была горячей.

У меня с этой трубой сложились непростые отношения. Моя горячая любовь и искренняя привязанность к ней натыкались на ее холодность и равнодушие к моему бедственному положению. Я обнимал ее со всех сторон, пытаясь закрыть своим телом каждый сантиметр ее железной поверхности. Но труба была хоть и короткая, но очень круглая, неудобная и своенравная. Она никак не хотела отдаться мне целиком. Какие только замысловатые позы я не изобретал, чтобы вынудить ее отдать все свое тепло именно мне, а не безнадежно остывшему воздуху камеры! Сварливость этого чуда инженерной мысли не поддается описанию. До самого ее интимного места, скрытого от глаз и обращенного к стене, мне так и не удалось добраться. Даже сбросив вес до сорока с лишним килограммов, я не мог протиснуться между стеной и трубой. Мне так и не удалось встрять между ними и пришлось смириться, что труба греет не только меня, но и враждебную мне тюремную стену.

Памятуя о том, что клин вышибают клином, я, сидя в ПКТ, устраивал водные процедуры. Сразу после подъема, какая бы ни была погода за окном или в камере, я раздевался догола и обливался холодной водой из-под крана, а затем растирался полотенцем. Это очень бодрило.

Холод шел в камеру из окна. На окне была решетка, а за окном намордник – металлический щит, который закрывал камеру от света, но не от холодного воздуха. Стекла в окне не было. Стекло – оружие зэка. Стекло можно выбить и порезать им себе вены или кому-нибудь горло. Поэтому стекол здесь не было, кажется, никогда. Ради безопасности зэков начальство готово было их заморозить. Это и понятно: за порезанного зэка у начальства будут неприятности в виде плохих показателей по режиму, а за замерзшего ничего не будет. Разумеется, было сто других способов порезать себе вены или, кому надо, горло. Но на это начальство внимания не обращало.

Занавешивать окно тряпками было запрещено. Неизвестно почему, но «не положено». Между тем горячее дыхание зэков в общей камере по всем законам физики устремлялось к холодному окну, и пар на заледенелых решетках превращался в иней и сосульки. Они нарастали и постепенно закрывали оконный проем. Какой-нибудь особо злобный надзиратель или вставший утром не с той ноги офицер иногда разбивал лед на окошках, мстительно радуясь восстановлению неизвестно кем придуманных правил. Но в общих камерах наледь на окне нарастала быстро.

В одиночке надышать на окно так, чтобы оно полностью закрылось, было трудно. Я придумал выщипывать вату из матраса, каждую щепотку старался максимально распушить, клал на решетку окна и брызгал на нее водой. Вода моментально превращалась в лед, а вата играла роль арматуры. За полчаса я без труда мог законопатить все окно льдом, а потом еще усердно брызгал на него водой, чтобы не было видно вату. Иногда окно изнутри немного подтаивало, и тогда я опять добавлял туда ваты и воды.

Матрас постепенно худел, спать на нем становилось все жестче. Тогда я начинал скандалить с надзирателями, что матрас мне выдали совсем худой, и требовал заменить его на приличный. Менты удивлялись, что матрас худеет одновременно со мной, но, поскольку в зоне было собственное матрасное производство, мне все же приносили новенький матрас, туго набитый восхитительной серой ватой. Зэки на швейке всегда имели в запасе специально для ПКТ несколько особо тщательно сделанных и туго набитых матрасов. После этого жизнь моя проходила в мучительной борьбе между желаниями спать в тепле и спать на мягком.

Выручало теплое нижнее белье, которое мне прислали еще в ссылку через Москву откуда-то из Скандинавии. Но более всего меня радовали теплые носки. И не потому, что, как говорил нам в детстве папа, «ноги должны быть в тепле, а голова в холоде». Насчет головы я бы с ним теперь поспорил. Может, и не стоит ей быть в холоде, особенно когда она острижена наголо. Но носки радовали меня совсем по-другому.

Когда все постепенно привыкли, что я всегда сижу в одиночке, менты несколько осмелели и перестали шарахаться от моей камеры. Они даже начали брать для меня грев из других камер. Как-то с очередным десантом в ПКТ пришли общаковые продукты и одежда. Я попросил у ребят теплые носки, потому что постоянно мерзли ноги. Вечером мент передал мне продукты и кое-что из одежды. Каково же было мое удивление, когда из майдана с продуктами и одеждой я достал свои собственные носки! Те самые, толстые и зеленые, которые я скрепя сердце отдал на общак, как только приехал в лагерь. Они вернулись ко мне в самый нужный момент, слегка поношенные, но постиранные и чистые. Это было чудо! Это было внушительное напоминание, что никогда не надо жалеть на общак и что жлобство наказывается, а щедрость вознаграждается.

В ПКТ худо-бедно можно было бороться с холодом. Хуже было в ШИЗО. Мало того что там не выдавали матрасов, так еще и отнимали всю теплую одежду, оставляя только трусы, майку и легкую хлопчатобумажную зэковскую робу. Неделю или две было еще терпимо, но когда счет моего одиночного ШИЗО пошел на месяцы, стало совсем худо. Надо было больше двигаться, но при убийственном моем питании на это не было сил. Днями напролет я жался к трубе отопления, натягивая на голову зэковскую куртку и усиленно дыша в этой норке. Я вспоминал, что медведи, прежде чем впасть в зимнюю спячку, долго дышат в свою берлогу, повышая в ней таким образом содержание углекислого газа, что позволяет им легче заснуть до весны.

Я, конечно, в спячку не впадал, но сонливость меня одолевала. Голод и холод – гремучая и опасная для жизни смесь. Я слабел, и меня все время клонило в сон.


Сны


На воле сон – вторая жизнь. В тюрьме – первая. На воле с радостью просыпаешься, потому что тебя ждет новый день и новые события. В тюрьме с радостью засыпаешь, потому что тебя ждут сновидения. В тусклой, бесцветной камере, исхоженной вдоль и поперек, ты знаешь каждую трещинку в стене, знаешь, что ничего нового в твоей тюремной жизни не случится – ни сегодня, ни завтра, ни через месяц. Иное дело сон – неожиданные сюжеты, движение, люди, переживания, яркие краски. Да, в тюрьме я чаще всего видел именно цветные сны – и ни разу о тюрьме, только о воле.

Со временем сны стали повторяться. Я узнавал знакомые места – знакомые не по жизни, а по прошлым сновидениям. Я уже знал, что будет за поворотом или что мне откроется с высоты птичьего полета. Я часто летал во сне. Я вырывался из плена земного тяготения и торжествовал – никакой погоне не угнаться за мной. Иногда так и было: я бежал, за мной гнались и уже почти догоняли, но я вытягивал руки вперед, сильно отталкивался от земли и улетал на свободу.

Сон в одиночной камере имел свою особенность. Я никогда не засыпал до конца, не вырубался. Какая-то часть сознания всегда бодрствовала и контролировала ситуацию. Пока бо2льшая часть моего «я» спала, наслаждаясь ночной свободой, малая его часть, верный сторож, оберегала от опасностей. Вот громыхнула дальняя дверь на входе в ПКТ, отмечал мой сторож; вот лязгнул замок первой решетки, а вот и второй. Сторож напрягался, готовясь вытянуть меня из сновидений. Вот тихие шаги корпусного и сменного контролера – это уже опасно, и, наконец, тихий шелест поднимаемых глазков в соседних камерах – это тревога, и мой верный сторож вырывает меня из сладкого мира сновидений, чтобы я боролся за выживание. К тому моменту, когда поднимается шторка глазка моей камеры, я уже почти не сплю, я наполовину снова в реальной жизни и быстро вспоминаю, чего мне следует опасаться, что надо прятать, как себя вести. Я лежу неподвижно, не подавая вида, что проснулся. Я готов ко всему, но надзирателям надо всего лишь поглядеть, все ли в камере в порядке, не сбежал ли я, не повесился ли. И если я целиком забрался под одеяло и меня не видно, то они будут стучать в дверь и будить меня, пока не убедятся, что под одеялом зэк, а не набитый тряпками муляж. Поэтому за секунду до того, как они посмотрят в глазок, я кладу ногу или руку поверх одеяла, чтобы они своим шумом не спугнули остатки моего сна.

Я снова засыпаю, и эти утренние сны – время поиска и экспериментов. Большая часть сознания снова погружается в сон, а меньшая продолжает отслеживать тюремную жизнь. Я балансирую между сном и явью, готовый по обстоятельствам или окончательно проснуться, или заснуть еще глубже. Мое сознание дремлет, а воля бодрствует, выбирая мне лучшую линию поведения. В таком странном состоянии я научился управлять снами.

Как я уже говорил, сны часто повторялись. Волевой частью рассудка я приноровился населять сны нужными мне персонажами и создавать нужные ситуации. Я встречался с друзьями и расправлялся с недругами, загорал на берегу моря и бросался в свободный полет с горных вершин или с балкона на четвертом этаже нашего дома в Электростали. И чего только в моих сновидениях не было! Разумеется, эротика составляла существенную часть индуцированных сновидений. Да что там эротика! Это была самая разнузданная порнография. В монотонной тюремной жизни это было таким разнообразием!

Поначалу было трудно поддерживать необходимый баланс. Слишком сильный контроль над сном вел к окончательному пробуждению, утрата контроля – к обычному сну, более глубокому, но не такому интересному. Иногда сон вырывался из моих рук и начинал жить своей жизнью – я уже ничего не мог с этим поделать. Иногда попытки направить его в нужное русло встречали неожиданное сопротивление, я злился, раздражался и просыпался. Однако постепенно я научился пребывать в золотой середине. Весь день я предвкушал наступление вечера, когда можно будет опустить нары и лечь спать. Тюремные сны – это яркая, полная необычайных событий и приключений жизнь. Я был творцом этой жизни, единственным ее участником и зрителем.

Обдумывая всевозможные варианты управления сном, я вспомнил роман Джека Лондона «Странник по звездам». Я завидовал умению узника Сан-Квентинской тюрьмы, находясь в смирительной рубашке, покидать собственное тело. Конечно, это всего лишь роман, но я пробовал сделать то же самое, когда был в пограничном состоянии между сном и явью. Ничего не получалось. Однажды ненавидевший меня заместитель начальника лагеря подполковник Гавриленко распорядился надеть на меня смирительную рубашку. Я даже немного обрадовался этому – сейчас попробую отключиться. Однако врач, которая обязательно осматривала зэков перед такой экзекуцией, посмотрев на меня и не найдя ничего, кроме кожи и костей, разрешения на смирительную рубашку не дала. Зачем ей лишние проблемы в случае летального исхода?

В ПКТ я оценил пытку бессонницей. Нет, меня не пытали специально, просто днем не разрешалось спать. От постоянного голода и холода все время клонило в сон. Организм требовал беречь силы, и спорить с ним было бесполезно. Я садился за привинченный к полу стол, клал голову на руки и засыпал. Надзиратели заглядывали через глазок и кричали: «Подрывник, кому спишь?» Я просыпался и, не поднимая головы, отвечал, что вовсе не сплю. Дальше следовала обычная перепалка, в которой я доказывал, что если я опустил голову на руки, то это вовсе не означает, что я сплю. Сидеть, опустив голову на руки, правила внутреннего распорядка не запрещают. Тем не менее раза два меня сажали за это в ШИЗО, но постепенно я приучил их к тому, что сижу днем в такой позе.

Хуже, чем надзиратели, была развившаяся у меня в это время болезнь. Вслед за цингой от хронического недоедания у меня начались приступы миоплегии. Это довольно редкое заболевание провоцируется нарушением водно-солевого обмена и проявляется в виде внезапного приступа обездвиженности во время пробуждения от сна. Все мышцы парализованы, невозможно ни шевельнуться, ни открыть глаза, ни сказать что-либо. Каждый раз меня охватывал панический ужас. Трудно сказать, сколько длится такое состояние. Вероятно, около минуты, но время останавливается и растягивается в вечность. Ты прикладываешь титанические усилия, чтобы шевельнуть мизинцем, и кажется, что проходят часы, прежде чем удается избавиться от плена обездвиженности. Еще двадцать лет после тюрьмы меня мучил этот недуг, но затем постепенно отступил.

О снах осталось сказать немного. Зэки ухитряются спать в любой обстановке. В первые недели моего пребывания в лагере меня, как и многих других, выводили на работу в промзону. Было семь утра, хотелось есть и спать, сорокаградусный мороз покалывал щеки и забирался под телогрейку. Идти надо было колонной, по пять человек в шеренге. Путь от барака до вахты недолгий, минут пять-семь, но, чувствуя плечи соседей по бокам, я ухитрялся поспать. Не слишком качественно, но все же мозг отключался, пока ноги шагали.

Тюремные сны снятся мне до сих пор. Не очень часто, но иногда я все же возвращаюсь в знакомый мир, отчасти мной и придуманный. Знакомые места, испытанные ситуации. Краешком сознания я понимаю, что я на воле, и в то же время знаю, что в любой момент могу выйти из сна, если вдруг лязгнет металлическая дверь в коридоре или зашелестит шторка глазка соседней камеры.


Еще одна минута слабости


Ничего не добившись голодом, холодом и одиночкой, лагерное начальство перешло к другим методам. Это сейчас, тридцать лет спустя, я понимаю, в чем состоял их план и как они его осуществляли. А тогда я ждал удара с любой стороны и вовсе не понимал, что за чем последует. Будут они изощряться по-новому или повторять испробованное? К чему готовиться? И, главное, как?

На воле всегда можно было обставить КГБ, потому что инициатива была в моих руках, мой шаг был первым, а им оставалось только реагировать. В тюрьме все наоборот. Инициатива принадлежала только им. Мои возможности были во всех отношениях ограничены. Я много размышлял о том, как бы обогнать их в скорости принятия решений, но ничего не придумал. Кроме мелких бытовых проблем, решать было просто нечего.

Лагерное начальство между тем не оставляло надежд воздействовать на меня через семью. Это были довольно наивные попытки.

После 115 суток карцера я наслаждался маленькими преимуществами ПКТ: матрас с одеялом, ежедневная горячая баланда, получасовые прогулки во дворике на крыше. На первой же прогулке я чуть не опьянел от свежего воздуха.

По субботам меня снова начали выводить в баню. После четырех месяцев нечистой жизни я смог наконец помыться горячей водой. В баню была переоборудована обычная камера в конце коридора. В ней не было шконок, стола и скамеек, но был слив в бетонном полу и кран горячей воды вдобавок к холодной. Вот и вся баня. Но каким блаженством было почувствовать себя чистым и потом переодеться в постиранное и высушенное белье! Двадцать минут давалось на помывку, и это было прекрасно. Нет, по-настоящему удовольствия начинаешь ценить только после того, как их однажды потеряешь.

Месяца два прошли спокойно, и я даже решил, что, возможно, почувствовав свою беспомощность, начальство отстало от меня. Но не тут-то было. Ко мне подселили сокамерника.

Это был зэк с зоны, из отряда хозяйственно-лагерной обслуги, – крепкий парень лет двадцати, с немного затравленным, как у всех хлошников, взглядом. Дали ему два месяца ПКТ за какую-то ерунду. Я насторожился. Ни с того ни с сего ко мне в камеру никого не посадят. Что-то затевается.

В тот же вечер мне подкричали из других камер, что мой новый сосед – кумовский и красноповязочник. Многие знали его как стукача. Сидеть с ним в одной камере было нельзя. Уходить из камеры – тоже. Тюремные законы не позволяют бежать в таких случаях – «зэк с хаты не ломится». И это правильно, потому что, начав бежать, не остановишься, а дальше запретки не убежишь. Нельзя позволять себя травить. Ребята посоветовали мне гнать его из камеры.

Я бы мог пренебречь тюремным законом и советом уголовников – мне бы никто ничего не предъявил, понимая, что в таком физическом состоянии справиться со стукачом мне будет нелегко. К тому же я всегда мог сослаться на правила своей масти. Но я почувствовал опасность. Я не мог тогда ясно ее сформулировать, но интуиция подсказывала, что от сокамерника надо избавляться. То, что выгодно администрации, невыгодно мне. (Только некоторое время спустя я понял простой кумовский расчет: им был нужен не осведомитель в моей камере, а провокатор, который поможет собрать на меня материал по устным высказываниям, порочащим советский строй. Проговорился мне позже об этом по пьянке и один из надзирателей: «Тебя с помощью этого сучонка хотели раскрутить по новой».)

В первый же вечер я сказал сокамернику, что он может переночевать здесь одну ночь, а на утренней проверке пусть ломится с хаты. Он не стал спорить. Физически он бы мог меня раздавить, но в тюрьме физическая сила мало что значит. Наоборот, мой истощенный вид был мне на пользу – как визитная карточка несломленного зэка.

Однако стукач слукавил и отнесся к моему требованию формально. На утренней проверке, как только открылась дверь камеры, он, схватив свой майдан, шагнул навстречу разводящему.

– Переведите меня в другую камеру.

– Почему? – спросил ДПНК.

– Я не хочу здесь сидеть.

– Что еще за «хочу – не хочу», – возмутился дежурный офицер. – Ты в тюрьме, и мне наср…, чего ты хочешь, а чего не хочешь.

– Может быть, тебя здесь обижают? – вкрадчиво спросил один из прапорщиков, искоса поглядывая на меня.

– Что здесь случилось? – спросил у меня офицер.

Я молча пожал плечами.

– Значит так, если тебя здесь обижают, попроси у дежурного бумагу с ручкой и напиши заявление, – постановил ДПНК. – А если нет, так сиди, твою мать, и не дергайся.

Дверь камеры с грохотом закрылась.

Стукач сел на лавку, как бы смирившись с тем, что выломиться из хаты не получилось.

«Нет, так дело не пойдет», – подумал я.

Странная сложилась ситуация. Я не питал к нему личной неприязни, как, видимо, и он ко мне. Он отрабатывал сотрудничество с кумом, я – защищался. Ничего личного. Но победитель в этом поединке мог быть только один. На войне как на войне!

Речь моя была короткой. Я напомнил ему, что бывает с теми, кто попал не в свою камеру. Я объяснил ему, что никакой поддержки от кума он не получит: это ПКТ, а не штаб колонии. Если он не выломится из моей хаты до вечера, то ночью его ждут веселые приключения. На этот раз он всё понял и не стал мешкать.

Он стучал в дверь не переставая. Сначала прибежали прапорщики, потом корпусной, а он все колотил и колотил в железную дверь. На этот раз он действительно хотел выбраться из камеры. Потом снова пришел ДПНК, и моего соседа вывели. Я с облегчением вздохнул.

Надо отдать этому парню должное – он не написал на меня заявление. С другой стороны, я его и пальцем не тронул. Все ограничилось внушением. Однако затея начальства провалилась, и надо было готовиться к последствиям.


Страницы


[ 1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 | 11 | 12 | 13 | 14 | 15 | 16 | 17 | 18 | 19 | 20 | 21 | 22 | 23 | 24 | 25 | 26 | 27 | 28 | 29 | 30 ]

предыдущая                     целиком                     следующая