08 Dec 2016 Thu 17:00 - Москва Торонто - 08 Dec 2016 Thu 10:00   


Больничка


Если в аду может быть райский уголок, то это лагерная больница. Настоящие кровати с чистым бельем, белый хлеб, масло, молоко, медсестры в белоснежных халатах и спи сколько хочешь.

Меня положили в терапевтическое отделение. Едва я плюхнулся на свою новую койку, мне начали приносить чай, еду, молоко, какие-то деликатесы. Достаточно было посмотреть на мою белую, как простыня, кожу и торчащие кости, чтобы понять, откуда я. Лишних вопросов никто не задавал. Я благодарил, съел что-то самое вкусное и тут же вырубился, проспав до вечера между двумя чистыми простынями под настоящим одеялом на настоящей кровати с панцирной сеткой.

В лагере всё и обо всех узнается мгновенно. Вечером мне принесли со строгого режима, который соседствовал с локальной больничной зоной, майдан с одеждой, чаем и предметами первой необходимости. Это не было данью уважения именно ко мне – грев от общака полагался всем доходягам, пришедшим на больничку из ПКТ или крытой. Парень, который принес это, был немногословен. Он поставил майдан у тумбочки, присел на секунду на мою кровать и сказал только одно слово: «Отдыхай».

Я отдыхал. Первые несколько дней – на редкость примитивно: спал и ел, ел и спал. Это был чудесный отдых! Потом начал выходить на улицу, прогуливаясь потихоньку по больничной зоне и знакомясь с другими зэками. Здесь были люди со всех режимов, даже особняки. Со мной многие хотели познакомиться, так что дефицита общения я не испытывал.

Лечить меня не спешили. Диагноза у меня не было, но на всякий случай мне кололи антибиотики, чтобы подавить угнездившуюся внутри инфекцию. Хотя точно и не знали, какую именно. Я не возражал. Чем дольше я буду лечиться, тем лучше отдохну в этом райском уголке ГУЛАГа.

Неделю я проторчал в терапевтическом отделении. Хирург лечил мое левое колено, отоларинголог – стоматит, терапевт ждала результатов бактериологического анализа и не особенно заботилась о лечении. Большинство лагерных врачей относились к своей работе с прохладцей. Все они были аттестованы, носили офицерские погоны и плевать хотели на зэков.

Два года назад в этом отделении лежал лидер адвентистов Владимир Шелков. Ему было 85 лет. Из них почти 25 он провел за решеткой. Последний раз его приговорили к 5 годам лагеря в 1978 году.

Это был человек редкостной стойкости и веры. Он родился в 1895 году на Украине в протестантской семье. В 1927 году был рукоположен в сан проповедника в Церкви адвентистов седьмого дня (АСД). Шелков критиковал тогдашнего главу церкви за его лояльность к атеистической советской власти. В церкви было много его сторонников, которые тоже высказывались против советского режима. Окончательный раскол в АСД произошел в 1929 году, когда церковь была зарегистрирована органами государственной власти и стала подконтрольной государству. Владимир Шелков отказался от сотрудничества с властью – не соглашался с регистрацией церкви и прохождением воинской службы. В начале 30-х часть верующих, отлученных от церкви за несогласие с руководством, организовали реформистскую Церковь верных адвентистов седьмого дня.

Впервые за свои убеждения Шелков был приговорен к тюремному заключению в 1931 году. С 1931 по 1934 год он был в концлагере в селе Березово на Северном Урале. После освобождения в 1934 году и до 1945 года он действовал в подполье, часто меняя место жительства. В мае 1945-го его арестовали в Пятигорске. Он выдержал несколько месяцев пыточного следствия, а 24 января 1946 года военный трибунал приговорил его к смертной казни. После пятидесяти пяти дней, проведенных в камере смертников, расстрельный приговор заменили десятью годами лишения свободы. Он отбывал срок в трудовых лагерях в Спасске под Карагандой, в одном из крупнейших лагерных управлений того времени. В 1954 году после смерти в заключении главы верных адвентистов седьмого дня П.И. Манжуры Шелков стал главой церкви. Она стала называться Всесоюзной церковью верных и свободных адвентистов седьмого дня.

Освободившись из лагеря, он остался жить в Казахстане, но на воле пробыл недолго. В 1957 году его снова арестовали. В исправительно-трудовых лагерях он провел еще 10 лет. С 1957 по 1959 годы он сидел в Сибири, в том числе в лагере в Чуне. Он был одним из строителей «смертной железной дороги» – шестисоткилометровой железнодорожной ветки Тайшет – Братск, которую строили заключенные. С 1959 по 1967 год Шелков сидел в Дубровлаге, в Потьме. Именно там, в Мордовии, оставались тогда политические лагеря, которые просуществовали там до самого конца советской власти. Здесь Владимир Шелков впервые встретился с диссидентами, познакомился с Александром Гинзбургом. После освобождения Шелков создал одно из самых больших подпольных издательств – «Верный свидетель». Там публиковалась не только теологическая литература, но и работы, связанные с общими вопросами религии, свободы совести, прав человека, взаимоотношения церкви и государства. Многое из этого было затем переведено и переиздано на Западе. Сам Владимир Шелков за свою непростую жизнь написал восемь книг.

Освободившись в 1967 году, он поселился с семьей в Самарканде. В конце 1969-го его снова арестовали, поместили в КПЗ, но через несколько дней освободили под подписку о невыезде. С этого дня Владимир Шелков перешел на нелегальное положение. Девять лет он скрывался от властей, оставаясь главой церкви.

В 1978 году его нашли и арестовали. Арест сопровождался четырехдневным обыском в доме его дочери в Ташкенте. Изъяли большое количество религиозной литературы. Арестовали и мужа дочери. Обыски прошли у многих адвентистов по всей стране. А.Д. Сахаров приехал к Шелкову на суд, но в зал суда его не пустили. Шелкова приговорили к пяти годам строгого режима. Ему было 83 года. Приговор вызвал бурю негодования во всем мире, но советская власть была безжалостна.

На девятом десятке лет жить вообще нелегко, Шелкова же отправили отбывать срок в Якутию – край экстремально низких температур и жесткой северной жизни. Из лагеря он попал в больницу на Табаге, в терапевтическое отделение. Его не лечили. В циничной советской медицине вообще считалось, что стариков лечить ни к чему – это нерентабельно, а старых лагерников – тем более. Санитар из зэков, ухаживавший за заключенными, рассказывал мне, как умирал Шелков. Он не предавал никого анафеме, не проклинал, а только проповедовал, рассказывая зэкам о Христе. Он умирал тихо и достойно. Ему предлагали перевод в гражданскую больницу, фактически на свободу. Взамен просили, по их чекистским понятиям, совсем немного – отступиться от веры, признать вину. Он всё отверг. Владимир Андреевич Шелков умер через неделю после своего 85-го дня рождения, 27 января 1980 года. Он скончался в палате, по соседству с которой лежал теперь я.

Я пытался поговорить с врачами – что они помнят о нем? Что знают? Они не знали ничего и с трудом его вспоминали. Они не понимали, с каким человеком свела их судьба. Объяснить им это было невозможно. Им было неинтересно.

Через неделю, когда пришли результаты анализов и диагноз перестал вызывать сомнения, меня перевели в туберкулезный барак. До последнего момента я заставлял себя надеяться, что у меня нет туберкулеза. Меня мучили дурные предчувствия. Но все оказалось даже хуже, чем я думал. Помимо классической чахотки (инфильтратов в легких) у меня нашли костный туберкулез, туберкулезный стоматит и такого же происхождения орхит. Целый букет туберкулезных подарков! Объяснились и боли в сердце. Обычно туберкулез легких начинается на фоне воспаления легких, у меня же – после медиастинита (воспаления средостения), которое было вызвано длительным переохлаждением в карцере. Боль за грудиной имитировала боли в сердце. Теперь все было понятно, но утешительнее от этого не стало.

Туберкулезный барак был мало похож на больницу. В палатах – двухъярусные шконки, тесно, грязно, заплевано и прокурено. И врачи, и сами зэки относились к туберкулезу не как к болезни, а как к некоему пожизненному клейму, проклятию, которое невозможно изжить. Тубик в их понимании – это не столько болезнь, сколько судьба. Вылечить его практически невозможно, по крайней мере в лагерных условиях.

Они были недалеки от истины. Лечение в лагере было малоэффективным. Дозы специфических противотуберкулезных препаратов были слишком малы и только вызывали привыкание и повышали устойчивость к ним туберкулезной палочки.

В нашем бараке было около двухсот заключенных. Каждую неделю умирали два-три человека. Это было похоже на смертельную лотерею – никто не знал, кто будет следующим. Еще вчера ты прогуливался с кем-нибудь по дощатому настилу перед бараком или играл с ним в шахматы, а сегодня его труп уже лежал под резиновой клеенкой на каталке на первом этаже в закутке для мертвецов. И каждый раз кто-то должен был удивиться: «Это надо же! Еще вчера все с ним было нормально». А кто-то другой обязательно возражал: «Да что там нормально, он же доходяга был, это ж видно было всякому!» И все с ним соглашались, делая вид, что они-то не доходяги и уж им-то судьба такая не грозит.

Здесь в палате я встретился с Гошей, с которым в Якутской тюрьме мы когда-то вместе долбили стену в соседнюю женскую камеру. Он уже шел на поправку и долечивался. Впрочем, что значит вылечиться от туберкулеза, здесь никто толком не знал. Мы играли с Гошей в шахматы, он вспоминал свои многочисленные амурные похождения и строил грандиозные планы на будущее. Его должны были этапировать на туберкулезную зону в Узбекистан. Он рассчитывал там долечиться, освободиться и овладеть всеми узбечками республики. Он был совершенно безудержен по части секса. Скоро настал день этапа, и мы его проводили, чифирнув напоследок. Неделю спустя мы узнали, что через два дня на этапе у него открылось легочное кровотечение и он умер, не дотянув даже до тюремной санчасти.

Мрачным местом был наш туберкулезный барак с двумя сотнями его обитателей. Смерть ходила между нами и могла выбрать любого. Никто не был застрахован – ни первоходочник с общего режима, ни тертый зэк с особого, ни вор, ни мужик, ни пацан, ни сука. Последних, впрочем, здесь практически не было. Они не выживают в таких местах и потому сюда не рвутся.

Несмотря на то что умирали здесь часто, об умерших не скорбели. То есть именно потому и не скорбели, что смерть стала привычной. Когда каждые несколько дней умирает кто-то из соседей, смерть перестает восприниматься как трагедия, превращается в обыденность.

Я старался больше времени проводить на свежем воздухе, гуляя по настилу перед бараком. Вышагивал свои километры. Таких любителей погулять было еще несколько человек. Среди них своей нелюдимостью и внешним видом выделялся один – в полосатой робе, с особого режима. Ему было лет под шестьдесят, он был худой и сгорбленный, с морщинистым лицом и жестким зэчьим взглядом. Пальцы его, похожие на барабанные палочки, и бочкообразная грудная клетка выдавали эмфизему легких. Он постоянно курил и надсадно кашлял.

Он сам подошел ко мне познакомиться. Ему было интересно пообщаться с политическим. Я посоветовал ему меньше курить и правильно дышать, на что он огорошил меня вопросом:

– А зачем?

– Ну как, меньше будешь болеть – дольше протянешь, – объяснял я.

– Да мне все равно, – ответил особняк. – Я за жизнь не держусь.

Он просидел около сорока лет. В тюрьме прошла вся его жизнь. Другой, вольной жизни он, по сути, даже не знал. Что-то читал о ней, знал по рассказам. Иногда ненадолго освобождался, но чувствовал себя на свободе не в своей тарелке. Зато тюремную жизнь он знал досконально. «Никогда не доверяй первой пятерке зэков. Среди первых пяти авторитетов обязательно есть кумовский», – обучал он меня тюремной премудрости. Он рассказывал о разных зонах и людях, которых видел. Он сидел с участниками Новочеркасского рабочего восстания 1962 года, но уже плохо помнил, что они ему рассказывали о той расстрелянной демонстрации. Он даже знал какие-то стихи Валентина З/К (Соколова) – потрясающего поэта и вечного зэка, погибшего в заключении как раз в те дни, когда мы гуляли с моим собеседником по дощатому настилу перед нашим туберкулезным бараком. Впрочем, стихи Соколова знали многие, хотя обычно не знали имени автора.

Через полтора месяца на свидание прилетели Алка и папа. К тому времени Алка с сыном уже вернулись в Москву. КГБ требовал от нее сотрудничества – она должна была уговаривать меня отказаться от политической деятельности в пользу семейной жизни. Алка отказалась. Ее выписали из квартиры, в которой она прожила почти всю свою жизнь, и запретили жить в Москве. Она купила часть дома в старинном городке Киржач во Владимирской области. Оттуда и приехала в Табагу.

Свидание было общим, двухчасовым, но, слава богу, не по телефону. Мы сидели за двумя столами, поставленными друг против друга. Я уже слегка поправился, гораздо лучше выглядел и старался держаться бодро. Новости с воли были в основном невеселые. Судя по количеству арестов и судов, демократическое движение было на грани разгрома. Едва ли не большинство наших друзей были уже в тюрьме. Но были и хорошие новости – подрастали наши дети. У нас с Алкой – Марк, у папы с Лидией Алексеевной – Маша. Они почти ровесники, между тетей и племянником – разница всего в полтора года. С одной стороны, я очень жалел, что Алка не привезла сына, но с другой – дорога из Москвы слишком трудна, да и привозить его в очаг туберкулеза было рискованно. Свидание пролетело быстро. Время на тюремных свиданиях всегда пролетает незаметно.

Алка привезла импортные противотуберкулезные лекарства, часть которых у нее приняли и передали мне. Но мне давали не только таблетки, еще делали инъекции. К пяти часам надо было подниматься на второй этаж и ждать вызова около процедурного кабинета. Инъекции делала медсестра лет тридцати – худенькая, не очень красивая, но необыкновенно женственная на фоне толпы очумелых арестантов, страдающих от многолетнего воздержания. Ждущие своей очереди зэки довольно громко смаковали подробности ее телосложения и мечтали о том, что бы они с ней сделали, будь у них такая возможность. Медсестра наверняка всё слышала, но ее это не смущало. Возможно, она к этому давно привыкла, а может быть, ей это даже нравилось.

Как-то выяснилось, что мы коллеги; разговорились о медицине, затем заговорили и на отвлеченные темы. Через некоторое время она начала задерживать меня в кабинете дольше необходимого, а потом и вовсе стала вызывать на инъекции последним, когда очереди перед процедурным кабинетом уже не было. Я не возражал, да и с чего бы? Не сказать, чтобы мне было особенно интересно, но разговор с женщиной – это такая редкость в тюремной жизни.

Она между тем вела себя совершенно недвусмысленно. Расстегнутые верхние пуговички халата даже на ее весьма скромной груди выглядели завораживающе. Она явно ждала от меня первого шага, но я колебался. Искушение было велико. Честно говоря, даже более чем велико! Но не соображения супружеской верности останавливали меня. У меня перед глазами стоял пример Славы Чорновила, который отбывал свой срок в этой же колонии по обвинению в попытке изнасилования. Попытки, которой на самом деле не было. Устроить здесь то же самое – проще простого. В самый пикантный момент дверь кабинета открывается, в него вваливается ватага ментов во главе с кумом – и поехал Подрабинек мотать срок за изнасилование! От этой перспективы меня передергивало. Я старался выдерживать дистанцию, сохраняя отношения дружеско-романтическими.

Мое непонятное упорство ее, видимо, сильно задевало. Она не могла признать, что зэк от нее отказывается. Это было против всяких правил. Выдерживать дистанцию становилось все труднее, особенно когда она делала инъекцию в ягодицы. Заурядная медицинская процедура стала превращаться в некую прелюдию. Я боялся потерять самообладание. Женщины – самое сильное оружие в борьбе с мужчинами!

Но я все-таки пересилил себя и природу. Пошел на прием к лечащему врачу и попросил на время отменить инъекции, сославшись на инфильтраты и болезненность в местах уколов. Я перестал ходить в процедурный кабинет, но иногда встречал ее в коридорах или на улице. Она смотрела на меня с сожалением или вовсе отворачивалась. Я так до сих пор и не знаю, что это было – внезапно нахлынувшее чувство или тщательно спланированная операция. Честно говоря, думаю, что первое, и кум здесь ни при чем. Однако береженого бог бережет, а стереженого конвой стережет.


Изгнание из рая


По пятницам туберкулезный барак выводили в баню, которая стояла на территории зоны строгого режима. Это была единственная легальная возможность попасть из локальной туберкулезной зоны в общелагерную. Мы со Славой Чорновилом эту возможность использовали максимально. Время помывки было не ограничено; надо было лишь успеть к себе в локальную зону до отбоя. Мы заходили со Славой за баню или куда-нибудь в другое место, где нас не было видно, и вели нескончаемые беседы о лагерной жизни, о демократическом движении, об украинском национальном движении, о соотношении национализма и демократии и о будущем нашей страны. В Табаге кроме Чорновила не было других политзаключенных, и поговорить ему было не с кем. Мне тоже. Наши беседы были для нас единственной отдушиной в интеллектуально скудной лагерной жизни.

Мы часто спорили, не соглашаясь друг с другом в оценке роли национализма в демократическом движении. Он считал эту роль положительной, я – отрицательной. Он считал украинский национализм движущей силой будущего освобождения Украины от коммунизма. Я считал русский национализм будущим могильщиком демократии в России. Наверное, каждый из нас был по-своему прав. Но как бы мы ни спорили, мы оставались друзьями. И не просто друзьями, а лагерными. Вряд ли есть дружба более крепкая, чем лагерная или фронтовая.

8 августа у меня день рождения. В 1982 году я встречал его на Табаге. Дни рождения постепенно стираются из памяти один за другим, но этот день рождения я запомнил на всю жизнь. В тот день в клубе было кино, и весь Славин отряд ушел смотреть какой-то фильм. Обычно ходят не все, кто-то остается. На этот раз ушли все, кроме приглашенных – четверых самых близких Славиных приятелей. За нашим туалетом я перелез через забор локальной больничной зоны в общую, где меня уже ждали. Через пару минут я был в бараке Славиного отряда. Там был накрыт стол. Боже мой, чего там только не было! Я даже не представлял, что в лагере может быть такая роскошь. На столе стояли коньяк и шампанское, красная икра, две банки шпрот, шоколад, соленья, белая рыба и еще какие-то деликатесы, уж не говоря о белом хлебе и сливочном масле. У меня даже дух захватило. Мы разлили шампанское, Слава сказал в мою честь тост, и все выпили до дна. Потом мне начали дарить подарки. Слава подарил изумительной работы деревянную столовую ложку, сработанную местными умельцами. Кто-то подарил складные походные шахматы, кто-то – сувенирную шариковую ручку, собранную из разукрашенных и подобранных по цвету пластмассовых колец. Сувенирное производство было отлично налажено на Табаге. Я оценил это в день своего рождения.

У входа в барак и у локалки кто-то все время стоял на стреме, и ни один лишний человек не появился за два часа нашего застолья. Правда, в середине веселья в барак зашел ментовской наряд, но посмотрел на всё и молча вышел – всё было куплено.

Обед был сказочным. Коньяк тяжело лег на игристое шампанское, а от необыкновенной еды можно было захмелеть не хуже, чем от алкоголя. Я уже едва стоял на ногах, когда нам сообщили, что кино закончилось и пора расходиться. Меня пошли провожать, а я шел и думал, как же я сейчас полезу к себе через забор. Да я даже до колючки не доберусь, а если и доберусь, то запутаюсь и повисну на ней, как тряпка! Но и тут все было предусмотрено: меня безо всяких проблем провели через вахту локальной зоны. Сколько Славе пришлось заплатить за мой день рождения, он мне так никогда и не рассказал.

Между тем наши встречи не остались незамеченными. То ли кто-то настучал, то ли менты видели нас разговаривающими на улице, но к куму вызывали и Чорновила, и меня. Кума интересовало, не зреет ли в его колонии антисоветский заговор. Мы его убеждали, что не зреет. Куму в нашу честность не верилось. Видимо, тогда у начальства и созрело решение избавиться от меня. Повод скоро представился.

На вечернюю поверку мы выходили к четырем часам дня из барака и ждали ментовской наряд, выстроившись на плацу. Обычно ждать приходилось недолго, и вся поверка занимала несколько минут. В начале октября было уже холодно, а я, как и многие другие, вышел без телогрейки. Мы стояли уже минут двадцать, ругая ментов, но не решаясь расходиться. Наконец мне надоело, и я решил быстренько сбегать в барак за телогрейкой. Едва я вышел из шеренги зэков, как строй рассыпался – все решили, что это сигнал возвращаться в барак. Через минуту я вернулся на плац в телогрейке, но там уже почти никого не было. Вскоре пришел наряд и, убедившись, что на плацу пусто, поднял тревогу. Прибежал ДПНК и другие офицеры. Им всем померещился лагерный бунт. И выходило, что я был его зачинщиком. Напрасно я объяснял ментам, что все добросовестно ждали наряд, но замерзли и пошли одеться потеплее – бдительность лагерного начальства зашкаливала.

Мне дали 10 суток ШИЗО. Столько же получили пятеро авторитетов нашего барака и еще суток по пять полтора десятка зэков по случайному выбору. Мне – за срыв вечерней поверки и подстрекательство заключенных к неповиновению, авторитетам – за авторитет, а остальным – без всякого повода. В камере я сидел вместе с авторитетами. Они посматривали на меня недовольно, особенно один, который должен был в этот день вернуть карточный долг. Он всячески намекал, что это из-за меня он не сможет вовремя расплатиться. Тон его становился угрожающим, но его никто не поддержал – предъявить мне было нечего. К тому же все знали, что в зоне у меня серьезная поддержка среди авторитетов со строгого режима, и катить на меня бочку без дела остальным не хотелось. Однако пару дней я провел в напряжении, ожидая дурной развязки. Конфликт рассосался естественным образом: игрока отправили «за пределы» – он укатил в другое лагерное управление. Возможно, он был кумовский и таким образом спасался от уплаты карточного долга – как бы не по своей вине.

В ШИЗО было довольно тепло. Мы не страдали от того, что у нас забрали в каптерку всю верхнюю одежду и мы остались в исподнем. Но менты зверствовали. В соседней камере с ними начали пререкаться, и они исполнили свой коронный номер: начали бросать в камеру через решетку комья сухой хлорки. Соседние камеры, в том числе наша, были закрыты только на решетки. Мы бросились мочить водой платки и майки и напяливать их себе на рот и нос. Я едва успел. Как раз в этот момент менты плеснули на рассыпанную хлорку ведро воды и дышать стало трудно даже в нашей камере. Можно себе представить, что было в соседней.

Через десять суток нас выпустили. За это время кто-то украл из каптерки мои штаны и куртку, и я был вынужден с еще одним таким же бедолагой топать через всю зону к своему бараку в подштанниках. Это было довольно унизительно, но я вспоминал, что у Михаила Булгакова поэт Иван Бездомный в «Мастере и Маргарите» в подштанниках заявился в ресторан, а генерал Чарнота в пьесе «Бег» шел через весь Париж в кальсонах лимонного цвета. А Париж или даже Москва – это вам не лагерь строгого режима в Табаге!

Мое нарушение режима было использовано как повод, чтобы выписать меня из больницы. Я знал, что мой лечащий врач была против этого, потому что курс лечения не закончен, но не она решала наши судьбы. Я должен был провести в больнице месяцев восемь-двенадцать. Провел только четыре.

20 октября меня вернули в Большую Марху. Я ехал в воронке по той же дороге, по тем же кочкам и ухабинам, но в этот раз сидел довольный и ни о чем не беспокоился. Я набрал веса, подлечился и отдохнул. Я был снова ко всему готов.


Приятная лагерная жизнь


Если моя судьба, по крайней мере лагерная, будет теперь устроена по принципу «от худшего к лучшему», то все совсем неплохо. Так думал я на следующий день после возвращения в свой лагерь. На ночь меня поместили в мою старую камеру, а уже утром перевели в лагерный стационар – комнату с четырьмя кроватями около санчасти, но с отдельным выходом на улицу. Ни о чем лучшем и мечтать было нельзя. Я был в палате один, получал диетическое питание и вообще был предоставлен самому себе. Менты обо мне будто забыли. Единственное ограничение – я мог гулять только перед санчастью, не выходя в общую зону. Так мне туда и не надо было!

Как-то вечером, гуляя перед своей палатой, я услышал истошные крики из ПКТ. Но это не были крики негодования или боли, это были вопли восторга. В ПКТ дружно кричали «Ура!», свистели, орали что-то невразумительное. Странно, думал я, для бунта это слишком радостно, а чему бы это в ПКТ так радоваться?

Вскоре все прояснилось. Я спросил проходящего мимо шныря с вахты, что случилось. «Как, ты еще не знаешь? – удивился шнырь. – Брежнев умер!»

Да, дела. Не сказать, что это были те четыре бетховенских удара, что описаны у Солженицына в «Раковом корпусе» при известии о смерти Сталина, но все же что-то в этом духе. Что-то могло измениться. Хотелось надеяться, что в лучшую сторону, хотя тюремный опыт уже подсказывал, что рассчитывать не на что. Уголовникам и подавно ничего не светило от смены партийного руководства. Но они искренне радовались смерти генсека. Чувство это было абсолютно иррационально – ненависть к власти была всепоглощающей.

Забегая вперед, скажу, что приход на место Брежнева главы КГБ Юрия Андропова не улучшил положения в лагерях. Напротив, режим ужесточился. В Уголовном кодексе появилась новая статья, предусматривающая ответственность за «злостное неповиновение требованиям администрации исправительно-трудового учреждения». Однако от того, что зэкам стало хуже, ментам не стало лучше. Старая межведомственная вражда между КГБ и МВД дала о себе знать. Став генсеком, Андропов начал сводить старые счеты. Уже через месяц после смерти Брежнева был снят министр внутренних дел СССР Николай Щелоков. Но залихорадило ментов даже раньше. Они потеряли былую неприкосновенность. На них началась партийная охота.

Возможно, именно на волне этих событий через полтора месяца меня вернули в больничку в Табагу. К тому времени МВД снова завалили зарубежными протестами в связи с тем, что меня в больнице не долечили. Наверное, никто в МВД Якутии не захотел брать на себя ответственность за возможные неприятности. Тем более что по новым временам чекистам и прокуратуре нужен был только повод, чтобы освободить теплые ментовские места для своих людей. Жалобы граждан – чем не повод? Кто заподозрит сведение счетов?

Правда, на этот раз я пробыл в Табаге всего две недели. Врачи оформили окончание лечения, сделали назначения на полгода вперед и отправили меня обратно. Я чувствовал себя туристом, катающимся между двумя зонами.

Кратковременность моего пребывания в Табаге была вознаграждена чудесной встречей с подполковником Гавриленко. Мой ненавистник и мучитель уже не работал заместителем начальника лагеря в Большой Мархе. Он служил на лейтенантской должности начальника отряда в Табаге! Я старался попасться ему на глаза, чтобы он видел, что я его видел! Чтобы он знал, что я о нем знаю. Мне это удалось. Выражение лица у подполковника МВД было необыкновенно кислое, а у меня, ничтожного зэка, – напротив, очень довольное. Говорили, он был замешан в нелегальной торговле алмазами с приисков в Мирном и его падение с должности подполковника на должность лейтенанта было только началом. Потом он вообще исчез из поля зрения зэков, и никто не знал, что с ним стало.

Я заметил в тюрьме, что Бог всегда наказывает тех, кого не смогли наказать мы сами, причем гораздо сильнее и изощреннее, чем это могли бы сделать мы. Может, стоит во всех случаях передоверить ему это дело?

Лагерная жизнь моя приняла вполне определенные очертания. Начальство оставило попытки сломать меня и теперь относилось просто как к трудному для них заключенному. Меня переводили из отряда в отряд, сажали в ШИЗО и ПКТ, но уже в обычном для лагеря порядке, без намерения добиться своего или прикончить. Понемногу менялось начальство. Вместо садиста-фантазера Гавриленко пришел подполковник Кожевников – человек несколько мрачный, но без болезненной ненависти к зэкам. Появился и новый замполит. Вместе с группой офицеров он пришел в ПКТ знакомиться с лагерным отрицаловом. Зэков выводили из камер к нему в комнату для допросов, где он недолго беседовал с каждым, оставаясь в традиционной для замполитов роли отца родного – сурового, но заботливого и справедливого.

Я сидел тогда в ШИЗО. Вывели и меня. Замполит оказался худощавым майором лет сорока пяти, очень важным и, видимо, чрезвычайно довольным своей новой должностью. Он мельком глянул на обложку моего личного дела и, конечно, не отличил мою редкую статью 1901 УК от популярной статьи 191 – сопротивление милиции. Просмотрев в моем деле кипу постановлений о ШИЗО и ПКТ, он горестно покачал головой, а затем решил поговорить «по душам».

– За что сидишь? – фамильярно обратился он ко мне.

Важный его вид показался мне настолько забавным, что я решил подыграть.

– Да вот, совершил преступление, – отвечал я, понурив голову.

– Ну, это бывает, – сразу смягчился замполит, обрадованный моим очевидным раскаянием. – Ну расскажи, как? Наверное, выпил лишнего?

– Ну да, гражданин начальник, – подхватил я тему. – Все водка проклятая! Разве ж трезвым такое совершишь?

– Небось, с дружками?

– С дружками, гражданин начальник.

– Ну, а теперь ты понимаешь, как себе друзей надо выбирать?

– Теперь понимаю, гражданин начальник.

– Дружки тебя, наверное, и подтолкнули на преступление против представителя власти? – бросал он мне спасательный круг.

– Не без этого, – соглашался я, – подтолкнули. Да еще вдрабадан пьяного!

Замполит разговором был очень доволен, и ему не хотелось отпускать меня. Сидевшие рядом офицеры, прекрасно знавшие меня и мое дело, молча давились от смеха – кто, отворачиваясь в сторону, кто закрывая лицо ладонью. Никто из офицеров его на мой счет не просветил – замполитов нигде не любят, тем более новичков. Я уже и сам с трудом сдерживался от смеха. Майор всего этого не замечал.

– Потерпевших-то много? – спрашивал он меня уже почти сочувственно.

– Ох, много, гражданин начальник, – признавался я.

– Ну, так уж и много? Один–два?

– Какое там, – сокрушался я, – считай, вся правоохранительная система. Да и еще кое-кто.

– Да ты что натворил-то?

– Так ничего особенного, гражданин начальник, книжку написал.

– Книжку? По пьяни? – тупо переспросил замполит.

– Конечно, по пьяни. По трезвяни разве хорошо напишешь?

Офицеры ржали, уже не сдерживаясь, но я был серьезен.

Тут замполита осенило, и он снова посмотрел на обложку моего личного дела. Поняв, что статья совсем другая, но не понимая, какая именно, он важно пробормотал «ну да, ну да» и велел мне идти в камеру.

«Ну ты даешь, подрывник, – довольно посмеиваясь, говорил отводивший меня надзиратель. – Нажил себе еще одного врага!»

Забава моя, однако, никаких последствий не имела. Замполит мне не мстил.

Вскоре на свидание приехали Алка и папа. Свидание было длительным – три дня. Весь день мы все вместе сидели в комнатке свиданий со своей кухней, а вечером папа ушел и оставшиеся два дня ждал Алку в местной гостинице. Мы остались вдвоем на два дня и три ночи. Много это или мало? Трудно сказать. Каждое мгновение может растянуться в вечность, а вечность – пролететь как одно мгновение.

Вскоре – снова попав в ШИЗО, я пытался осмыслить это поэтически: «Три дня, как одно мгновенье. Три года, как век печали. Осталась одна шестая прожитых во тьме часов. Но в стрелках искать спасенье спасительно лишь вначале. Я просто шаги считаю, и ржаво скрипит засов». Ах, послесвиданная депрессия! У женщин – слезы, у мужчин – шаги по камере.

Скоро мне удалось перевестись в отряд, начальником которого был единственный в лагере мент с человеческим лицом. Вид у него был почти интеллигентный, по крайней мере осмысленный. Он, как и я, был медиком по образованию, но в поисках лучшего заработка получил звание лейтенанта и пошел служить в МВД. Ему было все равно, чем я занят, – требовалось только не попадаться за нарушения режима.

Это было недолгое, но чудесное время. Я жил приятной лагерной жизнью. Отряд был небольшой, и в нашем бараке стояли даже не двухъярусные шконки, а обычные металлические кровати. Зэки относились ко мне с уважением, даже почтительно. Все знали, как начальство ломало меня в ПКТ. Волей-неволей, безо всяких моих к тому усилий я становился в глазах арестантов авторитетом. Меня это не радовало, поскольку законное место авторитета – в ПКТ и крытой. А на свежем воздухе было так хорошо!

В новом отряде я нашел себе собеседника. Николаю Ильичу Волкову было под пятьдесят. До своего ареста в 1981 году он жил в Новороссийске, был инженером-строителем и строил элеваторы на Кубани. Кроме того он был пресвитером незарегистрированной общины евангельских христиан-баптистов. Преступление его состояло в том, что вместе с единоверцами они организовали подпольную типографию «Христианин», в которой печатали Библию. По делу их проходило одиннадцать человек, и ни один не сдался. Железные ребята! Волков получил 4 года общего режима.

Быстро сдружившись, мы стали с ним жить «семейкой», то есть вместе чифирить да делиться пищей, посылками и всем самым необходимым. Ильич был большим, спокойным и добродушным человеком. Я ни разу не видел его вспыльчивым или озлобленным. Не знаю, как ему удавалось, но он смирял себя. Религиозность его не была напускной. Иногда он складывал руки, закрывал глаза и молча молился про себя. Мне нравилось отсутствие показухи в его религиозности, что так часто встречается у православных и католиков.

Кажется, именно с этого начались наши нескончаемые разговоры о вере. Баптисты не такие формалисты, как православные. Они не носят крестики, им не нужны иконы, и смыслу они уделяют гораздо больше внимания, чем форме. Но я был еще меньшим формалистом, чем баптисты. Ильич, как и все воцерковленные христиане, считал, что вся божественная истина заключена в Библии. Я же возражал, что Библия – это лишь один из путей к Богу, и не всегда безупречный.

– Спасутся лишь те, кто родился свыше, уверовав в Христа, – убеждал меня Ильич.

– Но почему ты отказываешь в спасении тем, кто живет по-христиански, не принимая Христа или даже ничего не зная о нем?

– Как такое может быть в наше время? – усмехался Ильич. – Слово Божье проповедуется по всему миру. Только человек с ленивой душой может не услышать его.


Страницы


[ 1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 | 11 | 12 | 13 | 14 | 15 | 16 | 17 | 18 | 19 | 20 | 21 | 22 | 23 | 24 | 25 | 26 | 27 | 28 | 29 | 30 ]

предыдущая                     целиком                     следующая