09 Dec 2016 Fri 02:57 - Москва Торонто - 08 Dec 2016 Thu 19:57   

Я согласился, и вместо меня был выписан Макеев, протеже вольнонаемного фельдшера, Михно по фамилии.

Тут была борьба, серьезная война за влияние, и фельдшер-договорник комсомолец Михно подбирал себе штат для борьбы с тем же Калембетом. Анкетная сущность Калембета была более чем уязвима - отряд стукачей, возглавляемый Михно, намеревался обуздать заведующего отделением. Но Калембет нанес свой удар и выписал на прииск доверенное лицо Михно, бытовика Макеева.

Все это я понял позже, а в тот момент взялся горячо санитарить. Но силы у меня не было не только макеевской, а никакой. Я был недостаточно поворотлив, недостаточно почтителен с высшими. Словом, меня вышибли на другой день после перевода куда-то Калембета. Но за это время - за этот месяц я успел познакомиться с Лесняком. И именно Лесняк дал мне целый ряд важных советов. Лесняк говорил: "Ты добивайся путевки. Если будет путевка, тебя не отправят назад, не откажут в госпитализации". Борис со своими добрыми советами не понимал, что я уже давний доходяга, что никакая работа, самая что ни на есть символическая - вроде переписки, самая здоровая - вроде собирания ягод и грибов, или заготовка дров, ловля рыбы - без всякой нормы, на чистом воздухе, помочь мне уже не может.

Тем не менее Борис все это делал вместе с Ниной Владимировной, удивляясь, как мало восстанавливаются мои силы. У меня не было туберкулеза или нефрита для надеясности, а тыкаться в больничную дверь с истощением, с алиментарной дистрофией было рискованно - можно было промахнуться и шагнуть не в больницу, а в морг. С великим трудом удалось попасть мне в больницу вторично, но все же удалось. Фельдшер витаминного пункта - я забыл его фамилию - бил меня и давал бить конвою ежедневно на разводах, как лодыря, филона, спекулянта, отказчика, отказывал наотрез в госпитализации. Мне удалось обмануть фельдшера, ночью мою фамилию приписали к чужому направлению - фельдшера ненавидел весь ОЛП, и мне были рады оказать поддержку по-колымски, и я уполз в "Беличью". Шесть километров полз я буквально, но дополз до приемного покоя. Дизентерийные палатки стояли пустые, и меня положили в главный корпус - где врачом был Пантюхов. Все мы, четверо новых больных, своротили на себя все матрацы и одеяла - лежали вместе, вместе и простучали зубами до утра, - печки топили не во всех палатах. На следующий день меня перевели в палату с печкой, и там я стоял около печки, пока меня не вызывали на уколы или осмотры, трудно понимая, что со мной делается, и ощущая только голод, голод, голод.

Моя болезнь называлась пеллагра.

И вот в эту свою вторую госпитализацию я и познакомился с Лесняком и главврачом Ниной Владимировной Савоевой, Траутом, Пантюховым - всеми врачами "Беличьей".

Состояние у меня было такое, что никакого добра было мне сделать уже нельзя. Мне было безразлично - делают ли мне добро или зло. Вкладывать в мое пеллагрозное тело колымского доходяги даже каплю добра было напрасным поступком. Тепло было для меня важнее добра. Но попытались лечить меня горячими уколами - блатари покупали укол "РР" за пайку хлеба, и пеллагрозники продавали горячий укол за хлеб, обеденную пайку в триста граммов, и в кабинет на вливание входил какой-нибудь уркач вместо доходяги. И получал укол. Я свое "РР" никому не продавал и все получил в свою собственную вену, а не "перос" - в виде хлеба.

Кто тут прав, кто виноват - судить не мне. Я никого не осуждаю - ни продающих горячие уколы доходяг, ни покупающих блатарей.

Ничего не менялось. Желание жить не возникало. Все, что я ел, как бы в мыслях, и без аппетита проглатывал любую пищу.

В эту вторую госпитализацию я почувствовал, как кожа моя неудержимо шелушится, кожа всего тела чесалась, зудела и отлетала шелухой, пластами даже. Я был пеллагрозником классического диагностического образца, рыцарь трех "Д" - деменции, дизентерии и дистрофии.

Не много я запомнил из этой второй госпитализации в "Беличью". Какие-то знакомства новые, какие-то лица, какие-то ложки облизанные, ледяную речку, поход за грибами, где я из-за разлива реки пробродил всю ночь по горам, отступая перед рекой. Видел, как грибы, гигантские опята и подосиновики, растут именно на глазах, превращаясь в пудовый гриб, не влезающий в ведро. Это не было дементивным сигналом, а вполне реальным зрелищем, к каким чудесам может привести гидропоника: грибы превращаются в Гулливеров буквально на глазах. Ягоды, которые я собирал по-колымски, боем - машу ведром по кустам голубики... Но все это было после шелушения.

А тогда кожа сыпалась с меня как шелуха. В дополнение к моим язвам цинготным гноились пальцы после остеомиелита при отморожениях. Шатающиеся цинготные зубы, пиодермические язвы, следы от которых есть и сейчас на моих ногах. Помню страстное постоянное желание есть, не утолимое ничем, - и венчающее все это: кожа, отпадающая пластами.

Дизентерии у меня и не было, а была пеллагра - тот комочек слизи, который привел меня на глухие земные пути, был комочком, извергнутым из кишечника пеллагрозника. Мой кал был пеллагрозным. калом.

Это было еще грознее, но мне в то время было все равно. Я был не единственным пеллагрозником на "Беличьей", но наиболее тяжелым, наиболее выраженным.

Я уже сочинял стихи: "Мечта полиавитаминозника" - пеллагрозником назвать себя не решался даже в стихах. Впрочем, я толком и не знал, что такое пеллагра. Я только чувствовал, что пальцы мои пишут - рифмованное и нерифмованное, что пальцы мои не сказали еще своего последнего слова.

В этот момент я почувствовал, что у меня отделяется, спадает перчатка с руки. Было занятно, а не страшно видеть, как с тела отпадает пластами собственная кожа, листочки падают с плеч, живота, рук.

Пеллагрозник я был столь выраженный, столь классический, что с меня можно было снять целиком перчатки с обеих рук и ноговицы с обеих стоп.

Меня стали показывать проезжающему медицинскому начальству, но и эти перчатки никого не удивили.

Настал день, когда кожа моя обновилась вся - а душа не обновилась.

Было выяснено, что с моих рук нужно снять пеллагрозные перчатки, а с ног - пеллагрозные ноговицы.

Эти перчатки и ноговицы и сняты с меня Лесняком и Савоевой, Пантюховым и Траутом и приложены к "истории болезни". Направлены в Магадан вместе с историей болезни моей, как живой экспонат для музея истории края, по крайней мере истории здравоохранения края.

Лесняк отправил не все мои останки вместе с историей болезни. Послали только ноговицы и одну перчатку, а вторую хранил я у себя вместе с моей тогдашней прозой, довольно робкой, и нерешительными стихами.

Мертвой перчаткой нельзя было написать хорошие стихи или прозу. Сама перчатка была прозой, обвинением, документом, протоколом.

Но перчатка погибла на Колыме - потому-то и пишется этот рассказ. Автор ручается, что дактилоскопический узор на обеих перчатках один.

О Борисе Лесняке, Нине Владимировне Савоевой мне следовало написать давно. Именно Лесняку и Савоевой, а также Пантюхову обязан я реальной помощью в наитруднейшие мои колымские дни и ночи. Обязан жизнью. Если жизнь считать за благо - в чем я сомневаюсь, - я обязан реальной помощью, не сочувствием, не соболезнованием, а реальной помощью трем реальным людям 1943 года. Следует знать, что они вошли в мою жизнь после восьми лет скитаний от золотого забоя прииска к следственному комбинату и расстрельной тюрьме колымской, в жизнь доходяги золотого забоя тридцать седьмого и тридцать восьмого года, доходяги, у которого изменилось мнение о жизни как о благе. К этому времени я завидовал только тем людям, которые нашли мужество покончить с собой во время сбора нашего этапа на Колыму в июле тридцать седьмого года в этапном корпусе Бутырской тюрьмы. Вот тем людям я действительно завидую - они не увидели того, что увидел я за семнадцать последующих лет.

У меня изменилось представление о жизни как о благе, о счастье. Колыма научила меня совсем другому.

Принцип моего века, моего личного существования, всей жизни моей, вывод из моего личного опыта, правило, усвоенное этим опытом, может быть выражено в немногих словах. Сначала нужно возвратить пощечины и только во вторую очередь - подаяния. Помнить зло раньше добра. Помнить все хорошее - сто лет, а все плохое - двести. Этим я и отличаюсь от всех русских гуманистов девятнадцатого и двадцатого века.

1972

Галина Павловна Зыбалова

В первый год войны чадящий фитиль фонаря бдительности был несколько прикручен. С барака пятьдесят восьмой статьи была снята колючая проволока, и враги народа были допущены к исполнению важных функций вроде должности истопника, дневального, сторожа, которую по лагерной конституции мог занимать только бытовик, в худшем случае - рецидивист-уголовник.

Доктор Лунин, наш начальник санчасти из заключенных, реалист и прагматик, справедливо рассудил, что надо ловить момент, ковать железо, пока оно горячо. Дневальный химлаборатории Аркагалинского угольного района попался в краже казенного глицерина (медок! пятьдесят рублей банка!), а сменивший дневального новый сторож украл в первую же ночь вдвое больше - ситуация приобрела остроту. За все свои лагерные скитания я наблюдал, что каждый арестант, приходя на новую работу, прежде всего оглядывается: что бы тут украсть? Это касается всех - от дневальных до начальников управлений. Есть какое-то мистическое начало в этой тяге русского человека к краже. Во всяком случае, в лагерных условиях, в северных условиях, в колымских условиях.

Все эти моменты, развязки регулярно возникающих ситуаций и ловят враги народа. После краха карьеры второго дневального-бытовика подряд Лунин рекомендовал меня в дневальные химлаборатории - не украдет, дескать, химических сокровищ, а топить печку-бочку, да еще каменным углем, каждый заключенный по пятьдесят восьмой статье в те колымские годы мог, и умел топить квалифицированнее всякого истопника. Мытье полов по-матросски, с навязанной тряпкой на палке, было хорошо мне знакомо по 1939 году, по Магаданской пересылке. В конце концов я, знаменитый магаданский поломой, занимаясь этим делом всю весну 1939 года, научился на всю жизнь.

Я работал тогда на шахте, выполнял "процент" - уголь не касался золотого прииска, но, конечно, о сказочной работе дневального в химлаборатории мне и не мечталось.

Я получил возможность отдохнуть, отмыть лицо и руки - пропитанная угольной пылью харкотина должна была стать светлой лишь после многих месяцев моего дневальства, а то и лет. О цвете харкотины думать не приходилось.

Лабораторией, занимавшей на поселке целый барак и имевшей большой штат - два инженера-химика, два техника, три лаборанта, - управляла молодая столичная комсомолка Галина Павловна Зыбалова, договорница, как и ее муж, Петр Яковлевич Подосенов, автоинженер, заведовавший автобазой Аркагалинского угольного района.

Жизнь вольных заключенные смотрят как кинофильм - то драму, то комическую, то видовую картину по классическому дореволюционному делению жанров для кинопроката. Редко герои кинофильмы (фильмы, а не фильма, как теперь) сходят с экрана в зрительный зал электротеатра (так назывался раньше кинотеатр).

Жизнь вольных заключенные смотрят как кинофильм. Тут удовольствие особого рода. Ничего решать не надо. Вмешиваться в эту жизнь не должно. Никаких реальных проблем это сосуществование разных миров перед заключенными не ставит. Просто другой мир.

Тут я топил печи. С каменным углем надо уметь обращаться, но это наука несложная. Мыл полы. А главное, лечил свои пальцы на ногах - остеомиелит после тридцать восьмого года закрылся только на материке, чуть не к XX съезду партии. А может быть, и тогда еще не закрылся.

Перематывая чистые тряпочки, меняя повязку на сочащихся гноем пальцах обеих ног, я застывал в блаженстве перед растопленной печкой, ощущая тончайшую боль, ломоту этих пальцев, раненных прииском, изувеченных золотом. Полное блаженство и требует капельку боли - об этом говорит и история общества и литературы.

Теперь у меня ныла, болела голова - о ноющих пальцах я забыл, - ощущение было вытеснено другим, более ярким, более жизненно важным.

Я еще ничего не вспомнил, ничего не решил, ничего не нашел, но весь мой мозг, его иссохшие клетки напряглись в тревоге. Ненужная колымчанину память - в самом деле, зачем лагернику такая ненадежная, и такая хрупкая, и такая цепкая, и такая всесильная память? - должна была подсказать мне решение. Ах, какая у меня была память когда-то - четыре года тому назад! Память у меня была как выстрел, если я не вспоминал чего-либо сразу - я заболевал, ничем не мог заниматься, пока не вспоминал того, чего хотел. Таких случаев выдачи с задержкой в моей жизни было очень мало, считанное количество раз. Само воспоминание о такой задержке как-то подстегивало, убыстряло и без того быстрый бег памяти.

Но мой нынешний аркагалинский мозг, измученный Колымой тридцать восьмого года, измученный четырехлетними скитаниями от больницы до забоя, хранил какую-то тайну и никак не хотел подчиняться приказу, просьбе, мольбе, молитве, жалобе.

Я молил свой мозг, как молят высшее существо, ответить, открыть мне какую-то переборку, осветить какую-то темную щель, где прячется нужное мне.

И мозг сжалился, выполнил просьбу, снизошел к моей мольбе.

Что это была за просьба?

Я повторял без конца фамилию своей заведующей лабораторией - Галина Павловна Зыбалова! Зыбалова, Павловна! Зыбалова!

Где-то я слышал эту фамилию. Знал человека с этой фамилией. Зыбалов - не Иванов, не Петров, не Смирнов. Это столичная фамилия. И вдруг я, вспотев от напряжения, припомнил. Не Москву, не Ленинград, не Киев, где человек со столичной фамилией был близко около меня.

В 1929 году, по первому моему сроку работая на Северном Урале, в Березниках, я встречал на Березниковском содовом заводе экономиста, начальника планового отдела, ссыльного Зыбалова, Павла Павловича, кажется. Зыбалов был членом ЦК меньшевиков, и его показывали другим ссыльным издалека, с порога комнаты в конторе содового завода, где работал Зыбалов. Вскоре Березники были затоплены потоком заключенных разного рода - и ссыльных, и лагерников, и колхозников-переселенцев - по начавшимся громким процессам, и фамилия Зыбалова среди новых героев несколько отошла в тень. Зыбалов перестал быть достопримечательностью Березников.

Сам содовый завод, бывший Сальвэ, стал частью Березниковского химического комбината, влился в одну из строек-гигантов первой пятилетки - Березникхимстроя, вобравшего сотни тысяч рабочих, инженеров и техников - отечественных и иностранных. На Березниках был поселок иностранцев, простых ссыльных, спецпереселенцев и лагерников. Только лагерников в одну смену выходило до десяти тысяч человек. Стройка текучести невероятной, где за месяц принималось три тысячи вольных по договорам и вербовке и бежало без расчета четыре тысячи. Стройка эта еще ждет своего описания. Надежды на Паустовского не оправдались. Паустовский там писал и написал "Кара-Бугаз", прячась от бурливой, кипящей толпы в березниковской гостинице и не высовывая носа на улицу.

Экономист Зыбалов со службы на содовом заводе перешел в Березникхимстрой - там было и денег побольше, да и размах побольше, да и карточная система давала себя знать.

На Березниковском химкомбинате вел кружок экономических знаний для добровольцев. Бесплатный кружок для всех желающих. Кружок был общественной работой Павла Павловича Зыбалова, и занимался он в главной конторе Химстроя. Вот в этом-то кружке я был на нескольких занятиях у Зыбалова.

Зыбалов, столичный профессор, ссыльный, охотно и легко вел занятия. Он скучал по лекционной, по преподавательской работе. Не знаю, прочел ли он за свою жизнь одиннадцать тысяч лекций, как прочел другой мой лагерный знакомый, но что количество измерялось тысячами - это было наверняка.

У ссыльного Зыбалова на Березниках умерла жена, осталась дочь, девочка лет десяти, приходившая к отцу иногда во время наших занятий.

В Березниках меня хорошо знали. Я отказался ехать с Берзиным на Колыму, на открытие Дальстроя, и попытался устроиться в Березниках.

Но кем? Юристом? У меня было незаконченное юридическое образование. Не кто иной, как Зыбалов посоветовал мне принять должность заведующего бюро экономики труда (БЭТ) Березниковской теплоэлектроцентрали (ТЭЦ) в знаменитых тогда лингвистических находках, которые тут же у нас, на стройке первой пятилетки, и рождались. Директором ТЭЦ был вредитель - инженер Капеллер, лицо, прошедшее по процессам не то шахтинских, не то иных списков. ТЭЦ - это была уже эксплуатация, а не строительство, пусковой период затягивался безбожно, но это безбожие было возведено в закон. Капеллер никак не мог поставить себя - осужденного десятилетника или даже пятнадцатилетника - в тон всей этой шумной стройке, где ежедневно менялись рабочие, техники, наконец, где арестовывали и расстреливали начальников и выгружали эшелоны со ссыльными после коллективизации. Капеллер у себя в Кизеле был осужден за гораздо меньшие проступки, [чем] производственные безобразия, которые росли здесь мощной лавиной. Рядом с его кабинетом еще стучали молотки, и к котлу, который монтировала фирма "Ганомага", вызывали московскими телеграммами из-за границы лекарей.

Капеллер принял меня на работу, принял весьма равнодушно, - его занимали технические вопросы, технические трагедии, которых было не меньше экономических и бытовых.

В помощь Капеллеру от партийной организации был рекомендован в качестве помощника директора по производственным совещаниям Тимофей Иванович Рачев, малограмотный, но энергичный человек, поставивший главным условием "не давать глотничать". Бюро экономики труда было в подчинении Рачева, и я долго хранил у себя бумагу с его резолюцией. Кочегары подали огромное мотивированное заявление о недоплатах, о перерасчете - долго они ходили к Рачеву по этому вопросу. Не перечитывая их заявление, Рачев написал: "Зав. БЭТ тов. Шаламову. Прошу разобраться и по возможности отказать".

На эту работу я, юрист с незаконченным образованием, попал именно по совету Зыбалова:

- Смелей действуйте. Беритесь и начинайте. Если даже выгонят через две недели - раньше по колдоговору не уволят, - вы за эти две недели наберетесь кое-какого опыта. Потом поступайте опять. Пять таких увольнений - и вы готовый экономист. Не бойтесь. Если встретится что-нибудь сложное - приходите. Я вам помогу. Я-то ведь никуда не денусь. Не подлежу законам текучести.

Я принял эту хорошо оплачиваемую должность.

В это же время Зыбалов организовывал вечерний экономический техникум. Павел Павлович (кажется, Павлович) был главным преподавателем этого техникума. Мне там тоже готовили место преподавателя "гигиены и физиологии труда".

Уже я подал заявление в этот новый техникум, уже подумывал о плане первого урока, но вдруг получил письмо из Москвы. Мои родители были живы, мои товарищи по университету тоже были живы, и оставаться в Березниках было смерти подобно. И я уехал без расчета с ТЭЦ, а Зыбалов остался в Березниках.

Все это я и вспомнил на Аркагале, в химлаборатории Аркагалинского угольного района, в преддверии тайны гуминовых кислот.

Роль случая очень велика в жизни, и хотя общий мировой порядок наказывает за использование случая в личных целях, но бывает так, что и не наказывает. Этот зыбаловский вопрос надо было довести до конца. А может быть, и нет. Я уже не нуждался в то время в куске хлеба. Шахта - не прииск, уголь - не золото. Может быть, этот карточный домик не стоило строить - ветер уронит постройку, разметет ее на четыре стороны света.

Арест по "делу юристов" три года назад учил ведь меня важному лагерному закону: никогда не обращаться с просьбами к людям, которых ты лично знал по воле, - мир мал, такие встречи бывают. Почти всегда на Колыме такая просьба неприятна, иногда невозможна, иногда приводит к смерти просившего.

Такая опасность на Колыме - да и во всем лагере - существует. У меня была встреча с Чекановым, моим сокамерником по Бутырской тюрьме. Чеканов не только узнал меня в толпе работяг, когда принял в качестве десятника наш участок, но ежедневно вытаскивал меня за руку из строя, бил и назначал на самые тяжелые работы, где, конечно, и процента не могло быть у меня. Чеканов каждый день докладывал начальнику участка о моем поведении, заверяя, что уничтожит эту заразу, что не отрицает личного знакомства, но докажет свою преданность, оправдает доверие. Чеканов был осужден по той же статье, что и я. В конце концов Чеканов выпихнул меня на штрафной пункт, и я остался жив.

Я знал также полковника Ушакова, начальника Розыскного, а позднее Речного отдела Колымы, - знал, когда Ушаков был простым агентом МУРа, осужденным за какое-то служебное преступление.

Я никогда не пытался напомнить полковнику Ушакову о себе. Я был бы убит в самом непродолжительном времени.

Наконец, я знал все высокое начальство Колымы начиная с самого Берзина: Васькова, Майсурадзе, Филиппова, Егорова, Цвирко.

Знакомый с лагерной традицией, я никогда не выходил из рядов арестантов, чтобы подать какую-нибудь просьбу лично мне знакомому начальнику, обратить на себя внимание.

По "делу юристов" я случайно только избавился от пули в конце 1938 года на прииске "Партизан" во время колымских расстрелов. В "деле юристов" вся провокация велась против председателя Далькрайсуда Виноградова. Его обвиняли в том, что он дал хлеба и устроил на работу своего сослуживца по факультету советского права Дмитрия Сергеевича Парфентьева, бывшего челябинского прокурора и прокурора Карелии.

Посетив прииск "Партизан", председатель Далькрайсуда Виноградов не счел нужным скрывать свое знакомство с забойщиком - профессором Парфентьевым - и попросил начальника прииска Л. М. Анисимова устроить Парфентьева на работу полегче.

Приказ был немедленно выполнен и Парфентьев назначен молотобойцем - более легкой работы на прииске не нашлось, но все же не ветер на шестидесятиградусном морозе в открытом забое, не лом, не лопата, не кайло. Правда, кузница с хлопающей полуоткрытой дверью, с открытыми окнами, но все же там огонь горна, там можно укрыться если не от холода, то от ветра. А у троцкиста Парфентьева, у врага народа Парфентьева было оперировано одно легкое по поводу туберкулеза.

Пожелание Виноградова начальник прииска "Партизан" Леонид Михайлович Анисимов выполнил, но тут же донес рапортом по всем нужным и возможным инстанциям. Начало "делу юристов" было положено. Капитан Столбов, начальник СПО Магадана, арестовал всех юристов на Колыме, проверяя их связи, накладывая, захлестывая и натягивая аркан провокации.

На прииске "Партизан" были арестованы я и Парфентьев, увезены в Магадан и посажены в Магаданскую тюрьму.

Но через сутки сам капитан Столбов был арестован и освобождены все арестованные по ордерам, подписанным капитаном Столбовым.

Я рассказал подробно об этом в мемуаре "Заговор юристов", где документальна каждая буква.

Выпущен я был не на свободу, понимая под колымской свободой содержание в лагере же, но в общем бараке, на общих правах. На Колыме нет свободы.

Я был выпущен вместе с Парфентьевым на пересылку, на тридцатитысячную транзитку - выпущен с особым лиловым клеймом на личном деле: "Прибыл из Магаданской тюрьмы". Это клеймо обрекало меня бесконечное количество лет находиться под фонарем бдительности, на внимании начальства до тех пор, пока лиловое клеймо на старом личном деле не заменится чистой обложкой нового личного дела, нового срока наказания. Хорошо еще, что этот новый срок не был выдан "весом" - пулей в семь граммов. Впрочем, хорошо ли, - срок, выданный "весом", избавил бы меня от дальнейших мучений, многолетних, не нужных никому, ни даже мне для пополнения моего душевного или нравственного опыта и физической крепости.

Во всяком случае, вспомнив все свои скитания после ареста по "делу юристов" на прииске "Партизан", я взял себе за правило: никогда по своей инициативе к знакомым не обращаться и тени с материка на Колыму не вызывать.

Но в случае с Зыбаловой мне почему-то казалось, что я не принесу вреда хозяйке этой фамилии. Человек она была хороший, и если различала вольного от заключенного, то не с позиции активного врага заключенных - так учат всех договорников во всех политотделах Дальстроя еще при заключении договоров. Заключенный всегда чувствует в вольном оттенок: есть ли в договорах что-либо, кроме казенных инструкций, или нет. Оттенков тут много - так много, как самих людей. Но есть рубеж, переход, граница добра и зла, моральная граница, которая чувствуется сразу.

Галина Павловна, как и ее муж Петр Яковлевич, не занимала крайней позиции активного врага всякого заключенного только потому, что он - заключенный, хотя Галина Павловна была секретарем комсомольской организации Аркагалинского угольного района. Петр Яковлевич был беспартийным.

Вечерами Галина Павловна часто засиживалась в лаборатории - семейный барак, где они жили, вряд ли был уютней кабинетиков химической лаборатории.

Я спросил Галину Павловну, не жила ли она в Березниках на Урале в конце двадцатых годов, в начале тридцатых.

- Жила!

- А ваш отец - Павел Павлович Зыбалов?

- Павел Осипович.

- Совершенно верно. Павел Осипович. А вы были девочкой лет десяти.

- Четырнадцати.

- Ходили в таком бордовом пальто.

- В шубе вишневой.

- Ну, в шубе. Вы завтрак носили Павлу Осиповичу.

- Носила. Там мама моя умерла, на Чуртане.

Петр Яковлевич сидел здесь же.

- Смотри-ка, Петя, Варлам Тихонович знает папу.

- Я у него в кружке занимался.

- А Петя родом из Березников. Он - местный. У его родителей дом в Веретье.

Подосенов назвал мне несколько фамилий, известных в Березниках, и в Усолье, и в Соликамске, и в Веретье, на Чуртане и в Дедюхине, вроде Собяниковых, Кичиных, но я по обстоятельствам моей биографии не получил возможности помнить и знать местных уроженцев.

Для меня все эти названия звучали как "Чиктосы и Команчи", как стихи на чужом языке, но Петр Яковлевич читал их как молитвы, все более воодушевляясь.

- Теперь все это засыпано песком, - сказал Подосенов. - Химкомбинат.


Страницы


[ 1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 | 11 | 12 | 13 | 14 | 15 | 16 | 17 ]

предыдущая                     целиком                     следующая