Аргумент спора - кулак, палка. Средство понуждения - приклад, зуботычина.
Интеллигент превращается в труса, и собственный мозг подсказывает ему оправдание своих поступков. Он может уговорить сам себя на что угодно, присоединиться к любой из сторон в споре. В блатном мире интеллигент видит "учителей жизни", борцов "за народные права".
"Плюха", удар, превращает интеллигента в покорного слугу какого-нибудь Сенечки или Костечки.
Физическое воздействие становится воздействием моральным.
Интеллигент напуган навечно. Дух его сломлен. Эту напуганность и сломленный дух он приносит и в вольную жизнь.
Инженеры, геологи, врачи, прибывшие на Колыму по договорам с Дальстроем, развращаются быстро: длинный рубль, закон - тайга, рабский труд, которым так легко и выгодно пользоваться, сужение интересов культурных - все это развращает, растлевает, человек, долго поработавший в лагере, не едет на материк - там ему грош цена, а он привык к богатой, обеспеченной жизни. Вот эта развращенность и называется в литературе "зовом Севера".
В этом растлении человеческой души в значительной мере повинен блатной мир, уголовники-рецидивисты, чьи вкусы и привычки сказываются на всей жизни Колымы.
1959
Заговор юристов
В бригаду Шмелева сгребали человеческий шлак - людские отходы золотого забоя. Из разреза, где добывают пески и снимают торф, было три пути: "под сопку" - в братские безымянные могилы, в больницу и в бригаду Шмелева, три пути доходяг. Бригада эта работала там же, где и другие, только дела ей поручались не такие важные. Лозунги "Выполнение плана - закон" и "Довести план до забойщиков" были не просто словами. Их толковали так: не выполнил норму - нарушил закон, обманул государство и должен отвечать сроком, а то и собственной жизнью.
И кормили шмелевцев похуже, поменьше. Но я хорошо помнил здешнюю поговорку: "В лагере убивает большая пайка, а не маленькая". Я не гнался за большой пайкой основных забойных бригад.
Я был переведен к Шмелеву недавно, недели три, и не знал его лица - была в разгаре зима, голова бригадира была замысловато укутана каким-то рваным шарфом, а вечером в бараке было темно - бензиновая колымка едва освещала дверь. Я и не помню бригадирского лица. Голос только, хриплый, простуженный голос.
Работали мы в ночной смене в декабре, и каждая ночь казалась пыткой - пятьдесят градусов не шутка. Но все же ночью было лучше, спокойней, меньше начальства в забое, меньше ругани и битья.
Бригада строилась на выход. Зимой строились в бараке, и эти последние минуты перед уходом в ледяную ночь на двенадцатичасовую смену мучительно вспоминать и сейчас. Здесь, в этой нерешительной толкотне у приоткрытых дверей, откуда ползет ледяной пар, сказывается человеческий характер. Один, пересилив дрожь, шагал прямо в темноту, другой торопливо досасывал неизвестно откуда взявшийся окурок махорочной цигарки, где и махорки-то не было ни запаха, ни следа; третий заслонял лицо от холодного ветра; четвертый стоял над печкой, держа рукавицы и набирая в них тепло.
Последних выталкивал из барака дневальный. Так поступали везде, в каждой бригаде, с самыми слабыми.
Меня в этой бригаде еще не выталкивали. Здесь были люди и слабее меня, и это вносило какое-то успокоение, нечаянную радость какую-то. Здесь я пока еще был человеком. Толчки и кулаки дневального остались в той "золотой" бригаде, откуда меня перевели к Шмелеву.
Бригада стояла в бараке у двери, готовая к выходу. Шмелев подошел ко мне.
- Останешься дома, - прохрипел он.
- На утро перевели, что ли? - недоверчиво сказал я. Из смены в смену переводили всегда навстречу часовой стрелке, чтоб рабочий день не терялся, и заключенный не мог получить несколько лишних часов отдыха. Эту механику я знал.
- Нет, тебя Романов вызывает.
- Романов? Кто такой Романов?
- Ишь, гад, Романова не знает, - вмешался дневальный.
- Уполномоченный, понял? Не доходя конторы живет. Придешь в восемь часов.
- В восемь часов!
Чувство величайшего облегчения охватило меня. Если уполномоченный меня продержит до двенадцати, до ночного обеда и больше, я имею право совсем не ходить сегодня на работу. Сразу тело почувствовало усталость. Но это была радостная усталость, заныли мускулы.
Я развязал подпояску, расстегнул бушлат и сел около печки. Сразу стало тепло, и зашевелились вши под гимнастеркой. Обкусанными ногтями я почесал шею, грудь. И задремал.
- Пора, пора, - тряс меня за плечо дневальный. - Иди - покурить принеси, не забудь.
Я постучал в дверь дома, где жил уполномоченный. Загремели щеколды, замки, множество щеколд и замков, и кто-то невидимый крикнул из-за двери:
- Ты кто?
- Заключенный Андреев по вызову.
Раздался грохот щеколд, звон замков - и все замолкло.
Холод забирался под бушлат, ноги стыли. Я стал колотить буркой о бурку - носили мы не валенки, а стеганые, шитые из старых брюк и телогреек ватные бурки.
Снова загремели щеколды, и двойная дверь открылась, пропуская свет, тепло и музыку.
Я вошел. Дверь из передней в столовую была не закрыта - там играл радиоприемник.
Уполномоченный Романов стоял передо мной. Вернее, я стоял перед ним, а он, низенький, полный, пахнущий духами, подвижный, вертелся вокруг меня, разглядывая мою фигуру черненькими быстрыми глазами.
Запах заключенного дошел до его ноздрей, и он вытащил белоснежный носовой платок и встряхнул его. Волны музыки, тепла, одеколона охватили меня. Главное - тепла. Голландская печка была раскалена.
- Вот и познакомились, - восторженно твердил Романов, передвигаясь вокруг меня и взмахивая душистым платком. - Вот и познакомились. Ну, проходи. - И он открыл дверь в соседнюю комнату - кабинетик с письменным столом, двумя стульями.
- Садись. Ни за что не угадаешь, зачем я тебя вызвал. Закуривай.
Он порылся в бумагах на столе.
- Как твое имя? Отчество?
Я сказал.
- А год рождения?
- Тысяча девятьсот седьмой.
- Юрист?
- Я, собственно, не юрист, но учился в Московском университете на юридическом во второй половине двадцатых годов.
- Значит, юрист. Вот и отлично. Сейчас ты сиди, я позвоню кое-куда, и мы с тобой поедем.
Романов выскользнул из комнаты, и вскоре в столовой выключили музыку и начался телефонный разговор.
Я задремал, сидя на стуле. Даже сон какой-то начал сниться. Романов то исчезал, то опять возникал.
- Слушай. У тебя есть какие-нибудь вещи в бараке?
- Все со мной.
- Ну, вот и отлично, право, отлично. Машина сейчас придет, и мы с тобой поедем. Знаешь, куда поедем? Не угадаешь! В самый Хаттынах, в управление! Бывал там? Ну, я шучу, шучу...
- Мне все равно.
- Вот и хорошо.
Я переобулся, размял руками пальцы ног, перевернул портянки.
Ходики на стене показывали половину двенадцатого. Даже если все это шутки - насчет Хаттынаха, то все равно, сегодня уже я на работу не пойду.
Загудела близко машина, и свет фар скользнул по ставням и задел потолок кабинета.
- Поехали, поехали.
Романов был в белом полушубке, в якутском малахае, расписных торбасах.
Я застегнул бушлат, подпоясался, подержал рукавицы над печкой.
Мы вышли к машине. Полуторатонка с откинутым кузовом.
- Сколько сегодня, Миша? - спросил Романов у шофера.
- Шестьдесят, товарищ уполномоченный. Ночные бригады сняли с работы.
Значит, и наша, шмелевская, дома. Мне не так уж повезло, выходит.
- Ну, Андреев, - сказал оперуполномоченный, прыгая вокруг меня. - Ты садись в кузов. Недалеко ехать. А Миша поедет побыстрей. Правда, Миша?
Миша промолчал. Я влез в кузов, свернулся в клубок, обхватил руками ноги. Романов втиснулся в кабину, и мы поехали.
Дорога была плохая, и так кидало, что я не застыл.
Думать ни о чем не хотелось, да на холоде и думать нельзя.
Часа через два замелькали огни, и машина остановилась около двухэтажного деревянного рубленого дома. Везде было темно, и только в одном окне второго этажа горел свет. Двое часовых в тулупах стояли около большого крыльца.
- Ну, вот и доехали, вот и отлично. Пусть он тут постоит. - И Романов исчез на большой лестнице.
Было два часа ночи. Огонь был потушен везде. Горела только лампочка за столом дежурного.
Ждать пришлось недолго. Романов - он уже успел раздеться и был в форме НКВД - сбежал с лестницы и замахал руками.
- Сюда, сюда.
Вместе с помощником дежурного мы двинулись наверх и в коридоре второго этажа остановились перед дверью с дощечкой "Ст. уполномоченный НКВД Смертин". Столь угрожающий псевдоним (не настоящая же это фамилия) произвел впечатление даже на меня, уставшего беспредельно.
"Для псевдонима - чересчур", - подумал я, но надо было уже входить, идти по огромной комнате с портретом Сталина во всю стену, остановиться перед письменным столом исполинских размеров, разглядывать бледное рыжеватое лицо человека, который всю жизнь провел в комнатах, в таких вот комнатах.
Романов почтительно сгибался у стола.
Тусклые голубые глаза старшего уполномоченного товарища Смертина остановились на мне. Остановились очень недолго: он что-то искал на столе, перебирал какие-то бумаги. Услужливые пальцы Романова нашли то, что было нужно найти.
- Фамилия? - спросил Смертин, вглядываясь в бумаги. - Имя? Отчество? Статья? Срок?
Я ответил.
- Юрист?
- Юрист.
Бледное лицо поднялось от стола.
- Жалобы писал?
- Писал.
Смертин засопел:
- За хлеб?
- И за хлеб, и просто так.
- Хорошо. Ведите его.
Я не сделал ни одной попытки что-нибудь выяснить, спросить. Зачем? Ведь я не на холоде, не в ночном золотом забое. Пусть выясняют, что хотят.
Пришел помощник дежурного с какой-то запиской, и меня повели по ночному поселку на самый край, где под защитой четырех караульных вышек за тройной загородкой из колючей проволоки помещался изолятор, лагерная тюрьма.
В тюрьме были камеры большие, а были и одиночки. В одну из таких одиночек и втолкнули меня. Я рассказал о себе, не ожидая ответа от соседей, не спрашивая их ни о чем. Так положено, чтобы не думали, что я подсажен.
Настало утро, очередное колымское зимнее утро, без света, без солнца, сначала неотличимое от ночи. Ударили в рельс, принесли ведро дымящегося кипятка. За мной пришел конвой, и я попрощался с товарищами. Я не знал о них ничего.
Меня привели к тому же самому дому. Дом мне показался меньше, чем ночью. Пред светлые очи Смертина я уже не был допущен.
Дежурный велел мне сидеть и ждать, и я сидел и ждал до тех пор, пока не услышал знакомый голос:
- Вот и хорошо! Вот и отлично! Сейчас вы поедете! - На чужой территории Романов называл меня на "вы".
Мысли лениво передвигались в мозгу - почти физически ощутимо. Надо было думать о чем-то новом, к чему я не привык, не знаю. Это новое - не приисковое. Если бы мы возвращались на свой прииск "Партизан", то Романов сказал бы: "Сейчас мы поедем". Значит, меня везут в другое место. Да пропади все пропадом!
По лестнице почти вприпрыжку спустился Романов. Казалось, вот-вот он сядет на перила и съедет вниз, как мальчишка. В руках он держал почти целую буханку хлеба.
- Вот, это вам на дорогу. И еще вот. - Он исчез наверху и вернулся с двумя селедками. - Порядок, да? Все, кажется... Да, самое-то главное и забыл, что значит некурящий человек.
Романов поднялся наверх и появился снова с газетой. На газете была насыпана махорка. "Коробочки три, наверное", - опытным глазом определил я. В пачке-восьмушке восемь спичечных коробок махорки. Это лагерная мера объема.
- Это вам на дорогу. Сухой паек, так сказать. Я кивнул.
Страницы
предыдущая целиком следующая
Библиотека интересного