09 Dec 2016 Fri 16:27 - Москва Торонто - 09 Dec 2016 Fri 09:27   

За год до своего освобождения Костя стал целыми днями торчать в санчасти, в кабинете зубного врача и техника.

— Я и здесь не пропал, и на воле не пропаду, — сказал он мне спокойно и уверенно, — научусь зубопротезному делу, женюсь. Построю дом, буду жить как человек! Что же, я на семьдесят рублей жалованья стану жить, что ли? Голова и руки у меня есть, я свое всегда заработаю. В нашей жизни самое главное — приспособиться. Я это умею, я приспособлюсь…


***


То, что Костя Шульга называл «самым главным», по сути было главной проблемой, которая вставала перед каждым арестантом. Совершенно очевидно, что и перед каждым неарестантом. Как выжить? Как приспособиться? С наименьшими потерями для здоровья, достоинства, самой жизни… Это приходилось решать иногда мгновенно, иногда в долгие бессонные ночи, но решать приходилось обязательно. Как себя вести?

Рика с неприязнью рассказывала мне об одной женщине, с которой сидела вместе во внутренней тюрьме. Эта женщина категорически протестовала в камере против «комбедов» и других форм тюремной самопомощи. Она считала, что в советской тюрьме обязательно добросовестное выполнение всех без исключения правил; что арестанты должны делать все, чего от них хотят следователи; подписывать любые показания на любого человека, ибо все это делается в интересах Советской власти, следовательно, интерес их более высок, нежели судьба отдельного человека… Может быть, она так поступала из страха? Такого обычного, оправданного пытками, угрозой смерти… Но я был немного знаком с этой женщиной, еще больше знал понаслышке. Это была Соколовская — интеллигентный и бесстрашный человек, знаменитая руководительница «иностранной коллегии» в Одессе во время интервенции; та самая красивая и обаятельная женщина, которая под фамилией Орловской выведена Славиным в его знаменитой пьесе. Она была замужем за любимцем Сталина — Яковлевым, который был одно время секретарем ЦК, а затем заведовал сельскохозяйственным отделом ЦК. Соколовская была намного умнее и талантливее своего мужа.

Что же ее заставило участвовать в лживом и безнравственном спектакле? Ведь не было ни одного арестанта, которому бы не предложили — открыто, без всякого стеснения — участвовать в этом представлении. Участвовать без всякой гарантии оплаты.


***


О, если бы такая гарантия была! Если бы с этими людьми можно было договориться! Пусть такая договоренность была бы ужасной договоренностью между гангстерами-похитителями и их жертвой! Все равно: даже в этом случае уже появляются какие-то нормы. Пусть и не «правовые», но все же нормы!.. Все же какие-то правила игры!

Но все дело в том, что никаких правил не существовало, и не было никаких гарантий, что будет компенсирована любая жертва, любой компромисс с совестью, правдой и прочими — в глазах тюремщиков — эфемерными вещами. Ибо, — хотя они нисколько и не нуждались в теоретических обоснованиях, — существовала авторитетная формула: «Нравственно только то, что идет на пользу…» А уж кому на пользу — это они решали сами.

И имело значение: кто решал. Конечно, существовали инстанции, именовавшиеся «директивными» и могущие приказывать энкавэдэшникам. Но давно известно, что палачи очень неохотно расстаются со своими жертвами, даже получив высочайшее распоряжение. Так что высочайшее или же полувысочайшее приказание также не давало никаких гарантий. Иллюстрацией к этому является история моего лагерного знакомого Павла Феликсовича Здродовского.

Да, ныне здравствующий, — академик, лауреат всех премий, Герой Социалистического Труда и прочих званий носитель. Познакомились мы в лагере, хотя и в долагерные времена мы знали друг о друге: у нас был общий знакомый — Шура Вишневский, ныне также всех званий и орденов кавалер.

Было это осенью 1941 года. К нам на Первый пришел очередной этап, и принимавший этап наш врач Александр Македонович Стефанов, запыхавшись, подошел ко мне и сказал:

— С этапом пришел знаменитый иммунолог, профессор Здродовский. Он у меня в стационаре.

Я побежал… Неужели тот, о котором мне много рассказывал Шура? Все было так. Действительно он. Формуляр у него был собачий. Перекрещен, что означало «склонен к побегу» и запрет на расконвоирование. А кроме того, была в формуляре почти смертельная отметка: «использовать только на общих подконвойных работах»…

Но это был все же не тридцать восьмой, а сорок первый, когда такая зловещая отметка могла носить и чисто художественный характер. Во всяком случае, на нашем лагпункте никакая сила не могла заставить погнать профессора медицины на общие работы. Здродовский, конечно, немедленно был зачислен больным в стационар. И мог находиться в нем неопределенно долго. Времени у него было достаточно, чтобы по вечерам, когда я приходил из конторы, неторопливо рассказывать мне свою выразительную и поучительную историю.

Здродовский к тридцать седьмому году был крупнейшим в нашей стране иммунологом, имевшим мировое имя как самый крупный специалист по борьбе с инфекциями, в особенности с бруцеллезом. По разработанным им методам в стране работали десятки противобруцеллезных станций, так и называвшихся: «Станции Здродовского». Неудивительно, что, когда в тридцать седьмом году на Украине началась массовая эпизоотия среди лошадей, во главе специальной комиссии, направленной для борьбы с ней, был поставлен Павел Феликсович. После нескольких месяцев работы он докладывал о необходимых мерах на каком-то высоком заседании — не то ЦК, не то Совнаркома. Во всяком случае, председательствовал на заседании Хрущев, недавно назначенный в управители.

Здродовский академически спокойно докладывал, что эпидемия на лошадей вызывается вирусом. Время от времени волнами она прокатывается по Европе и Азии. Теперешняя эпидемия идет с Востока. Для борьбы с ней надо делать то-то и то-то… Профессорский доклад прервала нетерпеливая реплика Хрущева:

— Что вы там, профессор, толкуете об эпидемиях?! Падеж лошадей был вызван вредительством. Лошадей травили порошками! Вот они — эти порошки, — лежат передо мною… Виновные во вредительстве признались в своих преступлениях, понесли заслуженное наказание… А вы тут нам толкуете про всякую там эпизоотию!..

Здродовский протянул руку, взял со стола вредительский порошок, высыпал его себе на язык, проглотил… И потом — столь же академически — объяснил Хрущеву, что его совершенно не касается ни вредительство, ни признания вредителей и прочее — это дело юристов. Что же касается лошадей и порошков, то порошками этими никого травить нельзя, поскольку состоят они, главным образом, из питьевой соды; что его, Здродовского, дело доложить, как быстрее ликвидировать эпидемию. Что он и делает.

Арестован он был после этого довольно скоро. С ним особенно не чикались — некогда было! — всунули через ОСО десять лет. Но зато отправили его в абсолютно гибельный лагерь, откуда почти никто возвратиться не мог. Лагерь этот находился в Ухтпечлаге, он строил дорогу Чибью — Крутая. Строительство это было несколько затянувшейся формой убийства. Бездонное болото, куда заключенные кидали тачки с песком. Люди за тачками менялись быстро, больше двух месяцев никто не выдерживал. Здродовский пережил уже многих, но себя не обманывал и знал, что ему долго не протянуть…

И вот тут происходит то неизвестное, роковое, гиблое или спасительное, чего всегда, ежечасно ожидает всякий арестант… Здродовского отрывают от тачки, кормят, моют, стригут, одевают в первый срок и везут в Управление лагеря. Там со всей осторожностью и почтением спецконвой его везет на аэродром и сажает в специальный самолет. И летит арестант Здродовский куда-то в неизвестное, аж за тридевять земель, на различных аэродромах пересаживаясь с самолета на самолет… Только потом, через весьма продолжительное время, узнал Здродовский, как это все происходило, что находилось в основе его необыкновенного спасения.

В Казахстане началась неслыханная эпидемия бруцеллеза, захватившая крупный рогатый скот, а главное — овец. Погибали миллионы животных, катастрофа приняла такой серьезный характер, что вопрос о ней был поставлен на заседании Политбюро. Во время заседания происходит сцена, прямо-таки взятая из многочисленных фильмов. Расхаживавший вдоль стола Сталин остановился, вынул изо рта трубку и сказал:

— А что же делают в таких исключительных случаях станции Здродовского? — Память у него была потрясающая. Он знал невероятное количество всего на свете! — И кстати, что делает для ликвидации эпидемии сам Здродовский? Где он, в Москве?..

И взглянув в лицо человека, который должен был знать, кто где, сразу понял, где он, и добавил:

— Если жив — найти и направить!..

Здродовского успели найти, и его отправили. В Казахстане знатного арестанта, присланного лично Сталиным, приняли как наместника. Ему отвели особняк, полный слуг, которые одновременно были и телохранителями-охранниками. Прямые провода соединяли Здродовского с ЦК, Совнаркомом Казахстана, с областями и министерствами. В его распоряжении были самолеты, автомобили, десятки и сотни сотрудников. Каждое приказание невиданного диктатора носило характер закона, тень пославшего его витала над ним, и приезжавшие в особняк высшие начальники разговаривали с ним почтительно, заискивающе улыбаясь…

И Здродовскому удалось совершить почти что подвиг. В какие-то считанные месяцы, в неслыханные для истории медицины сроки, эпидемия бруцеллеза в Казахстане была ликвидирована. Полностью исчезла опасность, что она переползет в Европейскую часть страны. Высокие казахстанские начальники чуть ли не плакали от умиления и чувства благодарности. Они отправляли Здродовского в Москву — за заслуженной наградой. Все правительство провожало его на вокзале, усаживали в купе международного вагона. Он ехал домой вольным, один, совсем как некогда… Наркомвнудел Казахстана на вокзале отвел Здродовского в сторону и сказал:

— Павел Феликсович! Вот вам пакет. Советую прямо с вокзала заехать в Наркомат, сдать этот пакет и получить необходимую справку. Формально вы же арестант, вас дворник домой не пустит, побежит докладывать в милицию… Вы получите сначала справку, а потом уж и соответствующие документы. Заранее поздравляю вас с высокими наградами и прошу не забывать в Москве и нас…

…Ах, с каким наслаждением описывал Павел Феликсович долгий путь от Алма-Аты до Москвы! Уют международного вагона, крахмальные салфетки ресторана, где можно сидеть за накрытым столом, неторопливо пить дорогой коньяк и смотреть, как за зеркальными окнами бежит земля… В Москве на вокзале его встречали, предупрежденные телеграммой родственники, друзья, ученики… Цветы, объятия, слезы… По дороге, сидя в машине, Павел Феликсович вспомнил:

— Давайте на минутку остановимся у Лубянской площади. Я зайду в Наркомат, сдам пакет и получу справку, это займет всего несколько минут, вы меня подождите в машине…

Уже новой, вольной и уверенной походкой Здродовский вошел в подъезд, сдал вежливому дежурному пакет, подождал, пока не вышел какой-то капитан и предупредительно попросил его пройти с ним. Здродовский шел по бесконечным коридорам, проходам и этажам, пока запутанная география этих закоулков не становилась ему все более и более знакомой… Потом провожатый остановился у мучительно знакомой двери и услужливым жестом пропустил его вперед. На двери была вывесочка: «Прием арестованных». А дальше пошла хорошо знакомая процедура: «Разденьтесь, снимите белье, поднимите руки, расставьте ноги, нагнитесь, раздвиньте задний проход…» Обрезанье металлических пряжек и пуговиц, выдергивание шнурков… Через час вновь обработанный арестант уже сидел в одиночной камере «внутрянки» и нетерпеливо ждал, когда его вызовут. Он ждал день, неделю, месяц, полгода… Никто его не вызывал, никто его не беспокоил, только тревожили таинственные ночные гулы… Через восемь месяцев его вызвали с вещами, запихали в воронок, привезли в Лефортово. В тот же день вызвали на Военную коллегию и через десять минут всунули те же десять лет, только уже — честь по чести! — по статье Уголовного кодекса. И по этой статье, дополненной словами «военного времени», Здродовский догадался, что, пока он сидел в камере, — началась война…

Через какое-то время этап занес его в Устьвымлаг, на Первый… Александр Македонович долго держал Здродовского в больнице. С большим трудом Управление лагеря разрешило отправить профессора на самую дальнюю командировку для работы фельдшером. Долго фельдшерствовать профессору не дали. Осенью сорок второго года у него начался новый цикл: опять за ним приехали из Управления, опять его одели-побрили, опять в самолет… Уезжая, Здродовский вздохнул и сказал, что с военным сыпняком справиться будет труднее, нежели с бруцеллезом…

И долго, долго я о нем ничего не знал. В Москве в конце сорок пятого мне сказали, что Здродовский на воле, возглавляет институт. А в шестидесятых годах увидел его по телевизору: он выступал в связи с присуждением ему Ленинской премии. Был старый, но еще очень бодрый, очень усердный, очень довольный. Хвалил, не нарадовался и благодарил. Такой он был благополучный и преуспевающий, что мне не захотелось с ним встречаться. Мне показалось, что в его величественном процветании он мог бы испытать некое душевное неудобство от неизбежных воспоминаний о прошлом. А я задыхался от отвращения к тем, кто не хотел вспоминать, кто желал как можно прочнее забыть… Может быть, я был не прав и Здородовский вовсе не принадлежал к числу старающихся забыть? Рассказывали мне, что Королев и в самом зените своей славы любил собирать у себя, на своей огромной даче, за богатейшими разносолами обильного стола, старых товарищей по тюряге, по туполевской «шарашке». Он угощал их, вспоминал старое и признавался:

— Прохожу мимо охраны, они вытягиваются в струнку, на лице почтение… Но все равно каждую ночь я думаю, что они сейчас могут ворваться ко мне в спальню и крикнуть: «Собирайся, падла!»

…Может, и академик Здродовский также не приобрел чувства устойчивости и гарантий?.. Но я никогда не пытался это проверить.

Так или иначе, а он должен был участвовать в этой игре, не имея никаких гарантий.


***


Множество арестантов, если не большинство, так или иначе давали на это свое согласие. Я, конечно, не говорю о тех, чье согласие было вынуждено пытками, переходящими границу человеческих возможностей. Да, соглашались участвовать. Но делали это по очень разным побуждениям.

В нашей двадцать девятой камере находился один из ближайших помощников Туполева, Тимофей Петрович Сапрыкин. Это был пожилой, желчный, озлобленный и мрачный человек, нелюдимый, ни с кем почти в камере не разговаривающий. Однажды его привели с допроса ночью, когда вся камера спала и только я, томимый тоской и бессонницей, сидел на нарах и курил. У Сапрыкина было лицо совершенно ошарашенного человека. При всем этом он был целехонек, без каких-либо следов следовательского усердия. Потребность поделиться пережитым была у Сапрыкина, очевидно, настолько сильной, что с него слетела свойственная ему молчаливость. И он обрадовался даже такому малознакомому собеседнику, как я.

Отвечая на мой вопросительный взгляд, он затянулся папиросой, выпустил клуб дыма и вместе с ним выдохнул:

— Я сейчас был на очной ставке…

— ?..

— С Андреем Николаевичем…

— И как?

— Можно сойти с ума! Приводят, сидит у следовательского стола Андрей Николаевич. Спокойный, выглядит прилично, нетронутый… Следователь — сволочь, конечно, лютая, — начинает эту церемонию: знаком, незнаком, имеете ли личные счеты и прочая муть. Потом спрашивает у меня: «Подтверждаете ли показание арестованного Туполева о том, что он вас завербовал в свою контрреволюционную вредительско-шпионскую организацию?» Я кричу:

«Вранье! Этого быть не может! Андрей Николаевич, как вы могли?!» А Туполев спокойно, как на планерке в ЦАГИ, говорит мне: «Вы мне верите?» Я отвечаю: «Всегда и во всем верил, Андрей Николаевич!» — «Ну так вот. Вы сейчас подпишите показания о том, что такого-то числа я вас вызвал к себе в кабинет и предложил вступить в руководимую мною шпионско-вредительскую организацию…» — «Что вы такое говорите, Андрей Николаевич?!» — «Вы меня всегда слушались?» — «Слушался!» — «Слушайтесь и сейчас. Делайте то, что я вам говорю! Подтвердите все показания, которые я давал и которые я сейчас подтвержу на очной ставке. Подпишите все показания, которые вам продиктует следователь. Считайте, что я по-прежнему являюсь вашим начальником и делайте все, что я вам приказываю!..»

…Сапрыкин курил папиросу за папиросой, мычал что-то, разводил руками… Согласно тюремной этике я у него не спрашивал, выполнил ли он приказ своего бывшего начальника. Конечно, выполнил. Через некоторое время его от нас забрали, а во время войны я встретил его фамилию среди награжденных за строительство самолетов: Сапрыкин получил орден Ленина.

Рика, сидевшая в это же самое время во внутренней тюрьме, дружила со своей соседкой — Юлией Николаевной Туполевой, женой Андрея Николаевича. Однажды Юлия Николаевна пришла с допроса притихшая, огорченная и рассказала Рике, что она очень смущена необыкновенной любезностью следователя и его похвалами мужу. «У меня впечатление, что Андрей пошел на какую-то подлость…» — призналась она Рике…

Но можно ли это назвать так категорически: подлостью? Согласившись участвовать в предложенном ему спектакле, Туполев сохранил жизнь не только себе и жене, но и множеству людей, многим замечательным ученым, в том числе Некрасову, Петлякову, Королеву… Можно ли обвинять Туполева в безнравственности за то, что он ради сохранения жизни согласился на участие в «шоу», когда огромное количество безукоризненно интеллигентных и в общем вполне порядочных людей принимают участие в этом спектакле всю жизнь, рискуя в случае своего отказа потерять не жизнь, а только карьеру, только высокооплачиваемую работу, поездки за границу и прочие ценности, далеко не сравнимые с жизнью?..


***


Но ведь рассказ не о Туполеве, а о Шульге. Если бы с ним дело обстояло так же просто, как с Туполевым, то Костя и в лагере и на воле отлично бы жил, не перегружая свою совесть излишними терзаниями. Но все дело в том, что Косте никто и не предлагал участвовать в хорошо оплачиваемом спектакле. Оплачивался лишь тот, кто был нужен. Самоотверженное и абсолютно искреннее участие Соколовской в спектакле окончилось тем, что ей пустили пулю в затылок: она не была нужна, самолетов она строить не умела. В той странной жизни, в которой жил Костя Шульга на воле, в лагере, на войне, снова в лагере, снова на воле — не существовало никаких четких ориентиров, по которым можно было следовать по жизни, никаких твердых правил…

Но Костю это сначала устраивало. Ему казалось, что он в этой игре без правил обыграет своего банкомета, что он здоровее его, хитрее, что «я от бабушки ушел, я от дедушки ушел…». Как кипуче, захлебываясь, жил Костя на воле! Странно, но во всех своих метаниях Костя никогда не порывал связи со мной. Освободившись, он уехал в Краснодар, я от него в лагере получал письма, даже посылку. Но жить в Краснодаре со справкой рецидивиста, отбывшего срок за бандитское убийство — он не мог. Уехал в Соликамск и там очень скоро проявил себя как один из лучших протезистов. Он поступил в какую-то поликлинику, а у себя на квартире оборудовал маленькую мастерскую, в которой заколачивал большие деньги. Соликамск для этого подходящий город. Его не мог миновать ни один человек, освобождающийся из Усольлага или Нарыблага. Почти у всех у них были беззубые рты. И сильнейшее желание вернуться к своим с зубами — пусть стальными, но все же зубами.

Приезжавшие из Соликамска рассказывали, что живет Костя шикарно. Живет с какой-то недавно освободившейся красючкой, ходит в коверкоте, радуется корешам, хлебосолен и щедр с ними. Впоследствии Костя уверял меня, что никаких законов он не нарушал, с золотом не работал, вот только патент у него был на другого человека, потому что у Кости не было диплома… А Костя считался у него — у дипломированного — подручным. По правилам вроде бы и все правильно! Но все же кончилось это тем, что Костю арестовали, за что-то судили, по какой-то статье дали два года. В близкой к городу колонии Костя отбухал половину срока, освободился за хорошее поведение и рванул с негостеприимного севера.

Дальнейшие этапы Костиной жизни отмечены всегда внезапными его появлениями у меня в Москве. Сначала он несколько лет жил в Краснодаре. Утратив свою уверенность объехать судьбу, он решил дальше поступать только по правилам. Прописался под Краснодаром. Поступил на какие-то курсы протезистов, быстро получил диплом, оформился на работе, женился, родил ребенка… Зарабатывал большие деньги в далеких от города хуторах, где лихо мастерил нуждающимся челюсти. Построил дом в Краснодаре. Кончилось это тем, что он однажды появился у меня в Москве: встрепанный, утративший на какое-то время свою обычную уверенность.

— Не пойму никак, чем я им мешаю? — говорил он мне. — Делаю все по закону! На хутора уезжаю только на выходные, ни у кого не отнимаю кусок хлеба. Протезистов там нет, на меня люди молятся, никого не граблю, беру почти по таксе, зарабатываю свой хлеб честно, без обмана. За что же меня травят как бешеную собаку?! Вызвали в милицию, хотели описать дом. Ну, я его, конечно, на маму записал, пришлось быстро уволиться и рвать когти — ведь опять решетка маячит!..

— Куда же ты теперь?

— На Алтай. Со своим ремеслом покончил! Ну его, за свой же труд никому ничего не делая, снова попаду в лапы к вертухаям. Нет, я теперь буду жить по-другому! У моей жены отец живет на Алтае, в глухой деревне. И он — знаменитый, опытнейший пчеловод. Буду жить у него и разводить пчел. Тут тебе ни патента, ни диплома, ни инструмента… Ульи мои, а цветы божьи, всеобщие… Сколько накачаю меду — мой он и имею полное право продавать его.

В первые годы своей новой полусвятой жизни Костя изредка появлялся в Москве, по дороге в Краснодар и обратно. Покупал в Москве вощину, инструментарий, литературу… Всегда привозил банку какого-то невероятно вкусного и душистого меда. Дело свое Костя поставил широко, со свойственной ему деловитостью и умением. Он доставал какие-то машины для перевозки пчел на самые урожайные куски леса и луга, изобрел улей очень удобной конструкции, за хорошие комиссионные охочие до базара женщины продавали Костин мед там, где он был наиболее дефицитен.

Теперь Костя был веселый, довольный. Он начал строить в Краснодаре новый большой дом для себя, рассчитывал когда-нибудь поселиться на любимом юге. С наслаждением расписывал, какой это будет замечательный дом и при нем сад, а в саду всего несколько ульев: только для себя, только для избранных гостей — таких, как я и Рика, которые обязательно будут приезжать к нему каждое лето в гости…

В один из своих приездов Костя сидел передо мною серый, осунувшийся, с трудом переводя дыхание. Лопнула, разлезлась по швам вся его новая, так старательно собранная жизнь. Пока он ложился костьми на этом проклятом Алтае, добывая деньги на светлое будущее, его жена в Краснодаре вела веселую блядскую жизнь, жила как последняя лагерная шалашовка. Ему дали знать, он сейчас же туда, застукал курву на месте, на горячем, а она выгнала его… А дом-то, сад — все на ее имя! Уехал на Алтай, а этот, святой-то старичок, навернул его… А ведь формально у Кости ничего нет — пасека числится за старичком… Все деньги вбухал в пасеку, в новый дом, на руках ничего не осталось. Стал качать у старика права — пригрозил милицией. Кто-де ты такой? Дармоед и приживала!.. Поехал к матери в Краснодар, ночью пришла милиция: где прописка, чем занимаешься, почему бывшей жене угрожаешь?

…Да, это уже был не тот ослепительно белозубый, молодой и уверенный счетовод продстола, с которым я познакомился на Усть-Сурмоге… Было в этом человеке уже что-то необратимо надорванное, неуверенное…

Потом он надолго исчез, и я ничего о нем не знал. Однажды неожиданно позвонил по телефону. Голос был спокойный, удовлетворенный:

— Стал теперь вашим земляком — москвич… Да, да — живу в Москве. Работаю в военной организации, женился… Разрешите мне приехать, хочу познакомить со своей женой, повидать вас, Рику Ефремовну…

Костя нанес нам семейный визит. Был парадный, в хорошем костюме, при галстуке. Красивый. Только посеревший, с опущенными уголками рта, без обычного для него блеска энергии и предприимчивости в глазах. Жена его — полупышная дамочка с востреньким носиком и властными манерами — зорко следила за тем, чтобы визит проходил по всем правилам, и Костя вел себя по правилам. Костю почему-то называла Константином Порфирьевичем, а о себе говорила в третьем лице.

Пока дамы на кухне обсуждали проблемы ведения хозяйства в Москве, Костя в кабинете торопливо, шепотом рассказывал мне про свою новую жизнь.

— Я с ней в поезде познакомился однажды… Ну, таких самостоятельных еще не встречал! Член партии, начальник кадров на одном маленьком заводике… Устроила меня в военной поликлинике, работаю протезистом, передовик, на доске выставили… Прописан за городом, живу у нее — квартира отдельная, однокомнатная, все удобства, все есть, очень авторитетная, начальство к ней в гости — запросто… С милицией живет вась-вась… Ну, сами понимаете — кадры!..

— Так вот на свою зарплату и живешь?

— Ну, что вы! Разве на нее можно? Живу, как все. Врач пришлет клиента, на работе сниму мерку, дома сделаю, на работе примерю и надену… Половину — врачу… Ну, как все работают, так и я. Только с тем врачом, что она мне сказала… И вообще без нее — ничего! Я при ней — как шестерка… Любит, чтобы глазом только повести — и на цырлах…

— И нравится так?

— Так нравится — не нравится, надо же жить! Не могу больше вот так скитаться, всего бояться… Черт с ними! Буду жить по правилам! Она обещает добиться московской прописки, тогда зарегистрируемся, стану жить, как все, по силе-возможности… Не вышло в Соликамске, в Краснодаре, на Алтае — может, в Москве стану жить, как все. Сколько же можно?..

…Грешен — на визит мы не ответили. И не только потому, что кадровичка не понравилась, но и потому, что было жалко и непривычно видеть Костю таким: шестеркой на цырлах… Он и сам не уговаривал навестить его новый дом. Потом он изредка звонил, на мои вопросы и приглашения прийти отвечал уклончиво. Мне казалось, что вдвоем ему приходить не хотелось, а одному — не разрешали… А потом вышло так, что почти полгода нас не было в Москве. И осенью — этот телефонный звонок, заплаканный голос его сестры…


***


Я где-то уже говорил, что тюрьма — один из самых консервативных и устойчивых институтов. Во всяком случае, у нас в России. О лагерях это сказать нельзя. Они — неотъемлемая часть нашего общества, в них почти мгновенно сказываются изменения — социальные, политические, экономические — в нем происходящие. Поэтому тот лагерь, куда я попал в 1951 году, был очень отличен от того, который я оставил в 1946-м.

Среди многих изменений одно из наиболее разительных — характер уголовного мира. Послевоенные уголовники отличались от старых своим крайним экстремизмом. Куда девались старые добрые уголовные профессии: жулики, мошенники, аферисты, карманники? Послевоенная формация — это холодные убийцы, зверские насильники, организованные грабители. Но не только это отличало новую уголовную генерацию. Теперь они все были поделены на касты, на сообщества с железной дисциплиной, со множеством правил и установлений, нарушение которых жестоко каралось: в лучшем случае — полным изгнанием из уголовного сообщества, а часто и смертью. Наиболее распространенной формой уголовного сообщества в лагере были «законники». Пребывать «в законе» означало: на работу выходить, но не работать, -а только делать видимость работы; не находиться в обслуге лагеря на любой должности, включая даже такие безобидные, как повар или санитар; не вступать ни в какие отношения и находиться в смертельной вражде со «ссучившимися» и теми, кто, по блатной терминологии, «вышли из закона» и стали работать в обслуге; быть в полном и безотчетном подчинении у «паханов» и беспрекословно выполнять их приказы…

Жизнь «законников» в лагере была обставлена правилами поведения, которые соблюдались с истовостью почти религиозной. Для блатаря, находящегося «в законе» и этот закон нарушившего, не было другого выхода, как бежать на «запретку». «Запретка» — это распаханная, разровненная граблями полоса земли между высоким забором и низенькой оградой из колючей проволоки. Каждый заключенный, очутившийся на «запретке», должен немедленно лечь ничком на землю: в противном случае его убивал без предупреждения охранник с вышки. На «запретку» бежали «ссучившиеся», преследуемые своими бывшими товарищами. Надзиратели их выводили из спасительного куска земли и уводили в карцер. Через некоторое время их этапировали на другой лагпункт: здесь уже оставаться они не могли, поскольку объявлены вне закона…

Из того, что я рассказываю, не следует предполагать, что «законники» жили суровой, почти аскетической жизнью. Они не работали, но им приписывали полную выработку;

они облагали денежной данью всех «мужиков» — работающих; они половинили посылки, покупки в ларьке; бесцеремонно курочили новые этапы, забирая у новичков лучшую одежду. Словом — они были рэкетирами, гангстерами, членами маленькой мафии, и все «бытовики» — а их было большинство — ненавидели «законников» лютой ненавистью. После Сталина, когда повеяло либеральным ветерком, по всем лагерям прошли кровавые восстания «мужиков» против «законников».

В Чепецком отделении, где я был с пятьдесят четвертого года, главным «паханом» среди местных «законников» был Ваня-француз. Ничего французского не было в этом лысом, очень тихом и спокойном человеке. Было ему за пятьдесят, и большую часть этих лет он провел в тюрьмах и лагерях, потому что вором стал с малолетства и больше ничем не занимался. Он был очень неглуп, уравновешен, неограниченной властью над своими подданными пользовался без крайностей и соблюдая даже некоторый такт. Со мною — как и с другими нужными людьми — Ваня-француз был предупредителен, безукоризненно вежлив и разумен. Однажды вечером мы с ним разговорились в конторе.

— Иван! — сказал я ему. — Давно хочу тебя спросить: почему ты — умный, немолодой человек — до сих пор ведешь эту жизнь? Сколько времени ты пробыл на воле: ноль целых?.. Неужто такая жизнь тебя устраивает? И тебе не хочется пожить по-людски: с семьей, детишками, не боясь легавых, сук, ночного стука в дверь?.. У тебя хорошая голова, хорошие руки… На любом месте, на любой работе тебя будут ценить… Ну, не будет у тебя столько монет, так они же интересны молодому, а не таким уже, как мы с тобой!..

— Эх, Мануилыч, — ответил мне, немного подумав, Иван. — Хоть спасибо тебе, что разглядел меня, старика… От хорошего, что ли, я себе такую старость выбрал? И разве хочется мне околевать в лагере, как собаке какой: то ли от колуна, то ли у лепилы в околотке? Вижу, хочешь меня спросить: почему не завязываешь? Завязывал. И не один раз. На канале «Волга — Москва» — досрочно освободили, почетным значком наградили, грамоту дали… На воле с почетом взяли на работу, старался, как мужик, честно упирался рогами. Забрали под изоляцию — дали срок ни за хрен собачий… Отбыл пятак, вышел, огляделся — ко мне везде, как к бешеной собаке… На работу не берут, жить в городах не разрешают, а тайга мне обрыдла — вот! Пососал лапу с месяц, второй, ну пошел по новой… Отсидел трояк, списался с одной заочницей, приехал к ней, показались друг другу, тут бы и начать житуху… А ночью меня с постели мент поднимает: какое у тебя право без прописки с бабой спать?.. Скрипнул зубами, да и пошел к старой кодле… Как этот усатый благодетель откинул копыта, выпустили по амнистии, доехали до первого города, там нас — как перепелов! — сетками ловят… Ничего не говорят, дрюкают срока и все! Там кто-то бабу прижал, там ларек взяли, а они — всех подряд, не разбирая, кто, что!..

И понял я, Мануилыч, что мне с ними играть невозможно! Для игры должны быть правила! Я их блюду — пусть их блюдет и кто банк держит! А то получается, что у меня на руках двадцать одно, а он мне вдруг говорит:

«Сегодня выигрывает тот, у кого двадцать два…» У меня двадцать два, а он мне: «Сегодня выигрыш при девятнадцати!» Он не блюдет правил, и мне с ним играть невозможно! Банк у них всегда на руках, и они мне никогда не оставят на отмазку… Вот и должен я до конца жизни быть в законе — другого хода у меня нет…

— Знаешь, Иван: странно как-то видеть такого пахана, как ты, выполняющего все эти правила… Они же как игра.

Ну, молодым свойственно выдумывать всякое… Раньше этого не было у блатных…

— Не было. Потому что в жизни еще были какие ни на есть, а правила. А теперь на воле никаких правил нет! А жить без них — невозможно! Пусть у нас и дурацкие законы, а зато мы их блюдем! Без дураков! До конца! Какими бы они ни были!..

…Я видел конец Вани-француза. Весной пятьдесят пятого года на Чепецком лагпункте началось восстание «мужиков» против «законников». О том, что такое восстание готовится, знали почти все. Во всяком случае, почти все заключенные. И «мужики» и «законники» — невзирая на все тщательные обыски на вахте — проносили в зону оружие: железные прутья, самодельные ножи, топоры… Начальство, конечно, тоже знало о готовящемся. На вышках были установлены пулеметы, надзиратели озабоченно бегали по всей зоне. Очевидно, следили за Иваном. Он — при всем своем опыте — проглядел это. Когда стороны с диким ожесточением кинулись друг на друга, когда с вышки — пока в воздух — затрещали пулеметные очереди, два надзирателя подстерегли Ивана, когда он был возле «запретки» схватили его и мгновенно перекинули через проволоку… Иван упал на проклятую землю «запретки», хотел приподняться, но над ним засвистели пули, и он понял, что все кончено…

Все это происходило у самой конторы, мы стояли у окна и видели драматический конец вождя «законников». Надзиратели подскочили к Ивану и подняли его с земли. Он как бы внезапно ослепшими глазами посмотрел кругом и начал кланяться на все четыре стороны — как стрелец перед плахой на Красной площади… Ивана увели за зону, в карцер, а восстание продолжалось, хотя было уже совершенно очевидно, что «законники» потерпят поражение. Часа через два они сдались, и лагпункт стал «чистым», все в нем были рассортированы. Мертвых и раненых унесли в стационар, «законников» вывели за зону — им предстоял этап на другой лагпункт, где были только такие, как они. Ивану теперь предстояла совершенно другая, непонятная для него жизнь. Теперь его отправят на лагпункт, где собраны «суки», и самому Ивану предстояло дальше вести позорную и непривычную жизнь «ссучившегося»…

…Я вспомнил невеселую историю старого вора в тот вечер, когда Костина сестра сказала мне о его смерти. Они были совершенно разные люди: Ваня-француз и Костя Шульга. Но оба они погибли из-за того, что участвовали в игре без правил. Очевидно, не только они, а каждый из нас стоит перед этой альтернативой: или примириться с тем, что ты всегда в проигрыше, или же тем или иным способом стараться обойти неумолимого банкомета. Но даже Косте это не удалось. Почему-то среди огромного списка жертв «игры без правил», который я держу в памяти. Костю мне особенно жалко. Поэтому я о нем и написал.


НИЯЗОВ


Страницы


[ 1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 | 11 | 12 | 13 | 14 | 15 | 16 | 17 | 18 | 19 | 20 | 21 | 22 | 23 | 24 | 25 ]

предыдущая                     целиком                     следующая