05 Dec 2016 Mon 07:24 - Москва Торонто - 05 Dec 2016 Mon 00:24   

И Жиленков ответил, помолчав немного:

– Вам я скажу правду – Андрей Андреевич не только не писал этого письма, но и отказался подписывать его только потому, что немцы не выполнили ни одной его поправки и дополнения и отказались даже обсуждать вопрос о передаче командования. Все письмо составлено и написано немцами и напечатано за подписью Андрея Андреевича по их прямому приказанию. Конкретно – по приказанию Йодля, начальника штаба Сухопутных войск. Это письмо – очередная немецкая подлость в отношении нас, тем большая подлость, что мы стоим в совершенно безвыходном положении – нам ничего другого не остается делать, как проглотить эту очередную порцию гадости и делать наше дело именно в духе этого «Второго письма». Так и передайте Игорю. Впрочем, скоро я его самого вызову сюда. А сейчас спокойно поезжайте назад и успокойте людей. Да передайте Игорю, что мы здесь очень одобряем его намерение: издавать не информационный листок, как планируют немцы, а полноценную газету. Наши материалы, которые будете получать через курьеров, используйте по своему усмотрению, фильтруйте их по мере необходимости, оставляйте место для ваших собственных материалов, заведите корреспондентов по батальонам, больше жизни дайте в газете. Официально, для немцев, называйте ее «военно-информационным бюллетенем», а по существу, по объему и содержанию пусть это будет настоящая газета. Это вы молодцы, оба с Игорем, а вот во Франции и Италии такой номер не пройдет, по-видимому. Ну, да посмотрим…

И с тем я покинул Берлин после первого служебного визита.


12


Это было просто удивительно, как текла наша жизнь в Дании в те последние месяцы сорок третьего и весь сорок четвертый. Где-то рушились фронты, создавались новые, началось вторжение в Европу, совершилось покушение на Гитлера – все это доходило до нас только как отголоски дальних бурь, как мертвая зыбь от бушующего где-то волнения. Накануне вторжения 5 июня 1944 года была объявлена тревога и полная боеготовность всех частей – нас, пропагандистского штаба это никак не коснулось. Через несколько дней, когда определилось, что вторжение производится через Францию, и эта тревога и боеготовность были отменены. Мы только как в театре, сидя в мягких бархатных креслах, наблюдали издалека за происходившими трагическими событиями. Когда через полтора месяца однорукий и одноглазый маленький полковник фон Штауфенберг взорвал свою неудачливую бомбу под Гитлером, волны террора, прокатывающиеся из конца в конец по всей Германии, докатились до нас в виде слабых всплесков: кто-то арестован из старших офицеров штаба командующего, потом сместили и самого командующего, в наших батальонах арестовали одного-двух офицеров неизвестно за что – они уже никак не могли иметь отношение к покушению на Гитлера. Еще был один очень странный арест. Весной 1944 года вдруг прибыла к нам необыкновенная особа – высокая, очень красивая молодая – лет 22–23 – девушка, русская, москвичка, из интеллигентной и ученой московской семьи с прекрасным знанием немецкого языка. Она рассказала, что была переводчицей в Красной Армии, но рано попала в плен, была доставлена в штаб командования групп Армий «Норд», представлена командующему фельдмаршалу фон Лесбу, тот проникся к ней «отеческими» чувствами и отправил ее в свое имение в Восточной Пруссии на попечение своей жены. Там она и жила в фельдмаршальском имении на положении воспитанницы и члена семьи фельдмаршала, жена которого отнеслась к ней так же хорошо, как и старый маршал. Сейчас, когда русские наступают уже на Восточную Пруссию, фельдмаршал оставил свое имение, вывез, что мог, в Германию, а ее отправил в «Самое тихое место» в Европе, т. е. к нам в Данию. Немцы сделали ее заведующей нашим домом отдыха в Эбельтасрте на берегу Каттегата.

Очень странное впечатление производила эта особа, несмотря на ее блестящие внешние данные, – красоту, молодость, физическое здоровье, статность и на ее образованность и воспитанность. Было в ней что-то такое, что заставляло при ней все время быть настороже, не открываться перед ней полностью. Сахарова тогда уже не было у нас, остался один я за главного, и мне не с кем было посоветоваться, приходилось полагаться на самого себя.

И вот эта-то особа также была арестована во время серии арестов после покушения на Гитлера. Что это была за личность, с чем был связан ее арест, какова была ее судьба потом, мы так и не узнали никогда. Вообще, у немцев существовал тогда, в гитлеровские времена, прием убирать некоторых людей при таинственных обстоятельствах, чтобы потом никто не мог добраться до истинной сути дела.

Так был «убран» митрополит Сергий, правивший православной церковью в Прибалтике и на оккупированных областях России. В июле сорок четвертого его машина среди поля была остановлена другой машиной, оттуда выскочило несколько вооруженных автоматами людей и в считаные секунды изрешетили митрополита, его секретаря и шофера.

Осенью сорок четвертого командир печально знаменитой бригады РОНА, Бронислав Каминский, громивший восставших поляков среди руин пылающей Варшавы, был вызван немцами из Варшавы в Лодзь (Лицманштадт, как называли его немцы) – и никуда не приехал! Немцы сразу же объявили виновными польских партизан, те отказались считать устранение Каминского своей заслугой. Кто его убрал в действительности?

Той же осенью главный фактический редактор «Добровольца» и «Зари», один из главных власовских идеологов, по-видимому, никакой не Зыков и даже не русский, а еврей, вроде Гиля, был вызван из своего дома в Берлине неизвестными людьми, вышел к ним навстречу вместе со своим адъютантом и исчез бесследно! Опять – чья это работа? Мы тогда во всех тех случаях склонялись к тому, что это работа Гестапо, по-видимому, так это и было на самом деле. Только мотивы, по которым убирались все эти люди, были каждый раз разные.

Но наконец мы дождались действительно важного события и в нашей жизни, события, которое взволновало всех нас, до последнего солдата в батальонах.

Это было объявленное 14 ноября 1944 года сообщение о создании Комитета Освобождения Народов России и опубликование Манифеста этого Комитета.

Но радость от первого известия о том, что наше дело, которому мы служили уже три года подспудно, наконец объявлено во всеуслышание и мы признаны официально как полноправные союзники, тут же сменилась и первым разочарованием – поздно! Уже все потеряно, и при том – безвозвратно! Уже и территориально ни одного клочка русской земли не осталось в нашем распоряжении, где мы могли бы открыто и свободно пропагандировать идеи, провозглашенные в Манифесте.

Правда, радовало, что наконец-то в таком основополагающем документе, именно Манифесте, Германия упоминается только один раз и без всякого пресмыкательства и унижения: «Комитет Освобождения Народов России приветствует помощь Германии на условиях, не затрагивающих чести и независимости нашей Родины. Эта помощь является сейчас единственной реальной возможностью организовать вооруженную борьбу против сталинской клики».

Производило впечатление и отсутствие набившего оскомину в немецких документах грубого и откровенного антисемитизма, в неумеренных дозах всегда производящего отвратительное впечатление и достигающего совсем обратных результатов.

Негативная часть Манифеста ни у кого не вызвала особых возражений, но положительная его часть не могла не возбудить недоумений.

Уже в преамбуле документа содержался странный призыв: не вперед, а назад, т. е. к февралю 1917 года, к этой исторически достаточно скомпрометировавшей себя дате, звал Манифест – народы России вернуться и с этого момента начинать новую жизнь. Как возможно вычеркнуть исторический опыт четверти века, каким бы этот опыт ни был? Что-то не слышно было в истории, чтобы реставраторские лозунги могли увлечь за собой народные массы. Сразу возникало и сомнение – нашел ли бы отклик в сердцах и душах народа подобный Манифест, даже если бы он был опубликован в наиболее подходящий момент (три года тому назад). Пока же мы знаем твердо и однозначно – народ проголосовал штыком и пулей против тех, с чьей помощью этот Манифест мог родиться и на чью помощь он уповал и в дальнейшем. Это было весьма реальное возражение, и я боялся, что мне кто-нибудь его выскажет – что тогда мне отвечать? Как убедительно и доказательно опровергнуть такое сомнение? У меня самого оно уже возникло – так могу ли я доказать противоположное, прибегая к лжи перед самим собой? Возникали сомнения и по поводу других пунктов преамбулы.

«Большевики отняли у народов право на национальную независимость, развитие и самобытность», – говорилось в Манифесте. Но у нас в батальонах были и татары, и узбеки, и таджики, и белорусы, и представители кавказских народов. Они все прекрасно знали, что именно при советской власти они получили и свою письменность, и свои газеты, литературу, возможность развивать свое собственное, национальное искусство. Единственное, что у них было «отнято» – это засилье местных религий, байства, ханов и кулаков. Эти «национальные формы развития» действительно были прикрыты советской властью, но призывы к их реставрации поднимут ли массы этих народов на борьбу против советской власти? Сомнительно. Надежда оставалась только на всеобщее недовольство сталинским террором, ударившим по всем без исключения народам России.

В позитивной части программы, объявленной в Манифесте, бросалось в глаза отсутствие чего бы то ни было нового по сравнению с программными положениями большевизма. В Манифесте перечислялись одно за другим все права, которыми и без того владели все граждане Советского Союза, только всякий раз добавлялось словечко «действительный»: «действительные права народов на национальное развитие», «действительное равноправие женщин…», «действительное право на бесплатное образование, медицинскую помощь и на отдых, на обеспечение старости…», «действительная свобода религии, совести, слова, собраний, печати».

Невольно напрашивался вопрос: за что же бороться, если все перечисленные в Манифесте права и так имеются у народов Советского Союза, и эти народы пользуются этими правами уже 27 лет? Можно ли поднять народ подобными бесполезными и пустозвонными призывами на борьбу против большевизма? И так ли уж большевизм «ненавистен» всему народу, как нам кажется и как утверждает этот Манифест через каждые несколько строчек?

Опять же реставраторский призыв восстановить частную собственность на землю и, по-видимому, на средства производства, т. е. восстановление частнокапиталистических форм общественной жизни кем-то будет принято, а кем-то и не будет! Это значит, что опять произойдет раскол в народе, опять нужно будет применять меры к приведению всех «к общему знаменателю», может быть, и насильственно. Это что же? Заранее предусмотренная возможность новых террористических кампаний на манер сталинских? Не довольно ли?

Так, переходя от сомнения к сомнению, не имея с кем поделиться этими сомнениями, я и тянул оставшиеся месяцы. Дело явно двигалось к скорой развязке. Истерические крики и угрозы немцев о каком-то мифическом чудовищном «новом оружии», «Vergeltungswaffe» – «оружии возмездия», которое якобы должно будет в ближайшие месяцы повернуть ход войны снова в пользу немцев, не внушали мне ни малейшего доверия. Я только удивлялся, как немцы в своей массе охотно верили этому обману. После зимнего немецкого наступления в Арденнах, которое позорно провалилось, я окончательно убедился, что это «оружие возмездия» – чистейший блеф, потому что если бы оно готовилось, имелось и должно было обладать такой чудовищной силой, что могло обеспечить перелом в ходе войны – зачем тогда тратить последние силы на сомнительное наступление? Ясно, что в таком случае нужно было подождать, когда это оружие будет готово для введения в дело, пустить его в ход, добиться поворота событий в свою пользу и тогда использовать сохраненные резервы. Простой здравый смысл подсказывал подобный план действий.

Итак, надежд больше ни на что не было. В декабре сорок четвертого я еще раз был с докладами в Берлине, снова был принят Власовым, от которого опять услышал сетования на немцев, на этот раз в том смысле, что, несмотря на якобы официальное признание нас на правах союзников, формирование наших самостоятельных частей идет недопустимо медленно. Немцы, офицеры и чиновники получают по разным линиям подчиненности различные, обычно противоречащие и исключающие друг друга инструкции и указания. Если по одной линии будет получена инструкция «пущать», а по другой указание «не пущать», то выполняется в большинстве случаев второе. Большинство командиров немецких частей не хочет отдавать входящие в их состав русские батальоны. Национальные формирования не хотят подчиняться Комитету Освобождения. Из всех национальных комитетов и комитетиков только один калмыцкий в лице его председателя открыто заявил о своем присоединении к платформе Комитета Освобождения Народов России, объявив, что у калмыцкого народа нет своей истории, отдельной от истории России и ее народа, и что калмыцкий народ не видит свое существование и развитие вне России и отдельно от ее народа.

Все остальные же, тайно и даже явно подогреваемые немцами, рано одурели от националистического удара и, не понимая обстановки, упорно долбят свое: мы сами под водительством Великой Германии и ее фюрера Адольфа Гитлера добьемся собственного освобождения, поэтому присоединяться к Комитету Освобождения не будем. Даже казачий корпус, где во главе Совета стоит бывший и знаменитый в Гражданскую войну атаман Краснов, и тот заявил о своем неприсоединении к Комитету. «Дон – для казаков» – вот их лозунг.

– Помните, может, – сказал мне Власов, – в «Новом слове» (берлинская газета на русском языке, издававшаяся в Берлине при Гитлере, следовавшая линии немцев) Гестапу (это значит Деспотули, редактор и издатель «Нового слова». Такое прозвище было дано ему эмигрантами) опубликовал статью зимой 1942 года, мне потом эту газету показали, – «Сибирь для сибиряков», так называлась та статья. Там доказывалось, что в Сибири появилась новая народность, отличная от русских, только усвоившая по исторической преемственности русский язык и некоторые формы быта, религии и культуры, а поэтому Сибирь в будущем должна быть объявлена самостоятельным государством. Вот и казаки придумали то же самое – на Дону-де образовался совсем особый народ, отличный от русского, только предками его были выходцы из России, а теперешние донцы, называющиеся казаками, это и не русские вовсе, – они тоже должны быть самостоятельны. Это все продиктовано страхом немцев перед национальной Россией, и это в то время, когда их действительно и беспощадно и не мифически, а совершенно реально бьет Россия красная. Удивительно, как все происходит. На советской стороне мне легче было сформировать дивизию, чем здесь – роту. И это при хваленой немецкой организованности и оперативности, – и он смачно, по-армейски выругался.

Уже не получая больше никаких напутствий от наших руководителей, я вернулся в Данию. Поезда двигались в основном уже только ночью. Днем мы отсиживались на маленьких неприметных станциешках, так как в воздухе безраздельно господствовала американо-английская авиация, устраивавшая погони за каждым двигающимся, мало-мальски значительным объектом.

Берлин я оставлял лежащим в руинах, следы огромных разрушений виднелись всюду. Уже ничего не осталось от тех картин немецкой ухоженности и прилизанности, которые еще виделись осенью сорок третьего, т. е. всего год назад. Контраст был разительный, понурый вид гражданских немцев говорил также весьма красноречиво. В Берлине на перроне U-Bahn и S-Bahn я видел когда-то, видимо, респектабельных, а теперь – обшарпанных господ, разгуливавших с длинными двухметровыми тонкими палками, с тонким острием, вроде шила, на конце. Этим острием они пронзали и доставали с полотна окурки, если им изредка удавалось их найти. За пачку, за полпачки сигарет можно было получить услуги любой приглянувшейся девчонки или дамочки – все курят, а курева нет, и всем хочется есть – а еда впроголодь. Конец Германии был отчетливо виден, и этот конец был не за горами.

Практически я свернул свою работу. Газета продолжала выходить, но исключительно на официальных материалах, привозимых нам еженедельно курьерами из Берлина, из Дабендорфа. По батальонам я прекратил езду. Возобновил свои связи со знакомыми эмигрантами в Копенгагене. Сумел туда съездить сам из нашего северного городка Ольборга, вел с эмигрантами разговор начистоту о неизбежности прибегнуть к их помощи, когда начнется «шапочный разбор». Получил от них заверения о всей возможной помощи, которая будет в их силах.

В середине февраля, воспользовавшись приступом обострившейся старой болезни, лег в госпиталь на операцию, передав газету своему заместителю. Расчет был на то, что после операции проваляюсь месяца полтора, там конец приблизится, будет яснее, как поступать. Становилось очевидно, что следует думать не о нашем так называемом деле, а о сколько-нибудь достойном выходе из него.

Выйдя из госпиталя через месяц с небольшим, я вдруг тут же получил отзыв в Берлин, в штаб Власова. Явившись к полковнику Кромиади и поселившись у него на квартире на Кибитцевич 21, улице, где были размещены в двухэтажных коттеджах все основные власовские учреждения и квартиры главных деятелей, я узнал от него, что меня прочат на новую знаменательную должность – Начальника пропаганды Вспомогательных войск. Оказывается, по линии Внутреннего Фронта, которым командует сам Гитлер, глава всех органов и служб государственной безопасности Германии, получено разрешение формировать так называемые Вспомогательные войска в количестве пока не менее 100 тыс. человек из военнопленных и рабочих «OST», с которых так и не удалось добиться снятия унизительного значка, чтобы эти Вспомогательные войска были непосредственным резервом для разворачивающихся сейчас основных сил. Что же из себя представляют эти «основные» силы? С удивлением я узнал, что в общей сложности сейчас имеется не больше 2,5 дивизии, подчиненных непосредственно Власову, и то дислоцированных в разных местах, на юге Германии. Штаб находится в Берлине, «ставка главнокомандующего», т. е. самого генерала Власова, вообще где-то на колесах. Первая из сформированных дивизий – это бывшая бригада головорезов Каминского, в прошлом – банда вроде отрядов небезызвестного Махно. Она куролесила немало в Брянской области, потом в Белоруссии, оставляя за собой всюду кровавый след, а под конец отличилась особенными зверствами при участии в подавлении польского националистического восстания в Варшаве. Никогда эти «каминцы», так же как и «дружинники» Гиля, не считали себя «власовцами», а теперь немцы, как в насмешку, отдали их Власову для формирования первой дивизии. И вторая дивизия была собрана из всякого сброда, в том числе и многих бывших полицейских, но ни одного линейного батальона из состава Вермахта Власову передано не было. А именно там, в линейных русских частях Вермахта, и содержался основной костяк убежденных власовских людей. Так шло формирование «основных» сил. Теперь все спохватились формировать Вспомогательные войска.

Больше недели я просидел в ожидании нового назначения. В это время на меня было произведено еще одно «покушение». Полковник Бочаров, бывший «Осинторфовец», часто вечерами заходивший к Кромиади, познакомившись со мной, вдруг захотел иметь меня помощником в своей миссии – Власов посылал его на переговоры в штаб Краснова, чтобы склонить казаков к «покорности», т. е. уговорить их сделать официальное заявление о присоединении к Комитету и признании его Манифеста. Бочарову не хотелось ехать одному, и он приглядел меня к себе в состав «делегации». Он собрался уже идти к Власову просить моего назначения, но на это его намерение наложил «вето» Кромиади, сказав: «Поручика Самутина с вами никуда отсюда не пустим». Через несколько дней мне вручили выписку из приказа Власова о присвоении мне очередного звания – капитана РОА и о назначении на новую должность – начальника Отдела пропаганды штаба Вспомогательных войск. Я поступал под начало начальника этого штаба – старенького и серенького полковника Антонова, совершенно безынициативного и бездеятельного человека лет шестидесяти. Тому явно было все равно, он понимал бесполезность и бессмысленность всех предпринимавшихся усилий и ничего не делал по своей линии. Я на минуту было загорелся, вспыхнул на новом поле деятельности и быстро сколотил себе из резерва группу человек 8-10 из газетчиков, литераторов и просто наделенных организаторскими способностями людей, но мы тут же и встали в тупик – а что же делать дальше? Штаб вспомогательных войск – есть, один из отделов этого штаба – отдел пропаганды – тоже есть, а вот где войска? Войск-то не было… Времени уже не оставалось для разрешения этой неразрешимой задачи!

6 апреля полковник Кромиади заявляет мне – сегодня вечером с канцелярией мы уезжаем из Берлина на юг Германии, собирайтесь и едемте со мной. Я отказался – как я могу бросить начатое дело и без приказа уехать – ведь я военный человек. У Кромиади не было возможности получить новый приказ, и он со вздохом уехал. Я остался в Берлине, который постепенно пустел.

Двенадцатого утром вдруг меня вызывают в Отдел разведки и контрразведки, которым заправлял некто Тензоров, по слухам – какой-то московский доцент математики, фамилия явно не своя, псевдоним. Человек угрюмой и мрачной внешности. В кабинете Тензорова я застал десятка полтора-два офицеров разных рангов, так же как и я, вызванных неожиданно для всех. Тензоров сидел за столом, уткнувшись в бумаги, и только проверял по списку приходивших вызванных.

Когда все собрались – я один из последних, – Тензоров объявил:

– Вот в чем дело, господа. Ни для кого из вас не секрет, что до конца войны остались считаные недели, если не дни. Каким будет этот конец, мне тоже вам объяснять не требуется. Нам остается исполнить последний долг перед тысячами и тысячами наших русских людей, которые два или три года верили нам. Их ждет печальная судьба. Союзники, если будут брать их в плен, обязательно сочтут их предателями и изменниками и будут выдавать их на советскую сторону, как и случилось уже со многими нашими людьми из батальонов героически сопротивлявшихся вторжению союзников в Бретани, во Франции. Взятые союзниками, главным образом американцами, эти люди уже выданы ими на расправу Сталину. Какая их ждет судьба – опять-таки рассказывать не нужно, вы знаете. Так вот, нужно сделать попытку спасти от выдачи возможно большее число наших людей, нужно сохранить живую силу, сохранить проверенные антисоветски настроенные кадры военных, офицеров и солдат от выдачи союзниками этих людей нашим врагам – Сталину и его слугам. Для этого есть только один возможный – не абсолютный, а возможный, – путь, это – немедленный переход наших войск на сторону союзников при первом же боевом соприкосновении с ними, переход, связанный, возможно, с необходимостью преодоления – вооруженного преодоления, – сопротивления немцев, если те вздумают препятствовать. Это – приказ. Мы собрали здесь всех тех, кто имел в прошлом непосредственные личные контакты с частями, расположенными в разных частях Европы.

Завтра, не позднее послезавтра вам всем надлежит разъехаться по частям, в которых вы были раньше, где вас хорошо знают и вам доверяют, и оставаться в этих частях до конца вместе с ними, и когда вы сочтете по обстановке необходимым, ознакомьте русских командиров этих частей с этим приказом, подписанным генералом Трухиным.

Он достал из ящика стола пачку тоненьких листочков и по верхнему листочку зачитал текст приказа, смысл и содержание которого он нам только что рассказал. Все экземпляры приказа были напечатаны на машинке на кусках белого парашютного шелка.

– Эти приказы вы зашьете под подкладку ваших фуражек, и они останутся совершенно незаметными, даже если вас немцы вздумают обыскать. Документы на проезд к своим частям, включая и документы для поездки за границу, вы получите в нашей канцелярии сегодня же.

И далее он стал называть места, кто куда из нас должен выехать. Таким образом, неожиданно мне опять оказалась дорога в Данию, только я сначала должен буду явиться в Копенгаген, куда переместился за это время штаб командования немецких войск в Дании, и там получить командировочное предписание для явки в батальоны.

Несколько ошарашенный новым неожиданным поворотом в своей судьбе, я вернулся в опустевшую квартиру Кромиади, где я оставался один, и увидел у дома незнакомую легковую машину, недоумевая, кто еще мог приехать к нам на машине. Кроме хозяйки дома и меня, никого в доме не было. Для завершения всех сюрпризов этого дня, войдя в комнаты на втором этаже, я увидел Сахарова! Мы не виделись почти год, он сильно похудел за это время, но был все тем же. Мы обнялись.

– Собирайся немедленно, я специально за тобой заехал, сделал большой крюк. Мой полк (у Сахарова уже был «свой» полк, с которым он в феврале отличился в какой-то лихой атаке на Кистринском укреплении, заработав на этой операции Железный крест и будучи упомянут в сводке Верхового Главнокомандующего) обходит Берлин с запада, мы двигаемся на юг, собирайся быстро, едем со мной, – настойчиво повторил он.

– Не могу, Игорь, вот смотри, – и я протянул ему шелковый лоскуточек, который еще лежал у меня в кармане.

Сахаров прочитал и присвистнул:

– Вот это да… Ну знаешь, если бы это не касалось наших людей в Дании, я все равно тебя бы умыкнул, но тут я бессилен. В отношении тех людей, которым мы с тобой вдвоем вместе морочили голову, надо сделать все возможное, чтобы их спасти. Я тебе завидую!

– Что я еду в королевскую Данию? – спросил я.

– Дурень! Что ты едешь поднимать этих людей против немцев! Эх, с каким бы удовольствием я это сделал, прямо с наслаждением. Ну, в таком случае обнимемся еще разок, и прощай, увидимся ли еще – кто знает? Будь удачлив!

– К черту! – сказал я. Мне было очень грустно.

Мы сердечно распрощались, и он уехал, и больше я о Сахарове ничего не слышал, кроме нескольких ругательных материалов в советской печати, касавшихся его прошлых дел в военное время. Вероятно, так и не узнаю его судьбу, самому уже немного жить осталось.

Вечером 14 апреля я выехал из Берлина в Данию.


13


Имение «Роогор» – «Сырой Двор» располагалось в южной части острова Амагер. Северную часть острова занимал главный датский аэропорт Каструп и кварталы южных окраин столицы Дании – Копенгагена.

«Роогор» – одно из имений разбогатевшего копенгагенского зубного врача. У него была стоматологическая клиника и несколько имений, которые он купил для помещения капитала. Этакий датский «Ионыч», даже и внешне чем-то походивший на своего русского литературного прототипа.

Вот уже месяц, как я работаю в этом имении, куда устроили меня друзья-белоэмигранты, спасая от выдачи англичанам. Они же выправили мне фиктивные документы – что-то вроде удостоверения личности для перемещенного лица польской национальности по имени Леон Пшехоцкий.

Фамилию я придумал сам, собственно, не придумал даже, так как думать было некогда, надо было сразу назвать какую-то польскую фамилию при заполнении документа. У меня и выскочила в памяти фамилия «Пшехоцкий», а потом я долго и трудно вспоминал, откуда у меня засела в голове эта дурацкая фамилия? Только спустя года два вспомнил, что это же фамилия персонажа чеховской «Драмы на охоте»…

В этом же удостоверении было написано, что я – «хлоп», т. е. крестьянин, землепашец. В качестве такового я и был принят датчанином – управляющим имением «Роогор» на работу батраком. Управляющий был дальним родственником одного из моих друзей-эмигрантов и был посвящен в тайну моего происхождения, но был от природы мизантропичен, сосредоточен на своем и в чужие дела не вмешивался, поэтому мне в «Роогоре» жилось спокойно.

Самого слова «батрак» в нашем понимании этой социальной категории в Дании не существует. Наемные сельскохозяйственные рабочие там называются «ландсарбейдер», и это понятие совершенно не имеет того уничижительного и даже как бы позорящего смысла, который мы привыкли вкладывать в слова «батрак», «батрачить». Быть ландсарбейдером в Дании совсем не означает для человека пребывать на низшей ступеньке социальной лестницы, как бывало у нас когда-то. Но мое положение все-таки чем-то было сходным с положением батрака в русском понимании этого слова.

Кроме меня, там было еще несколько рабочих-датчан. Двое жили, как и я, тут же, в имении, остальные приезжали на автобусе из Копенгагена, в том числе и один, называвший себя коммунистом. Но именно мне поручалась самая неквалифицированная и грязная работа, хотя сами рабочие-датчане не подразделяют работу на грязную и чистую и относятся одинаково ко всякому делу, которое им приходится исполнять. Я ни разу не слышал от них жалоб на то, что кому-то досталась работа не та, которую хотелось бы делать. И все-таки наименее привлекательные занятия всегда доставались мне. В круг моих постоянных обязанностей, например, входила чистка конюшни с четырьмя лошадьми, коровника, свинарника – десять свиней – и дойка шести коров два раза каждый день. Машинная дойка не применялась в имении, и ручным доением мне пришлось волей-неволей овладевать в короткий срок. В Дании дойка считается тяжелой работой – а это так и есть! – и ею занимаются мужчины. Женщины коров не доят… И весь уход за скотом тоже только мужское дело, женщины занимаются птицей, уходом за молодняком животных – телятами, поросятами, и то лишь в самом нежном возрасте, до нескольких недель. Платили мне меньше, чем датчанам, примерно 3/4 суммы, причитавшейся датчанину за ту же работу. Не пример ли это был расово-социальной капиталистической эксплуатации и дискриминации? Еще какой! Но мне до этого было мало дела, такая «дискриминация» меня ничуть не волновала. Главное, что я имел, – это спасение от опасности выдачи, возможность «пересидеть» эту опасность. Кроме этой возможности я имел еще условия, вполне достойные для жизни человека в цивилизованном обществе. У меня была отдельная, очень прилично меблированная комната, постель с еженедельно обновлявшимся бельем, прекрасное четырехразовое питание вместе с семьей управляющего и еще, кроме того, 280 крон каждый месяц. И это при датских-то послевоенных ценах, когда мужские туфли стоили, например, 25 крон, а наилучший костюм – как говорили датчане, дипломат-костюм – стоил 180 крон. Мне, батраку, дискриминируемому иностранцу, ничего не стоило купить такой дипломат-костюм! Мог ли я еще быть недовольным какой-то «несправедливостью»? Грех даже и говорить об этом…

Обращение мое в новое социальное качество произошло в эти апрельско-майские дни со всей стремительностью той незабываемой весны.

Поздно вечером 14 апреля, за несколько часов до начала последнего, генерального наступления советских войск на Берлин, я выехал из этого поверженного и уже обреченного города и направился в Данию с секретным поручением передать тайный власовский приказ командирам русских батальонов и украинского полка при первом же контакте с войсками союзников поднимать восстание против немцев и с оружием переходить на сторону союзников, чтобы оказаться на положении не военнопленных, а интернированных. Это давало надежду не быть выданными союзниками насильно в руки советского командования оккупационными войсками.

Без особых приключений я добрался до Копенгагена. Там, оформившись в немецкой комендатуре, направился к месту сосредоточения – на западном побережье полуострова Ютландия – наших семи батальонов и украинского полка. До марта 1945 года все русские части были разбросаны по довольно удаленным друг от друга участкам датского побережья, но перед самым концом войны немцы для чего-то собрали всех в один кулак, в непосредственном тылу укреплений на побережье между заливами Ниссум-Фиорд и Ниссум-Брединг. Для меня это оказалось весьма удобным. Сняв номер в единственной гостинице маленького прибрежного городка Лемви, я получил возможность каждый день бывать в двух, а то и трех батальонах.

Объехав батальоны, сообщив о приказе, я имел основание быть довольным успехом своей миссии, если в те дни можно было испытывать удовольствие от чего бы то ни было.

Тревожил меня украинский полк, которым командовал мало знакомый мне коренастый, краснолицый подполковник Алексеенко. Украинцы не признавали ни власовского движения, ни нашего «вождя», генерала Власова, ни нас самих – они были приверженцами «Великой самостийной Украины», которую, по их мнению, создаст им после разгрома москалей фюрер Адольф Гитлер. Я ожидал плохого приема и националистического афронта со стороны Алексеенко. К полному своему удивлению, я не встретил ни того ни другого.

Украинский полк оказался состоящим из таких же русско-советских парней, как и наши батальоны, только на рукавах мундиров у них были нашиты украинские эмблемы в виде трезубца, а подполковник Алексеенко походил на типичного командира Красной Армии, каких и у нас было сколько угодно, в любой из наших частей. Немудрено, что с подполковником Алексеенко я столковался быстро. Мы говорили на одном языке и понимали один другого с полуслова. Мое появление с таким неожиданным приказом было воспринято подполковником очень доброжелательно. Меня не арестовали, не выдали немцам, как изменника и английского шпиона, чего я, говоря откровенно, несколько опасался, а наоборот, очень дружески встретили.

Конечно, не обошлось без выпивки и солидного закусона. Подполковник, тяпнув по православному чину пару хороших стопок аквавита, сказал мне, что он выдаст немцам полной мерой за все, что накопилось, при первой же встрече с англичанами, когда те начнут наступление на немецкие войска в Дании.

Миссия моя была выполнена, и мне оставалось только ждать развития событий. Сидя в своем номере гостиницы, я следил по радио, как идет наступление Советской армии на Берлин и за медленным продвижением союзников по Германии на восток. Была в их действиях какая-то раздражающая вялая медлительность, уже начинало казаться, что они совсем не собираются поворачивать на Данию. Что же будет, если война так и кончится в Европе, не задев Данию? Как сложится наша судьба? С этими вопросами ко мне приходили люди из батальонов, но что я им мог сказать?

Так пролетели те дни конца апреля. Покончил самоубийством Гитлер, пал Берлин, объявилось новое, но какое-то ненастоящее немецкое правительство во главе с гросс-адмиралом Денитцем – но наша судьба так и не прояснялась.

Но наконец свершилось и это. В ночь с 4 на 5 мая командование немецких войск в Дании объявило о своей капитуляции. Мы узнали об этом тут же, ночью, вскоре после полуночи, и не от немцев, не из сообщений радио, а по неистовым радостным крикам, пению и стрельбе, вдруг взорвавшимся на улицах обычно тихого и сонного датского городка. Датчане с минуты на минуту ждали такого сообщения, не отходили от своих радиоприемников и первыми приняли сообщение англичан, направленное непосредственно на Данию, о том, что «датские» немцы капитулировали…

Стрельбу в воздух подняли, разумеется, участники подпольного движения Сопротивления, впервые за годы войны вышедшие открыто со своим разнокалиберным оружием на улицы городов. На левых рукавах у них были бело-красные повязки – национальные датские цвета – в доказательство их принадлежности к сопротивлению. Они ходили героями, многие пытались придираться к немцам, но те сидели запершись в расположении своих частей, ощетинившись, на всякий случай, оружием. Однако в целой своей массе незлобивые и добродушные датчане и не думали о какой-то серьезной «мести» немцам, они понимали, что через несколько дней те и сами уйдут, и были безмерно рады концу войны, концу ненавистной оккупации и очень скоро обратили свою жажду возмездия на своих, коллаборационистов всех мастей и рангов.

Началась немедленная охота за всеми, кто так или иначе сотрудничал с немцами и работал на них, или, не дай бог, служил у них. Крохотные местные тюрьмы оказались переполненными в тот же день, даже в большой центральной копенгагенской тюрьме в одиночные камеры помещали по четыре человека и более.

Но самая необычная кара постигла особую, пожалуй, наиболее многочисленную категорию изменников, вернее – изменниц…

Датские девчонки («пийге» по-датски) оказались плохими патриотками и плевать хотели на войну, политику и всякие другие высокие материи. Они хотели жить, веселиться и не отказывать себе в естественных земных радостях. Множество их путалось с немцами открыто, у всех на виду, не прячась и ничуть не стесняясь. Все они были отлично известны населению тех мест, где располагались гарнизоны – и наши батальоны тоже! Вот за это-то на их головы и опустилась карающая длань народного возмездия! Именно на головы – в буквальном смысле.

Всех таких «пийге» в самом Лемви и его окрестностях выловили уже в первые часы 5 мая и к середине дня согнали на главную площадь перед ратушей, оцепили эту буйно сопротивляющуюся толпу добровольцами из участников Сопротивления, притащили на площадь несколько десятков стульев из ближайших кафе и ресторанчиков и принялись овечьими ножницами кромсать пышные девичьи кудри! Невзирая на визг и вопли упиравшихся и царапавшихся девчонок, их в одно мгновение, как овец, обстригали под дружный хохот, свист и насмешки собравшейся толпы горожан, восхищенных редким зрелищем. Обстриженных девиц, плачущих и размазывающих слезы по физиономиям, шлепком пониже пышных спин выталкивали за пределы ограждения и, провожаемых двусмысленными шуточками и улюлюканием толпы, отпускали по домам. Страшная казнь!

Через 2–3 часа экзекуция кончилась, стулья унесли, толпа разошлась, и из окна своего номера в гостинице, выходившего на площадь, я видел только серые плиты древней мостовой, усеянные бесчисленными пучками девичьих волос, развеваемых ветром то в один, то в другой край площади.

Капитуляция прошла спокойно. Только в одном из наших батальонов подвыпившие ребята не сдержались и шарахнули несколько залпов по расположенной неподалеку немецкой части. Немцы на огонь не ответили, и инцидента не произошло, наши умолкли сами. Так и остался приказ, привезенный мною, невыполненным – некому было нас интернировать. Англичане приказали немецкому командованию пешим маршем выводить все войска, включая и наши батальоны, с территории Дании на территорию Шлезвиг-Гольштейна для разоружения и расформирования. Мне не оставалось ничего больше, как переодеться в штатское и отправиться к моим друзьям в Копенгаген.

У трапа на паром, переправлявший поезд Орхус – Копенгаген через пролив Большой Белт, стояли участники Сопротивления со своими красно-белыми повязками и проверяли документы у всех пассажиров. Вид и повадки у этих парней были далеко не такими лопушистыми, как у тех, с которыми мне пришлось встречаться на протяжении двух суток, пока я добирался до Нюрборга, от причала которого отправлялся паром. Одну ночь перед тем я ночевал в Тистеде, в гостинице, где часто останавливался раньше и с хозяином которой не раз пропускал по рюмочке экстра-аквавита. Он и взял меня под защиту от наскочивших парней из Сопротивления. В поезде я сам два раза отговорился от таких же проверяльщиков, но здесь, похоже, дело было поставлено посерьезнее.

Как быть? Ведь не покажешь же им «Зольдбух», или еще того хуже – «Аусвайсс» из бригады Гиля, все еще хранимый мною как память о той незабываемой поре! Теперь этот документ сыграл бы совсем скверную роль. Я живо представил себе, какой бы поднялся крик и беготня тут, у трапа на паром, если бы эти ребята увидели хоть один из этих документов – поймали переодетого «тюска» (немца», наверняка «кригсфербрехера») – военного преступника!

В критические минуты голова работает быстро. Что, если показать им старый советский паспорт, который чудом уцелел у меня во всех бесчисленных передрягах, оставшихся позади? Они ничего не разберут в нем, но там есть моя фотография и советский герб на печати и водяных знаках – гербу с серпом и молотом они, конечно же, поверят! Все советское сейчас в фаворе, а я скажу им, что я – русский, советский, еду в Копенгаген установить связь с советской миссией, которая должна прибыть на днях в столицу.

Но вот беда. Вспоминаю, что паспорт-то лежит на дне одного из чемоданов, а там сверху лежат совершенно компрометирующие вещи: сверху немецкая форма, сапоги, оружие (три пистолета, патроны к ним), подшивки нашей газеты.

Пришлось выйти из очереди, найти укромное местечко и, приоткрыв крышку чемодана, нашарить на дне спасительный советский паспорт.

Все удалось, как надо. Паспорт я достал, не вызвав ни у кого подозрения. Датчане не подозрительны. Добродушие и простодушие – преобладающие черты их народного характера, а в те дни всеобщего ликования и радости они тем не менее были склонны к повышенной бдительности. Я ожидал, что меня таки задержат и мне придется объяснять значение моего паспорта и доказывать его подлинность. Но все было по-другому!

Едва я сказал по-английски (не по-немецки! только не по-немецки!), что я – советский русский, и подал им свой паспорт, указав пальцем на печать с гербом, как все проверяльщики бросили остальных пассажиров, сгрудились вокруг меня и с возгласами радостного удивления принялись хватать меня за руки, жать их, хлопать меня по плечам, по спине – обнимать мужчин у них не принято – и громко, возбужденно кричать что-то приветственное, я и не разобрал всего, что они мне тогда наговорили. Потом тут же отдали мне назад мою паспортину, двое дюжих молодцов похватали мои тяжелые чемоданы и поволокли их по трапу на паром, крича мне, чтобы я не отставал. Оставшиеся у трапа еще кричали мне вслед какие-то доброжелательные слова напутствий, и вот таким совершенно триумфальным образом, на удивление окружавших датчан, я был доставлен наверх в помещение 1-го класса. Ребята, притащившие мой багаж, еще долго трясли мне руки и опять хлопали по плечам, и все лопотали что-то радостное и приветственное.

Паром отправился, а я вышел на палубу, на морской ветер, чтобы немного остыть и успокоиться от пережитого волнения и возбуждения. Все смешалось у меня в голове и в сердце. И радостно было, что вот опять, в критическую минуту, нашелся и удачно избежал опасности, и горько в то же время… Горько от сознания, что вот досталось мне то, что совсем мне не принадлежало. Совсем наоборот, заслужил я вовсе противоположное. Если бы только эти милые ребята знали, кому они только что наговорили столько любезностей и благодарностей, что они несли в этих чемоданах, кого они в 1-й класс устраивали!

Я ходил и ходил по палубе, стараясь не встречаться глазами с датчанами-пассажирами, чтобы избежать их словоохотливости, и медленно, медленно приходил в себя…

С середины мая я уже батрачил в имении «Роогор». Бродя по огромному полю, засеянному цветной капустой, выращиваемой на семена, я передвигал длинные трубы оросительной системы, которые надо было включать в 4 часа утра, и думал, думал, думал…

Теперь ничего другого и не оставалось, сама жизнь выдвигала требование: пришла пора подводить итоги. А итоги были куда как невелики. Я остался не только без Родины, без друзей, без профессии, пригодной в этих условиях, без будущего и даже без своего имени. Никогда не думал, что это так мучительно – скрываться под чужим обличьем, откликаться на чужое имя. Даже своей национальной принадлежности я теперь лишился.

И ради чего? Теперь, когда все кончилось, все встало на свои места и вместе с тем все прояснилось, с беспощадной очевидностью открывалась мне на том пустынном по утрам датском поле вся глубина моего собственного падения и падения тысяч таких же, как я, незадачников. Что мы наделали, безумцы? Во имя чего, во имя какой идеи изменили Родине, своим соотечественникам, пошли служить врагам своей страны и своего народа? Что мы смогли предложить ему взамен того, что он имел и что мы все имели вместе с ним?

Вечерами в своей комнате я доставал свои бумаги и раз за разом перечитывал тот документ, единственный программный документ, который смогло родить наше «движение», пресловутый Манифест Комитета, возглавленного Власовым. Пустота, бессмысленность и демагогическая трепотня этой бумаги, прокламирующей все эти «действительные» свободы, открывалась все с большей и беспощадной ясностью. Одна за другой картины недавнего прошлого проходили перед памятью в те безмолвные утренние часы на поле. Сколько раз за эти четыре года приходилось рисковать жизнью, становиться на самый край пропасти – все оказалось во имя лжи, неправды, прямой и примитивной измены. И мне еще повезло, крупно повезло – я уцелел. А скольким не повезло? Скольким так и пришлось бесполезно и бесславно погибнуть? И еще скольким суждено, как мне вот теперь, влачить жалкое существование изгнанника, страшащегося уже не только людей, но самого себя, вынужденного скрывать от людей даже свое имя.

И опять вспоминалась мне сцена у трапа на пароме. Как восторженно приветствовали меня датчане, когда я назвался советским русским, сколько в этих приветствиях было уважения и признательности к той стране, которую я оставил, к тем людям, которым я изменил, а теперь вот, спасаясь, незаконно примазался! Этот последний, в общем-то пустяковый обман почему-то особенно терзал мою совесть…


Страницы


[ 1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 | 11 | 12 | 13 | 14 ]

предыдущая                     целиком