Человек способен привыкать ко всему. Привыкли мы и к этому зрелищу. Ни вид этих ужасных поленниц из человеческих трупов, ни их число уже не вызывали никаких эмоций и переживаний. Всем казалось, что так и должно быть, раз кругом такие условия.
5
Тиф вместе с голодом и холодом сделали свое черное дело – унесли тысяч двадцать людей. Но было и еще одно бедствие, не столь роковое по многочисленности жертв, но отвратительное по своей сущности.
В сентябре сорок первого распространился бандитизм в лагере. Образовались шайки лагерных бандитов, пытавшихся выжить ценой жизни своих товарищей. В нормальных условиях существования эти люди никогда не стали бы бандитами, но в том нечеловеческом состоянии, в которое привел их немецкий плен, они ими стали.
Методы действия таких бандитских шаек были однообразны. Они заманивали к себе в норы намеченных одиночек с помощью подсылаемых зазывал, угощавших хлебом, куревом, обещавших путь к спасению. На краю гибели от истощения люди становились легковерными и наивными, как дети, и легко поддавались грубому обману. В их психике происходили несомненные сдвиги в сторону инфантильности. В отношениях друг с другом они вели себя именно по-детски – ссорились из-за самых нелепых пустяков, плакали слезами, если у них сосед забирал себе какую-нибудь ничтожную тряпку или щепку, обессилевшими вялыми руками пытались бить друг друга, не причиняя один другому ни малейшего вреда. Также по-детски, беззлобно и естественно мирились, не помня недавней ссоры. Обманывать таких несчастных и погибающих людей не составляло никакого труда тем, кто решился выжить сам за их счет.
Завлеченный в нору, где было двое бандитов, такой обессилевший человек легко становился жертвой. Ночью бандиты его душили, раздетый догола труп выбрасывали наружу и оттаскивали куда-нибудь подальше от своей норы. Добытая одежда и другие предметы через полицейских или через рабочие бригады выменивались на хлеб, сало и табак.
Бывало, намеченная жертва не поддавалась уговорам и подкупу, не верила посулам, не шла на приманку хлебом, табаком и салом. Тогда обреченного выслеживали до его норы, где он жил с одним или двумя товарищами. Нора не могла быть размером больше, чем на трех человек, иначе происходило самообрушение непрочной песчаной кровли.
Ночью, подкравшись к этой норе вдвоем, втроем, бандиты, подпрыгнув, обрушивали кровлю норы на спящих. Обессиленные люди, заваленные почти метровым слоем земли, не имели сил выбраться сами и через несколько минут умирали от удушья. Нападавшие, вернувшись в свою нору и отлежавшись там полчаса-час, возвращались и, прячась за неровности почвы от шарящих по территории лучей прожекторов, лежа, лихорадочно работали самодельным шанцевым инструментом, быстро докапывались до засыпанных, отыскивали жертву и забирали то, что им было нужно. Так, из-за одного кожаного ремня или из-за нерваной гимнастерки погибал не только владелец этих жалких ценностей, но и его товарищи.
Каким-то образом немцы разоблачили и раскрыли одну из таких шаек. Их было четыре человека. Им было устроено формальное следствие, их предали военно-полевому суду, который приговорил всех четырех к повешению.
На аппельплаце была выстроена виселица. В назначенный день казни нас всех вывели на аппельплац и построили вокруг виселицы. Осужденных привели из арест-блока под конвоем немцев с автоматами. Руки бандитов были связаны сзади, на груди каждого висела доска с надписью по-русски: «Я задушил своего товарища».
У виселицы стояло несколько немцев с барабанами.
Осужденных обвели вокруг всего аппельплаца, останавливали перед каждой колонной и заставляли кланяться и говорить: «Простите, братцы». Они еле-еле волочили ноги, и свои слова о прощении произносили чуть слышным шепотом. Во время содержания их в арест-блоке под следствием и в ожидании суда их ежедневно избивали плетками, и жизнь в них уже и так только-только теплилась. Они с трудом держались на ногах. Приближавшаяся смерть на виселице была для них уже как избавление от непрерывных физических истязаний.
Церемония казни была соблюдена по всем правилам. Осужденных выстроили перед помостом. Немецкий офицер зачитывал текст приговора по-немецки. Лагерный переводчик переводил на русский.
Ударила дробь барабанов. Под эти жутко-рокочущие звуки их втащили на помост – сами подняться по ступеням они оказались не в силах. На виселице орудовали наши лагерные полицейские. Командовал всем и хлопотал больше всех наш бывший ездовой, Сенька Коваленко. Он сам надевал петли, затягивал их, потом спрыгнул с помоста и одну за другой выбил три стойки, подпиравшие откидную часть помоста. Все четверо повисли сразу и тут же смолкли барабаны. Жуткая тишина повисла над аппельплацем. Казненные медленно поворачивались на раскручивающихся веревках.
Я был в то время уже в лазарете и о разгуле лагерного бандитизма в блоках слышал только из рассказов больных, прибывавших в лазарет-блок. Когда еще я сам находился в 132-м блоке и ютился в норе, эта чума – лагерный бандитизм – только начиналась. Мне пришлось всего два раза видеть по утрам трупы раздетых ночью ограбленных и убитых жертв бандитизма.
Публичная казнь четырех разоблаченных бандитов на некоторое время приостановила рост этой заразы, но прекращение такого открытого бандитизма произошло по другой причине. Когда были построены землянки и люди из нор перешли под крышу, тех исключительно благоприятных условий для бандитов, которые существовали при жизни в норах, уже не было, и бандитские действия сами собой утихли.
Бандитизм не был единственным уродливым искажением человеческого существования в немецких лагерях военнопленных той поры. Другим уродством, едва ли не более отвратительным, был каннибализм. Это явление не могло быть таким массовым, как бандитизм, но случаи каннибализма были, и это одно само по себе было чудовищно.
Мне стали известны два случая каннибализма, но их было, вероятно, больше.
В одной из землянок на нижних нарах в дальнем холодном углу был обнаружен труп с отъятыми частями тела. Сосед признался, что это сделал он, а мясо сварил и съел. Он был забит полицейскими до смерти тут же.
Второй случай я знаю более подробно. Он произошел у нас в лазарет-блоке уже ближе к весне, когда миновало самое беспросветное время голода и холода, общая смертность сильно снизилась и общие условия стали как бы несколько стабилизироваться. К этому времени кончилась уже и эпидемия тифа, и у большинства оставшихся в живых появилась надежда дожить до весны и тепла. Каннибалом оказался один из поправлявшихся больных, длинный парень – белорус, который приспособился незаметно вырезать печень у только что умерших и затем варить ее в закрытой банке на печке. Это было возможно при существовавшем порядке скрывания трупов людей, умерших днем. Немцы вечером делали проверку «по головам», не требуя подъема больных с коек. Трупы маскировались под спящих больных и показывались умершими ночью, после проверки. За ночь каннибал имел возможность выполнить свою операцию. Разоблачен он был другими больными, давно заметившими его гастрономические уловки с закрытой банкой у печки, тем более, что из банки не мог не доноситься запах вареного мяса. Однажды банка была вскрыта, и по ее содержимому все стало всем ясно.
Судьба этого каннибала-трупоеда была скверной. Немцы утащили его в арест-блок и приговорили к 100 ударам плетей ежедневно, пока не умрет. Сколько он вынес таких дней – мы не узнали.
Но как и на марше, так и в лагере, самой ужасной судьбой была судьба евреев.
Постоянные поиски скрывавшихся евреев среди массы пленных продолжались все время. Лагерные полицейские, науськанные немцами, рыскали в поисках своих жертв ежедневно. Находились негодяи и в массе пленных, доносившие на своих товарищей, про которых они узнавали, что те – евреи. Крайние степени измождения, в которые пришли люди, облегчали эти поиски и разоблачения: дифференциация внешних черт различных национальных типов сделалась значительно определенней. Семитские типы лиц явно разглядывались на фоне остальной массы и предательски выдавали евреев.
Обнаруженных евреев немедленно отправляли в арест-блок. В августе – сентябре арест-блок представлял собой очень небольшую площадь в юго-восточном углу общей территории лагеря, под угловой вышкой, огороженную густой проволочной оградой от остальной территории.
Внутри на этой площадке были сделаны из колючей проволоки клетки очень малой площади – человеку не вытянуться лежа на голой земле, и такой же малой высоты – нельзя встать человеку даже среднего роста – без сплошной крыши и стен. Крышей и стенами и служили эти сплетенные из колючей проволоки сетки. Таким образом, заключенные в арест-блоке все время находились под открытым небом, на голой земле. Кормили их какими-то отбросами пищи один раз в день. Ни один человек из попавших в арест-блок по той или другой причине не вернулся в лагерь живым, чтобы рассказать о том, что там происходило в действительности. Поэтому все наши сведения об этом «учреждении» лагеря питались полулегендарными источниками и доходили до нас через несколько ступеней пересказчиков. Вероятно, первоисточниками этих сведений были те полицейские, которые по своим обязанностям были туда вхожи и видели своими глазами то, что там происходило.
Достоверным, однако, является то, что евреев там накапливали группами человек до 15–20 для расстрела. Расстрелы производились по мере формирования таких групп. Их вывод на расстрел производился обязательно днем, часов в 11–12 дня, и обязательно под музыку оркестра, сформированного также из евреев. Оркестр играл попурри из всевозможных разудалых одесских мотивчиков, вроде: «На Молдаванке музыка играет…», а выводимые на расстрел евреи обязательно должны были приплясывать под эту музыку. Пытавшихся уклониться от этого последнего предсмертного издевательства нещадно избивали плетками и палками. Многие находились в тех степенях измождения, когда и двигаться могли уже с трудом, и то с помощью соседей по строю. Таких забивали до потери сознания и заставляли других тащить эти полутрупы на себе.
Во время пребывания евреев в арест-блоке в ожидании формирования группы их ежедневно избивали плетками, давая по 25 плетей каждое утро. За всякую провинность, конечно, мнимую и надуманную, количество плетей увеличивалось многократно. Как и где производились расстрелы – мы не знали. Обреченных уводили с оркестром до ворот лагеря и затем налево вдоль южной ограды, в то время как поляк, вывозивший трупы умерших в лагере, со своей бричкой всегда сворачивал направо.
Звуки стрельбы до нас не достигали.
Удивительной и непонятной была эта страсть немцев к истязаниям и издевательствам над людьми, уже и так обреченными на смерть. Физическими мучениями и надругательством над человеческим достоинством они сопровождали человека до самой могильной черты и, казалось, никак не могли насытиться тем наслаждением, которое давали им эти истязания.
Мои чувства, так же как и у других, притупились от ежедневного вида беспредельных, казалось, человеческих мучений и страданий, и я уже давно не возмущался и даже не удивлялся виденному, но голова еще не отказывалась работать, и, глядя на немцев, я все думал, как это можно совместить, объединить, кичливое бахвальство высокой «европейской» культурой и поведение не то что на «азиатском», но на первобытном, пещерном уровне человеческого развития.
Много азербайджанцев, узбеков, некоторых кавказцев-мусульман, плохо владевших русским и не умевших словами доказать свою непричастность к семитам, тоже попали в эту погибельную свалку, особенно в первые месяцы осени сорок первого.
Когда немцы сочли, что все евреи в лагере выловлены, они отправили на расстрел и весь оркестр под его собственную музыку.
Я часто думаю: а что сейчас там, в Сувалках, на том месте, где был разбит этот ужасный лагерь смерти? Отмечено ли хоть чем-нибудь то место, где были закопаны десятки тысяч погибших, замученных и расстрелянных людей? Что-то не слышно об этом нигде, ни в одном рекламном проспекте, прославляющем достопримечательности польских городов, не приходилось мне читать даже упоминания об этих событиях. Неужели уж они так незначительны, ничего не стоящи, что и недостойны упоминания? Это нам было тогда простительно состояние общего психического отупения и безразличия под грузом тех неохватных разумом отвратительных картин зверств, сознательно и хладнокровно творившихся немцами. А сейчас?
Простительно ли безразличие и забвение тех погибших теперь?
Если бы было возможно свободно поехать в Сувалки, взял бы билет и обязательно поехал.
6
Напротив ворот лазарет-блока, через широкий проход от ворот лагеря к аппельплацу, помещались такие же ворота в особый, привилегированный блок, называвшийся «оффицир-блоком». Туда сразу же были помещены прибывшие с нашей колонной Гиль и приближенные к нему командиры.
На просторной, отгороженной низкой проволочной оградой от остальной территории площади стояло несколько щитовых сборных домиков полубарачного типа. В них и разместили немцы тех из пленных командиров, которых они признали «оффицирами». Там уже до нашего прибытия находились ранее нас попавшие в плен командиры, в том числе два генерала: генерал-майоры Зотов и Богданов.
Генерал-майор Зотов за полный отказ как-нибудь сотрудничать с немцами был вскоре вывезен ими в концлагерь, выжил там, дождался конца войны, и у меня есть написанные им незадолго до смерти его мемуары, изданные в одном из сборников Воениздата. Я его в Сувалках сам не видел, но рассказы о его стойкости, как устную легенду, там слышал.
Другой человеческий тип являл собой генерал-майор Богданов. Это была весьма и весьма примечательная в своем роде личность. Его мы видели все, и каждый день не менее трех раз.
Генерал-майору Богданову был разрешен проход по территории лагеря, и он трижды в день отправлялся из оффицир-блока на кухню через весь лагерь, по аппельплацу мимо всех блоков, провожаемый тысячами голодных глаз и посылаемыми вдогонку матюгами, одетый в длинную генеральскую шинель, как бы и не со своего плеча. В руках всегда был большой немецкий солдатский котелок. Коротышка, менее 160 см росту, он казался сравнимым со своим котелком. Это была какая-то карикатура на генерала. Только в условиях сталинщины такое физическое, моральное и умственное ничтожество могло получить такое высокое воинское звание, как генеральское. Генерал Богданов был, несомненно, позорищем для армии уже в то время, как мы видели его в лагере пленных. Но я тогда не знал, конечно, что мне придется увидеть его еще и в других условиях, где низость этой человеческой личности обнаружится в формах, совершенно анекдотических, в то время как его личные действия выявят его жестокую и садистскую натуру. Мне было бы трудно поверить рассказам об этом человеке, если бы не пришлось все видеть собственными глазами год спустя.
Генерал Богданов с первых минут плена выдал немцам какие-то авансы, и они держали его про запас, может, когда-нибудь и пригодится.
Сам Гиль очень редко выходил с территории оффицир-блока, раза два только приходил в лазарет-блок, беседовал с Евдокимовым. Тот сказал нам, что Гиль назначен немцами старшим русским офицером лагеря и что он ведет с немцами какие-то переговоры. «Если он действительно еврей, – подумалось мне тогда, – то по какому же острию ножа он ходит, находясь под постоянной угрозой разоблачения. Уж такому-то немцы устроят не просто казнь, но настоящую кровавую баню».
Но суждено было случиться так, что немцы не устроили Гилю кровавую баню. Прошло полтора года, и Гиль сам устроил немцам кровавую баню – но об этом после.
Весной, в начале марта, мы узнаем, что Гиля с группой командиров, человек 30, куда-то вывезли. Мы думали-гадали, но ничего понять не могли. Одни говорили, что их перевели в какой-то привилегированный лагерь, другие – что их освободили вообще для работы на немцев на оккупированной территории.
Но через месяц вся группа возвратилась обратно. Все выглядели поправившимися, посвежевшими и одеты были в какую-то неизвестную нам военную форму из светло-зеленого добротного сукна: мундиры, брюки, пилотка, ботинки полугражданского образца. Оказалось – это чешская форма.
После возвращения группы Гиля начались некоторые перемены в лагере. Уменьшился произвол лагерных полицейских. Несколько улучшилось питание, очевидно, были приняты некоторые меры по уменьшению воровства на кухне и в других передаточных инстанциях. Баланда стала гуще, а кава – без сахара, сахар же стали выдавать на руки. Хоть было его и немного, но по сравнению с его полным отсутствием прежде эта выдача выглядела существенным улучшением. В похлебке стала появляться крупа, чего раньше тоже не было. Смертность пошла на убыль, трупы уже не складывались поленницами, как это было в начале зимы и в разгар тифозной эпидемии. Поляк-могильщик успевал всех вывозить.
За время отсутствия группы Гиля, в марте, немцы предприняли меры борьбы со вшивостью и, к нашему удивлению, с этим справились. Построили баню за лагерем с вошебойкой (Enfleuzung Stelle), все бараки и землянки друг за другом прожарили горящей серой, в очищенный от вшей барак запускали людей, прошедших в бане полную «обесвшивленность», включавшую прожарку всего имущества и бритье всякой волосатости на теле, и кончились вши в лагере. Это было сделано так быстро, – не более чем за неделю, – что всем нам даже не верилось, что мы избавлены наконец от этой нечисти.
Надо отдать немцам должное в умении организовывать задуманные мероприятия – делая задуманное, они действовали быстро, четко и деловито.
Офицеры группы Гиля получили возможность передвигаться по лагерю и посещать блоки. Так мы узнали, что их возили в Бреслау – бывший польский город Бреславль – в какой-то особый лагерь. Там с ними обращались хорошо, возили на экскурсии по Германии, показывали деревни и города, промышленность и сельское хозяйство. Германия весной сорок второго еще не была разгромлена воздушными налетами союзников, и жизнь немецкого тыла поражала свежий глаз чистотой, ухоженностью, размеренностью и аккуратностью. Восторженные рассказы об этих сторонах немецкой жизни мы слышали теперь от очевидцев.
К каждому блоку был прикреплен теперь один офицер из группы Гиля для пропагандистской работы. Содержание этой пропаганды было весьма примитивно: восхваление всего немецкого, охаивание всего советского. Все пережитые нами ужасы за 9 месяцев плена теперь объяснялись просто: Сталину и вообще советской власти русские, попавшие в плен, больше не нужны, их считают всех предателями («воин Красной Армии живой в плен не сдается!»). Кроме того, в 1925 году Советское правительство не подписало Генуэзскую конвенцию об отношении к военнопленным в случае войны, вот по всему этому и было нам так плохо. Немцы вообще не обязаны были никак заботиться о русских пленных, так как мы вроде «вне закона», а кроме того, они не ожидали, не рассчитывали, что русских пленных будет так много, и поэтому оказались совершенно неподготовленными принять и содержать такое большое количество – несколько миллионов – русских, советских пленных.
Эти объяснения новоиспеченных пропагандистов выглядели бы правдоподобно в свете несомненных фактов – неприсоединение нашего правительства к международной Конвенции о военнопленных и неожиданном для немцев большом числе пленных и т. д., если бы этой правдоподобности не противоречил такой, тоже для нас очевидный и несомненный факт – немецкие зверства по отношению к нам. Если бы все дело было только в трудностях содержания, зачем тогда было применять такую продуманную систему мер, направленную явно на то, чтобы погубить возможно большее число людей, зачем совершать неоправданные и не вызывавшиеся необходимостью жестокости и издевательства? Пропагандистская линия не вязалась с действительностью, но возражать было, естественно, нельзя, и каждый понимал эти речи про себя, как умел и как хотел.
К лазарет-блоку был прикреплен старший лейтенант Сергей Петрович Точилов, московский интеллигент лет 45, архитектор по гражданской специальности, старый холостяк, не имевший никогда своей семьи. Мне пришлось с ним познакомиться – правда, мельком – еще до поездки группы Гиля в Бреслау. Точилов тоже был включен в группу Гиля и жил вместе с ним в одном бараке в оффицир-блоке. Точилову немцы еще в конце осени поручили «работу» – вести учет умерших. Те цифры – 500, 600 и 700 человек, умиравших в самые страшные дни прошедшей зимы, я узнал потом именно от него. Он должен был вести строгий учет всех трупов и давать немцам ежедневные сводки о числе умерших. Он был несколько сутуловат, роста среднего, немного рыжеват, лицо веснушчатое, круглое, с выдающейся нижней челюстью и несколько оттопыренной нижней губой. Носил круглые очки. Был типичным командиром-интеллигентом из мобилизованных гражданских.
Мое первое знакомство с ним произошло на почве столкновения по поводу учета умерших в лазарете. Наша «методика» этого учета, дававшая нам возможность существовать, не вязалась с фактическим состоянием дела, а Точилову, прирожденному педанту, не терпелось привести все в строгую систему, как того и требовали от него немцы. Придя в этой своей «должности» в лазарет-блок и обойдя бараки, он, конечно, не в пример немцам, обнаружил наших умерших в тот день и уже записал их в свой «синодик», но я вовремя заметил это и вмешался. Произошел спор. Я погорячился, меня поддержали другие, решили потащить этого нового «бухгалтера смерти» к Евдокимову. Тот своим авторитетным видом и спокойным тоном сумел объяснить Точилову истинную обстановку и уговорить того не вмешиваться в установившийся порядок. Помню, решившим все дело аргументом было оброненное Евдокимовым как бы вскользь замечание о том, что обстановка такова, что никто из живущих в лагере не гарантирован от какой-нибудь болезни, особенно от тифа, и тоже может попасть сюда же, к нам, так стоит ли вмешиваться в наши порядки? Намек был понят правильно, Точилов снял свои претензии и в дальнейшем, приходя в лазарет-блок, записывал всегда только вчерашних умерших, как умерших сегодня, а сегодняшних оставлял на завтра.
Однако та первая размолвка не помешала нам постепенно сблизиться с ним. Почвой такому сближению послужила общность нашей антисоветской убежденности. Негативное отношение к советскому строю у нас обоих было одинаково, расходились мы только в вопросе о роли немцев. Точилов прямо преклонялся перед мощью немецкой военной машины, перед их организованностью и их целеустремленностью и находил всевозможные оправдания их изуверств в отношении нас. Здесь я спорил с ним, мне стало уже совершенно ясно, что немцы – исторические враги России, но сейчас они выступали как враги Сталина и его режима, и я не видел никакой другой возможности борьбы со сталинизмом в нашей стране, кроме союза с немцами.
Наши споры при встречах не мешали нашему постепенному сближению, и я очень жалел, когда Точилов однажды не пришел в конце дня в лазарет-блок, а от другого командира, его сменившего на должности «учетчика трупов», я узнал, что Точилов вместе с группой Гиля готовится завтра уехать из лагеря. Я считал, что больше уже не увижу Точилова.
Поэтому, когда через месяц Гиль возвратился со всей своей группой, я был очень обрадован новой встрече с Точиловым. После своей поездки и экскурсий по Германии Точилов еще больше укрепился в своих германофильских взглядах, расхваливал мне все, что он увидел в Германии своими глазами, и говорил, что Советский Союз – варварская, дикая страна по сравнению с Германией. Мне стало трудно с ним спорить, потому что никаких новых, а тем более веских аргументов я не находил, в то время как Сергей Петрович рассказывал все новые и новые факты лучшей, чем у нас, организации жизни у немцев. Единственно, что мне пришло в голову тогда – возразить Сергею Петровичу, что виденное им есть только поверхность немецкой жизни, а саму жизнь народа он за такую краткую поездку, да еще в положении стороннего наблюдателя не мог увидеть. Но это мое возражение нисколько не поколебало моего нового и – это весьма существенно – старшего товарища. Точилов был старше меня на 20 лет, он получил образование еще в старой России, он помнил другие времена и во многом был для меня авторитетом.
Много рассказывал Точилов о лагере, в котором их содержали под Бреславлем. Тогда еще он не мог знать, что это был вербовочный лагерь немецкой шпионской организации «Цеппелин», созданной СС. Я сам узнал об этом спустя 20 лет после окончания войны, прочитав в одной из книг, посвященных описанию немецкой шпионской деятельности против Советского Союза во время войны, о вербовочном лагере под Бреслау, принадлежавшем «Цеппелину», и, сопоставив разные факты, убедился, что этот лагерь «Цеппелин» и был тот самый лагерь, куда возили в марте сорок второго года Гиля и его окружение.
Точилов намекал на скорые перемены в положении русских у немцев вообще и на перемены в положении пленных в частности.
Однажды в середине апреля он спросил меня прямо: согласен ли я буду снова взять в руки оружие, если мне предложат служить в русской армии, чтобы воевать против большевиков вместе с немцами? Я ответил ему: «Если эта борьба будет направлена против большевизма, а не против России, то – да».
Между тем Гиль и его офицеры, возвратившись из своей поездки, развили бурную активность. Они пользовались особыми правами по сравнению с рядовыми пленными – так, они могли свободно перемещаться по территории лагеря, заходить в блоки, беседовать с кем угодно.
За время их отсутствия немцы на территории бывшего 13-го блока, так памятного мне, построили огромный барак, внутри которого был зрительный зал со сценой и подсобными помещениями. Гиль привез с собой полный набор музыкальных инструментов для оркестра, и среди оставшихся в живых пленных быстро нашлись бывшие музыканты и артисты-любители, был организован оркестр и театральная самодеятельность. В теплый весенний день 20 апреля, в день рождения Гитлера, был назначен первый концерт нового оркестра и какая-то постановка драмкружка.
Зал был набит битком, не поместившиеся толпились в открытых входах и выходах. Казалось, что все 2,5 тысячи оставшихся в живых хотели присутствовать на этом первом за 10 месяцев человеческом мероприятии. По слухам, за это время через лагерь прошло не менее 22 тысяч человек. Значит, 20 тысяч ушло туда, под эту моренную гряду, видневшуюся к северу от Сувалок, куда, по рассказам, поляк отвозил свой ежедневный груз…
Перед концертом и спектаклем была, как и положено по нашим обычаям, «торжественная часть». После официальных речей лагерного начальства во славу фюрера, Великой Германии, ее доблестной армии было предоставлено слово Гилю.
Гиль выступил с большой речью, в которой тоже произнес славословие в адрес Гитлера и его Рейха, затем рассказал об их поездке по Германии, о тех возможностях, которые были предоставлены немцами для ознакомления с жизнью Германии и, наконец, о самом главном – о предоставлении немцами права нам, русским людям, тоже принять участие в борьбе с «жидо-большевизмом». Это новое и необычное еще для слуха словосочетание, да еще произнесенное заведомым евреем с немецкой трибуны, прозвучало так странно и нелепо, что я чуть не рассмеялся вслух, но тут же сообразил, что это могло бы повлечь для меня самые печальные последствия, и быстро спрятал лицо за спины впереди сидящих, силясь скорее согнать невольную улыбку.
Гиль, между тем, продолжал далее, что он решил создать военно-политическую организацию под названием «Боевой Союз русских националистов» для борьбы с большевизмом у нас на Родине под верховным водительством Великогермании и ее фюрера, Адольфа Гитлера. Объявил и программу своего «Союза», в которой вопрос о будущем государственном устройстве России оставался нерешенным. Гиль сказал: «Это дело будет решаться после войны». Закончил он призывом вступать в ряды его «Союза».
Меня сильно взволновало это собрание. Главное впечатление произвели не речь и не слова Гиля, а самый поворот дела, сама неожиданно появившаяся возможность вырваться из этого дурацкого плена и принять личное участие в деле, которому хотелось послужить.
Превосходство немецкой военной машины над советской весной сорок второго года продолжало казаться несомненным. Поражение немцев в осеннем наступлении на Москву казалось частным неуспехом, вызванным затяжной кампанией из-за осеннего бездорожья до того времени, когда «генерал Зима» присоединился к войскам Сталина в качестве могучего союзника. Наступит лето, и немцы закончат разгром Сталина.
Что станет тогда с Россией? Нельзя же спокойно сидеть сложа руки и ждать, когда немцы сделают все сами, тогда у них будет тем больше оснований не идти на уступки русским национальным силам в предоставлении им права на собственную государственность. Это, конечно, унизительно для русского самосознания, что Россия, после разгрома Советского Союза, будет вынуждена получать право на государственность от иноземного победителя, но раз другого пути история не предоставляет, то что же поделаешь? Нужно брать то, что есть налицо, синицу в руки, если ястреба с неба нельзя достать.
Именно по такой схеме и развивался у меня на другой день разговор с Сергеем Петровичем Точиловым. В то время ни он, ни я не знали ничего о людоедских планах Гитлера в отношении славянских народов вообще, а в отношении России – особенно. Не знали мы о намерении нацистов присоединить к Германии Украину, Белоруссию, Прибалтику, Кавказ, об «оттеснении» русских за Урал и создании на европейской территории России какого-то ублюдочного, подчиненного немцам, подобия «государства», граждане которого будут обязаны работать на Германию, и т. д.
Советская пропаганда, в свое время много говорившая и писавшая о захватнических планах и настроениях гитлеровцев, уже давно утратила на нас свое влияние. Кроме того, как и большинство антисоветски настроенных людей, мы давно потеряли веру в утверждения советской пропаганды, не верили ей, тем более что принятый в этой пропаганде чисто ругательский, бранный, не деловой, бездоказательный стиль выступлений ни в чем нас не убеждал еще и дома, до войны, тем менее мы были склонны верить ему сейчас.
Сами же по себе немецкие планы порабощения и уничтожения России были настолько нелепы, их абсурдность и неосуществимость была нам, в частности мне, настолько очевидна, что никто из нас не мог допустить, чтобы люди, способные здраво мыслить, могли вынашивать такие планы. Немцы казались мне людьми, способными мыслить здраво и реально, если они сумели произвести такую великолепную организацию своих вооруженных сил и держать в таком идеальном порядке внутреннюю жизнь своей страны. Тогда мне было совсем невдомек, что в реальной политике знак равенства между рациональными действиями и намерениями с одной стороны и правильным пониманием условий для осуществления этих намерений с другой ставить нельзя. Чаще всего не соблюдается это равенство. Но чтобы понять это, потребовалось 30 лет жизни – и какой жизни…
Мы приняли тогда желаемое за действительное, и с помощью немцев сами себе создали миф о том, что можно победить большевизм в России, не побеждая самой России, и поверили в этот миф, и пошли служить ему. Действительность была жестокой – мы пошли служить немцам.
Точилов формально предложил мне свою рекомендацию для принятия в «Боевой союз русских националистов», в котором сам он уже состоял со времени поездки в Бреславль. Я дал согласие, подал заявление и по рекомендации Точилова был принят в состав первой сотни этого «Союза» и зачислен рядовым офицерского взвода.
Вместе со мной из лазарета вступили в Союз зубной врач Борзиков и веселый, бесшабашный парень, фельдшер, которого мы все звали «Малыш», хотя он был высокого роста. Фамилию его я забыл.
Так совершился переход мой в совершенно новое для меня человеческое качество…
Не могу сказать, что этот «переход» совершился совсем без внутренней душевной борьбы. В глубине сознания сидел и точил какой-то червячок, портивший радость от представившейся возможности освобождения. Совесть не была спокойна от мысли, что, по сути, я иду в наемники к врагам своей страны, что этот шаг, на который я решился – не только с формальной – законной, но и чисто человеческой точки зрения, – есть не что иное, как предательство, измена, но усилием воли я подавил в себе эти сомнения и угрызения, раздавил этого «червячка».
Выработавшийся ход мысли, питаемый застарелой, ставшей органической, неприязнью к сталинскому режиму, приобрел инерцию. Я убеждал себя, что иду служить не немцам, а России, которая гибнет на глазах, еще немного, в этом году – обязательно, она будет раздавлена сапогами завоевателей, и нужно скорее, совершенно срочно, организовываться нашим, русским, национальным силам, чтобы противопоставить немцам хоть что-то взамен разгромленной сталинщины.
Истинное лицо самих немцев за эти 9 месяцев плена мне было уже достаточно хорошо понятно, и иллюзий на их счет я больше не питал.
Другие иллюзии полностью завладели тогда моим – и не только моим – сознанием: что с помощью немцев, опираясь на них, по сути, обманывая их, мы, русские, сможем сделать свое, наше, русское дело и спасем если уж и не всю Россию, то хоть то, что от нее останется после окончательной победы немцев. Нужно обязательно сделать так, чтобы эта «окончательная победа» никак не была победой только немцев, но чтобы она была также и победой национальных сил возродившейся России…
Акция Гиля, казалось мне, открывала начало движения русских национальных сил за возрождение России.
История потом все рассудила иначе, не оставив ни одного целого камешка от воздушных замков наших иллюзий…
Глава IV
1
Во второй половине дня 1 мая 1942 года сто пленных были выведены за ворота лагеря «Оффлаг-68», подведены к складскому помещению и там переодеты в новенькое чешское обмундирование. Это была первая сотня «Боевого союза русских националистов», о создании которого Гиль объявил в лагере 20 апреля. Бывших командиров Красной Армии свели в один взвод. В нем в качестве рядовых состояли командиры со званием от подполковника до младших лейтенантов. Я был тоже зачислен рядовым этого взвода.
Часов в шесть вечера нас погрузили в пассажирские вагоны совсем незнакомой нам конструкции, не похожие на наши, русские. Вооруженной охраны с нами не было, нас сопровождали только несколько немцев-офицеров в форме, которую мне до сих пор видеть не приходилось: один погон на правом плече в виде серебряного шнура и черные петлицы с серебряными кубиками на левой стороне и серебряными же молниями на правой. Как потом я узнал, это была форма войск СС, «Ваффен-СС», как они называли сами себя.
Итак, нас сопровождали эсэсовцы. И нельзя сказать, что они не были вооружены. У каждого на левом боку висела кобура с пистолетом.
В середине следующего дня мы проехали через разбомбленную Варшаву. Поверженные в руины кварталы города не обнаруживали никаких работ по восстановлению разрушенного, только проезжая часть улиц была расчищена от обломков, огромными грудами лежавших по обе стороны. Это были разрушения, произведенные немецкими бомбардировками в сентябре 1939 года.
Вскоре мы прибыли в Люблин. Город был совершенно цел и совсем не походил на наши города. Множество домов старинной архитектуры, древние костелы, узкие кривые улицы, тесные площади – все было таким необычным и интересным для свежего взгляда. На вокзальной площади нас ждали большие крытые машины.
Местные жители, горожане, поляки с любопытством и легко читаемым недружелюбием рассматривали нас, когда мы рассаживались по машинам, пытаясь понять – кого еще и для чего немцы привезли в Люблин? Полтора-два часа езды на машинах, и мы проехали через небольшое местечко Парчев, как прочитали мы на указателе возле дороги. На улицах было видно множество евреев, одетых бедно, сидящих у порогов своих убогих, полунищенских жилищ. Таких еврейских типов, почти библейских, одетых в лапсердаки, с длинными, свисающими пейсами или седыми, тоже очень длинными бородами, мы никогда не видели у себя дома и с любопытством разглядывали их. Всюду мы видели жизнь, непохожую на нашу, совсем иную.
Но вот вдали за полем показался старинный парк, из-за деревьев высоких, очень старых, показалась крыша большого здания, затем машины въехали в широкие ворота и по парадной дороге, обсаженной рядами толстых дубов и лип, подкатили к подъезду типичного барского, усадебного дома, в три высоких этажа, увитого плющом по стенам от земли до крыши. Над входом, украшенным полуколоннами, виднелся лепной дворянский герб с графской короной наверху.
Это оказалось вотчинное имение известных польских магнатов, графов Замойских, бежавших в Румынию в 1939 году. Этот графский родовой замок и парк за ним удивительно напоминали мне барский дом и парк у меня на родине, в селе Никольском на Вологодчине, только у нас и дом и парк были еще богаче. Нас разместили в комнатах первого и второго этажей. На всех стенах холла внизу, на лестницах и в широченных коридорах второго этажа висели старинной работы, темные от времени портреты предков многочисленных поколений графов за несколько столетий. Почтенные старые господа в буклях и надменные декольтированные дамы в фижмах смотрели на нас со стен, как бы дивясь и не веря такому надругательству и святотатству, как это вторжение иноплеменных в их родовое гнездо.
Страницы
предыдущая целиком следующая
Библиотека интересного