07 Dec 2016 Wed 11:36 - Москва Торонто - 07 Dec 2016 Wed 04:36   

В 1814 году русское самодержавие разгромило французский «тоталитарный режим», созвало Венский Конгресс и организовало Священный Союз. В Европе царил почти полный мир — никто не был ограблен и даже почти никто не был обижен. Историю победы демократии в Первой мировой войне м-р Черчилль называет сплошным безумием:

«Эта история, в самом основном есть список преступлений, глупости и страданий».

История Второй мировой победы есть нечто еще худшее: и глупость, и преступление, и страдания, и предательство, и, наконец, просто сумасшедший дом. Черчилль в своих «Воспоминаниях» рисует истинно жуткую картину:

«В 1938 году был смысл воевать за Чехию, ибо тогда германская армия только с великим трудом могла бросить на западный фронт полдюжины обученных дивизий, а французы могли ринуться на Рейн или в Рурскую область шестидесятью-семидесятью дивизиями…» «Но все это люди считали неразумным, преждевременным, стоящим ниже современного уровня мышления и морали».

Вот — усилиями всеевропейского социализма и парламентаризма мы и сидим: намного, очень намного ниже самого скромного уровня мышления и морали, по-видимому общепринятого уже и при Олеге.

Английская патриотическая поговорка гласит: «Англия проигрывала все сражения, кроме последнего ».

Давайте вспомним: в свое время были проиграны два последних сражения: одно — против Франции Жанны Д'Арк, другое против Америки Георга Вашингтона. В переводе на язык русской истории, это обозначает примерно то же, что для нас означал бы разгром в Польше или отделение Сибири. Английская патриотическая песенка поет:

«Никогда, никогда, никогда

Англичанин не будет рабом!»

Давайте вспомним: британская армия и, еще больше британский флот, были построены не на началах всеобщей воинской повинности, не на долге каждого англичанина идти защищать старую и веселую Англию, а на захвате в рабство матросов и солдат — которых вербовщики спаивали в кабаках, в пьяном виде отвозили на суда и там было то же, что было и на галерах эпохи гребного флота.

Русская армия от Олега до Николая Второго никогда не вербовала своих бойцов ни путем купли, ни путем спаивания. Она не захватывала и не покупала рабов ни на хлопковые плантации XIX века, ни на каучуковые ХХ-го. Россия первая предложила миру и Лигу Наций, и разоружение, и Гаагский Трибунал, но совершенно невозможно себе представить, чтобы при наличии Империи Российской и Императоров Всероссийских Лига Наций и ООН превратились бы в то, во что превратила их борьба правительств и партий, парламентов и профсоюзов, трестов и деятелей, ораторов, танцоров и жулья. Можете ли вы себе представить, чтобы Государь Император Николай Второй, имея на русско-германской границе более чем десятикратное превосходство в силах — дал бы немцам съесть своего союзника, которому он за год до этого торжественно обещал свою вооруженную поддержку? Если вы это можете себе представить — позвольте мне позавидовать силе вашего воображения.


***


Так вот, — прошли мы одиннадцативековой путь от Олега до Николая Второго и в самых истоках этого пути мы, туманно и расплывчато, подмечаем те же общие черты, что и в его конце, — я, впрочем, никакого «конца» пока не вижу. Если бы наша историческая наука занималась бы исследованием фактов, а не агитацией в пользу галлюцинаций, то мы, вероятно, знали бы об истоках нашего государственного бытия что-то более вразумительное, чем отдельные эпизоды борьбы за киевский великокняжеский стол. Но мы этого ничего не знаем. Или почти не знаем. Все те светочи науки, которые нам освещали наше прошлое, всем своим нутром принадлежали ко всяким в мире коронам — кроме, конечно, русской. Это в какой-то степени повторяет историю убогой нашей «военной миссии". Учились наши генералы у итальянцев эпохи Возрождения и у поляков эпохи вырождения, у шведов Карла XII и у немцев Фридриха Великого, у Наполеона и у Клаузевица — то есть у опыта всех тех армий, которые были разбиты нашей собственной. Но у нашей собственной — как же было учиться? В отношении государственного строительства остается все-таки много сторон, которые могут показаться спорными. Но в военном смысле никаких споров просто не может быть: русская армия была самой победоносной армией всей мировой истории включая в эту историю и Древний Рим. Так, может быть, русскую военную мысль следовало бы строить на основании ее опыта, а не опыта Колелони, Собесских, Карлов, Фридрихов и прочих. Не на опыте тех, кто кое-как и кое-когда выигрывал кое-какие «первые сражения», а на опыте нашей армии, которая первые сражения иногда и проигрывала, но пока что не проиграла ни одного последнего?

Это же относится и к русской государственности. Ведь, вот, те люди, которые искали — они нашли: и законы Хаммураби и остатки империи Инков, раскопали древнюю Трою и гробницу Тутанкамона… Может быть, что-то можно было найти и о свободах Киевской Руси, как нечаянно что-то нашел проф. Кизеветтер о Всероссийских Съездах Московской?


***


Я уже констатировал: ни о чем решающем наши историки нам не говорят — они только проговариваются. И тогда с совершенной неизбежностью возникает совершенно логическая нелепица, какими переполнены все наши исторические исследования, нелепица, которая фактическим клином врезывается во все теоретические построения: если были Всероссийские съезды и неприкосновенность личности, то ни о какой, «деспотии», разумеется, речи быть не может. Если русский мужик в середине 17-го века имел по свинье и прочему на душу населения, то ни над какой бездной он не стоял. Если Петр Первый бежал от Софии, от Нарвы, от Гродны и под Прутом увяз так, что и бежать было некуда, то только при величайшей свободе мысли от законов логики можно возвести его в чин героя и полководца. Если Пестель агитационно запарывал своих солдат, то ни при какой свободе мысли, никем иным, кроме как прохвостом его квалифицировать нельзя. Но нам говорят: Петр шведов разбил потому, что научился чему-то от них. Или: Толстой написал «Войну и Мир» потому, что учился у Диккенса. Или Александр Второй ввел суд присяжных потому, что научился от Англии. Считалось совершенно немыслимым, чтобы что-либо существенное, кроме самовара, указа, кнута и водки, мы бы соорудили «своею собственной рукой».

Этот философски стандартизированный ход мыслей повторяется и в историографии Киевской Руси: откуда бы все это могло взяться? Ясно — сперли. Но у кого? Ясно — у Византии, по тем временам это был единственный парадный подъезд. Ключевские, которые жили за чужой духовный счет, никак не могли себе представить, что кто-то в России мог бы жить на свой собственный.

Давая общий обзор нашей «Начальной Летописи» Ключевский стыдливо потупляет свои ученые очи перед его «твердым и цельным историческим мировоззрением»:

«Начальная летопись представляет сначала прерывистый, но чем дальше, тем все более последовательный, рассказ о первых 2веках нашей истории, и не простой рассказ, а освещенный цельным, тщательно проработанным взглядом составителей на начало нашей истории… Всего важнее идея, которою освещено начало нашей истории, — это идея славянского единства, которая в начале XII века требовала тем большего напряжения мысли, что совсем не поддерживалась современной действительностью… Замечательно, что в обществе, где сто лет с чем-нибудь назад еще приносили идолам человеческие жертвы, мысль уже научилась подыматься до связи мировых явлений… Вчитываясь в оба свода, вы чувствуете себя как бы в широком общерусском потоке событий, образующемся из слияния крупных и мелких местных ручьев… Как могли составители сводов собрать такой материал местных записей, летописей и сказаний, и как умели свести их в последовательный погодный рассказ, — это может служить предметом удивления или недоумения».

Итак: почти тысячу лет тому назад, в обществе, которое только что приносило идолам человеческие жертвоприношения, мысль уже научилась «подыматься до связи мировых явлений». Мы сейчас сказали бы: мыслить в мировом масштабе. «Мировой масштаб» в десятом веке, разумеется, не включал в себя: ни Великобританской Империи, которой тогда не было, ни Америки, которая тогда открыта не была. Но все таки: в десятом веке люди мыслили в мировом масштабе. Посмотрите сводки сегодняшних мировых конференций: там о связи мировых явлений, кажется, не думает вовсе никто. Каждому ближе своя рубашка, даже и тогда, когда от нее остались одни дыры: дыры, они, видите ли, тоже свои. И своя дыра к телу тоже ближе. Откуда же вчерашние поклонники Перуна и Даждь-бога в двести лет научились тому, чему Европа не смогла научиться за две тысячи? Официально научный ответ известен всем нам: Византия.

Не могли же в самом деле какие-то дреговичи сами выдумать что-то путное? Самобытность римского и английского государственного строительства не оспаривает, насколько я знаю, ни один из существующих источников. Самобытность русского, насколько я знаю, не признает ни один из существующих источников. Раз было что-то путное, то, очевидно, что дреговичи откуда-то его сперли.

Ключевский недоумевает: откуда же могла взяться идея славянского единства, если она не совсем поддерживалась «современной действительностью». Это была, в своем ядре, идея единства Русской Земли. На Любечском съезде князья клянутся «всею Землею Русской», признавая этим свои удельные грехи. Даниил Паломник, пробравшись в Иерусалим, возжигает на Гробе Господнем лампаду «за всех христиан Земли Русской». Иначе говоря, у самых истоков русского государственного строительства идея национального единства — но не расового — возникает как-то сразу, как Афина Паллада из головы Зевса: в полном вооружении. Это есть основной факт всей нашей истории, — ее основная идея. И именно этой идеи Русь не могла заимствовать от Византии, — по той простой причине, что такой идеи в Византии и в заводе не было.

Это всегда признавали русские государи. Во всяком случае в Византии никто не «морщился», как никто не морщился и в Европе. Здесь все было просто: быть царем значит обеспечить себе полную безнаказанность — omnia impune facere. До известного периода, но не вечно. И предел этот был очень точно указан в формуле возведения на престол арагонских королей. Представитель знати, совершая обряд, произносил старинную формулу:

«Мы, которые стоим столько же, что и вы, и которые можем больше чем можете вы, — мы назначаем вас нашим королем и Сеньором при том условии, что вы будете соблюдать наши привилегии. А если нет — нет».

Ни римские, ни византийские легионы такой формулы не произносили: цезари в Риме и базилевсы в Византии были само собою разумеющимися ставленниками этих легионов и никаких моральных принципов ни за цезарями, ни за базилевсами, ни за легионерами не было и в заводе. Были свои войска и у Годунова. Было родство с династией и было бесспорное право избрания. И русская московская знать, вероятно, по личной инициативе Василия Шуйского, отыскала тот слабый пункт, который впоследствии и погубил Годунова: легенду об убийстве царевича Дмитрия. Пропагандный отдел знати был, по-видимому, поставлен блестяще и нащупал правильную линию: подрыв моральной основы царствования. И, вот тень Дмитрия стала бродить по стране. Кто бы в Византии, или в Риме, или в Мадриде стал бы заботиться о трупе ребенка, убитого двадцать лет тому назад? Кому бы пришло в голову пытаться свергнуть Цхимисхия той кровью, которую тот пролил на путях к захвату власти? Василий Шуйский капнул ядом в самую сердцевину московско-»азиатского» абсолютизма: в его нравственную опорную точку. И все пошло из стороны в сторону, все казалось Божьей карой за то, что Москва терпит цареубийцу. Это было триста пятьдесят лет тому назад. Через триста пятьдесят лет после этого, я в моих скитаниях по РСФСР, УССР и пр. социалистическим республикам раза три слыхал тот же вариант: «так нам и нужно, Царя не уберегли »…

Я склонен думать, что если вот сейчас, с любого среднего русского человека, по обе стороны научного занавеса, снять, это ленинско-марксистское, социально-революционное, солидаристически-марксистское, солидаристически-автономистское и прочее самомоднейшее обмундирование и оставить этого среднего русского человека в том виде, в каком создал его Господь Бог, без гегелей в ноздрях и керенщины в мозгах, — то можно было бы обнаружить приблизительно то же самое чувство. Его можно было бы назвать ощущением греха. Его можно было бы назвать ощущением конфуза. Но оно есть у всех нас…

Даже и Ленин-Сталин «казнью Николая Кровавого» предпочитали не хвастаться никак. Даже московские коммунисты как-то ежились при напоминании об этом убийстве: «да, конечно, это была политическая необходимость», но в глаза не смотрели. Кто бы в Византии стал стесняться таким пустяком?


***


Наша наука выуживает цитаты и жонглирует терминами. Иногда это только несчастье. Но иногда — и позор. Во всяком случае, за цитатами и терминами бесследно исчезают явления, которые после себя точных цитат не оставили и которые замазаны ничего не говорящими терминами. Так, в случае с Византией, вне всякого научного внимания остается факт диаметральной противоположности между русской и византийской духовной доминантой. Византийство — это преобладание формы над содержанием, юрисдикции над совестью, интриги над моралью. Византийцы были классификаторами, кодификаторами и законниками. Византия была, собственно, очень близка к Карфагену — Государство-Город, за которым, вместо «нации», стоял только «хинтерланд» — территории, обладающие такими-то и такими-то сырьевыми и людскими ресурсами. У Византии не было: «родной землицы», из-за которой кто бы то ни было стал бы лезть на какой бы то ни было рожон. Не было никакой «национальной идеи». Не было никакой легитимной монархии. Не было никакой «национальной армии». Все, что было в Византии, было прямой противоположностью тому, что выросло в России. В России содержание всегда предпочиталось форме, совесть — букве закона, мораль — силе, а сила — интриге. От Олега и Даниила Заточника до Николая Второго и даже Сталина — у нас была и есть «родная земля», за которую мы лезли на все мыслимые рожны и ломали все мыслимые рожны. «Идея славянского единства», таинственно открытая Ключевским в начальном списке нашей летописи, была потом отредактирована московской, церковной публицистикой, была поэтически сформулирована Пушкиным — «славянские ручьи» и «русское море», — вела наши армии на Балканы, и в весьма переходный момент нашей истории, реализовалась в «восточном блоке» под скипетром Базилевса Сталина. Сталин почти так же счастливо совместил Цхимисхия с Марксом, как Ленин — Гегеля с Батыем. Или Нелюб-Злобин — Вольтера с конюшней…

Разумеется, были и «влияния»: от византийского до марксистского. Говоря очень суммарно, за одиннадцать веков своего литературного существования Россия сменила такие «влияния»: 1) варяжское, 2) византийское, 3) хазарское, 4) татарское, 5) польское, 6) голландское, 7) шведское, 8) французское, 9) немецкое, 10) английское. Теперь, надо предполагать, очередь: американского влияния. За все эти одиннадцать веков из русского человеческого сырья известные и неизвестные нам властители дум пытались изваять: нордического морехода, византийского царедворца, польского шляхтича, голландского шкипера, французского скептика, немецкого философа и английского парламентария. На тучных пастбищах всех этих влияний паслись целые стада профессоров. Они наживали гонорары и лоснящуюся шерсть. Они пытались переделать русского тысячелетнего Ивана хоть на какой-нибудь человеческий лад — то византийский, то марксистский. Сделать его то феодалом, то шейлоком, то республиканцем, то даже социалистом. Сейчас обозревая простым, совершенно невооруженным глазом одиннадцативековые усилия византийских книжников девятого века и марксистских книжников двадцатого, можно сказать, что кроме временных кабаков ни из чего ничего не вышло. Приблизительно так же, как ничего не вышло бы из Федора Шаляпина, если мы его переделали бы на Джима Тэннея. С научной точки зрения такая переделка могла бы показаться целесообразной: в качестве боксера Тэнней зарабатывал неизмеримо больше, чем Шаляпин в качестве певца. Кроме того Тэнней зарабатывал «научным» боксом — есть, ведь, и такой, — Шаляпин же ни с какой наукой ничего общего не имел. Но можно предположить, что в результате такой переделки Шаляпин перестал бы быть Шаляпиным, но никак не смог бы сделаться Тэннеем. Так мы на протяжении веков, были очень хорошими монархистами. Но, на протяжении всех этих одиннадцати веков, я что-то не могу припомнить ни одного примера тех республиканских добродетелей, которыми жил Древний Рим и с которым помирает нынешняя Франция. Разве что А. Ф. Керенский — ДО его прихода к власти и ПОСЛЕ его ухода от власти. Три месяца на протяжении тысячи лет — не Бог весть, какое уж достижение. Но даже и в эти три месяца никаких республиканских добродетелей проявлено не было. Если, конечно, не считать «керенщину» добродетелью.

Если бы мы изучали русскую историю с русской точки зрения, а не с какой-нибудь декоративно-спинозной или церебрально-спинальной, то мы могли бы установить тот неправдоподобный, но все-таки неоспоримый факт, что от Олега почти до Сталина русская национальная и государственная жизнь — то спотыкаясь и падая, то отряхиваясь и восставая, идет все по тем же основным линиям, которые я постараюсь суммировать в нескольких пунктах.

1. Нация — или, лучше, «земля» — как сообщество племен, народов и даже рас, объединенных общностью судеб и не разделенных племенным соперничеством.

2. Государственность, как политическое оформление интересов всей «земли», а не победоносных племен, рас, классов и прочего.

3. Легитимная монархия, как централизованная выразительница волевых и нравственных установок «всей земли».

4. «Неотъемлемое право» (формулировка проф. Филиппова) этой «земли» на свое «земское» самоуправление, на все связанные с этим свободы.

5. Максимальная в истории человечества расовая и классовая, религиозная и просто соседская терпимость.

6. Максимальный, в истории человечества боевой потенциал этого «сообщества», «нации», или этой «всей земли».

7. Самое длительное в истории мира упорство той традиции, которая неизвестным нам путем, когда-то родилась где-то на Великом Водном Пути.

Вторжение феодальной идеологии в Киев, шляхетской — в Москву и марксисткой — в Петербург привели нас: к татарскому игу, к крепостному игу и к социалистическому игу. Вполне вероятны какие-то очередные влияния, вторжения, философии и концлагеря. Еще более вероятно то, что они кончатся так же, как кончились и предыдущие: из-под надгробной плиты, сооруженной Карлом Марксом над русской национальной доминантой, вдруг подымется, казалось бы давным-давно похороненный, Александр Невский, и вдруг окажется, что жив именно Александр Невский и что от Карлов Марксов только и осталось, что образцово-показательная труха.

А потом, вероятно, окажутся еще более странные вещи. Вспомним, что шляхетские уроки окончились в Варшаве, шведские — под Полтавой и под Стокгольмом, вольтерианские — в Париже, и гегелианские в Берлине. И все это будет проделано снова тем же Иваном Непомнящим, которого вот уже сотни лет никакая философия никак не может переделать ни в американца, ни в социалиста, и никакие подвалы и концлагеря тридцати последних лет не могут сделать ни коммунистом, ни колхозником. Хотя очень многих сделали все-таки прохвостами. Но — пройдут даже и прохвосты. Желательно было бы, впрочем, принять кое-какие превентивные меры: и против философии, и против прохвостов. Триста лет татарского ига, полтораста лет крепостного и тридцать лет социалистического это, может быть, в масштабе русской истории и не так существенно. Но в масштабах нашей собственной — это все-таки очень большая неприятность.


***


«Византийское влияние» относится к числу легенд, созданных нашими книжниками и фарисеями. Конечно, что есть «влияние»? Влияли и печенеги и леса, и торговля и Византия. От Византии Русь получила христианство, которое не повлияло на национальный характер народа. От Византии Русь получила культуру, которая стала развиваться в направлении диаметрально противоположном какому бы то ни было византийству. И если иностранные дипломаты московского периода упрекали московских, — петербургских, впрочем, тоже, — дипломатов в «византийстве», то ведь дипломатия никак не принадлежит к числу тех человеческих профессий, в которых требуется «честная игра»: просто русские дипломаты почти всегда оказывались ловчее иностранных.

Не было и политического влияния. Единоличная монархия рождалась на Руси из совершенно иных источников чем византийская. И если в Византии цареубийство было нормальным способом замещения престола, то Киевская Русь знает только один случай попытки последовать византийской традиции: это Святополк Окаянный. Он пытался пойти по византийским путям. Русская Церковь его прокляла, все от него отвернулись, он бежал и погиб, оставив в назидание потомству только свою кличку «Окаянного».

Не имела равно никакого отношения к Византии и та чисто киевская система престолонаследия, которая в обход старшего сына князя предоставляла престол следующему по старшинству брату. Это, просто, пережитки родового быта, где старейшиной был просто старший. В Византии, как в чисто колониальном пункте, родового быта не было вовсе, не было вовсе и такой системы. С этой системой пыталась бороться и Киевская Русь в лице Владимира Святого, Ярослава Мудрого и Владимира Мономаха. Попытки эти, казалось, были близки к успеху. Но они были сорваны и феодальными влияниями и теми тенденциями, которые росли в Киеве.

За исключением трех указанных князей, в Киеве был собственно говоря политический хаос, осложненный не только борьбой за престол, но и парламентаризмом: в борьбе за этот престол, в качестве очень существенного, — может быть, и решающего фактора, выступало киевское вече. Киевское вече, как и новгородское, было демократией в кавычках: там сидели «вятшие мужи», что в переводе на современный язык, означает диктатуру капитала. В угоду этой диктатуре была составлена «Русская Правда» и от этой диктатуры киевские низы бежали на север: так русская эмиграция из Киева создала, наконец, московское самодержавие.


ГИБЕЛЬ КИЕВА


В 1017 году большой пожар уничтожил в Киеве семьсот церквей. Может быть, благочестивый летописец и преувеличил размах киевского церковного строительства: Дитмар Мерзенбургский, который посетил Киев незадолго до пожара, говорит, что в городе насчитывалось только 400 церквей и 8 рынков.

Было ли в нем семьсот или только четыреста церквей, Киев, несомненно, был огромным и богатым городом, и, вероятно, самым большим и самым богатым в тогдашней Европе. Адам Бременский считал Киев начала XI века соперником Константинополя. Современник Ярослава Мудрого, митрополит Илларион, в своей проповеди спрашивал: «Кого Бог тако любит, якоже нас возлюбил есть и вознесл?» И отвечает: «Никого же».

Лет двести спустя, папский миссионер Плано-Карпини нашел в Киеве лишь двести домов, а по пути через Киевскую и Переяславскую землю — лишь бесчисленное количество человеческих черепов и костей, разбросанных по полям. От великолепия и богатства Киевской Руси не осталось ничего.

У историков создалось и поддерживается впечатление о Киевской Руси, как о некоей исторической скороспелке, которая возникла без достаточных к тому оснований, и без достаточных — погибла. И обычно проводится параллель между такими же без достаточного основания возникшими государственными образованиями Запада.

Карл Маркс писал:

«Как Империя Карла Великого предшествует образованию Франции, Германии и Италии, так Империя Рюриковичей предшествует образованию Польши, Литвы, балтийских поселений, Турции и самого Московского государства». Здесь, конечно, говорится о причинной связи, а не о последовательности во времени, иначе можно было бы сказать, что, например. Империя Ацтеков предшествует образованию Британской Империи. По времени, действительно, предшествует, но из этого не следует решительно ничего. Что же касается причинной связи, то здесь Маркс, верный своему обычаю рассматривать русскую историю с западноевропейской точки зрения, следует чисто киевской поговорке: «В огороде бузина, а в Киеве — дядько»: Империя Карла реально охватывала и пыталась охватить нынешние Францию, Италию, Испанию, Германию, Бельгию, Чехию и другие, — «Империя Рюриковичей» не охватывала ни Польши, ни Балтики, ни тем более Турции. Империя Карла, развалившись, так и осталась в разваленном виде и до сих пор.

Киевская же Русь «предшествовала» никак не Польше и уж тем более не Турции, — она предшествовала Российской Империи. Или, иначе, — Киевская Русь была одной из неудачных попыток объединения Руси, за которою последовала удачная — Московская Русь, а впоследствии Петербургская Империя.

Киевская Русь была не единственной попыткой. Ее стопам и ее судьбам, — хотя и менее трагическим образом, — последовали: Галич, Вильна и Новгород — Русь Червонная, Русь Литовская и Русь Новгородская. Предшественниками Москвы явились все четыре.

Таким образом, в организации Киевской Руси не было ничего случайного, ни скороспелого. Русский народ — даже и в его тогдашнем этнографическом составе и во всех его тогдашних разновидностях сразу же поставил себе определенную историческую задачу. Она не была решена ни в Галиче, ни в Вильне, ни в Новгороде, ни в Киеве, и ее решили из Москвы.

Совершенно очевидно, что в Москве существовали, а в Киеве, Галиче, Вильно и Новгороде — отсутствовали те причины, которые привели к неудаче первых четырех попыток и удаче пятой. Какие же это были причины? Обычно говорят, что Киевская Русь была разгромлена степью, однако, достаточно очевидно, что «степь» тут играла только второстепенную роль: ни Галич, ни Вильно, ни Новгород от нее не страдали, Москва страдала не меньше Киева. Но не стоит говорить и об объяснениях Ключевского: киевские, де, князья так размножились, что стало им тесно и они завели усобицы: с таким же остроумием успехи Москвы историки объясняют немногочисленностью потомства Даниловичей. Будь, значит, киевские князья и еще более княгини, менее чадолюбивы, а московские более чадолюбивы — история России пошла бы не московским, а киевским путем…

Здесь, между прочим, можно с особою, выдающеюся, наглядностью проследить общий для всех наших историков закон притяжения доводов за волосы. Академик Шмурло, в особой главе, перечисляет «причины усиления Москвы», и пункт 7-ой озаглавливает так: «Малочисленность княжеской семьи в потомстве Даниила Александровича». — «Она содействовала тому, чтобы: а) установить порядок наследования от отца к сыну, б) наделять старшего сына уделом значительно больших размеров, чем уделы младших сыновей, и таким путем сосредоточить постепенно Московские земли в одних руках».

Изобретатель русского феодализма Павлов-Сильванский дает единству государственной власти иное объяснение:

«Последствием иммунитета [7] на западе был захват крупнейшими землевладельцами верховной власти. Иммунитет послужил опорою для узурпации суверенитета и для образования средневековых княжеств и государств. Этого последствия у нас иммунитет не имел. Ни один боярин не превратился в князя-государя в собственном смысле этого слова. [8] Но это произошло вследствие быстрого размножения князей Рюриковичей».

Вот вам два объяснения двумя случайными причинами, друг друга взаимно и начисто исключающими. Шмурло: феодализм не удался потому, что князей было слишком мало . Павлов-Сильванский: феодализм не удался потому, что князей было слишком много. Очень может быть, что у какого-то третьего, мне еще неизвестного, историка установлен точный коэффициент княжеской рождаемости, необходимой для победы феодализма. В Западной Европе коэффициент рождаемости был, значит, случайно, как раз впору: будь он малость выше или малость ниже, империя Карла Великого процветала бы и по сие время. Это называется исторической наукой…

Княжеские усобицы также не являлись объяснением — при всей их наглядности. Ибо неизбежно возникает вопрос: почему Киев и прочие с ними не справились, и почему Москва с ними справилась? Таланты московских князей, или отсутствие талантов у киевских — тоже ничего не дают для понимания: Ярослав, да еще и «Мудрый», который разделил киевскую землю между своими сыновьями — был ли он глупее, например, Даниила Александровича, вступившего на престол в возрасте десяти лет, или Михаила Феодоровича, вступившего на престол в возрасте шестнадцати лет? При этих князьях московская земля никак не делилась. Не будет ли правильнее искать причин удачи и неудачи в каких-то гораздо более глубинных и гораздо более широких явлениях, чем княжеское деторождение и гораздо более постоянных, чем талантливость или бездарность десятков князей, мелькавших и на киевском, и на московском престолах?

Самая наглядная причина неудачи домосковских правителей заключалась в «усобицах» — независимо от того, решались ли они вооруженной схваткой князей на поле сражения, или такой же схваткой партий — на новгородском или киевском вече. Если мы возьмем самую основную линию развития Новгорода и Киева, Галича и Вильны, с одной стороны, и Москвы — с другой, то нам станет достаточно очевидным: и Новгород и Киев, и Галич и Вильна создали у себя чисто аристократический строй. И в Новгороде, отчасти и в Киеве князья, то есть представители монархического начала в стране, являлись просто наемниками, которых вече то приглашало, то изгоняло по собственному усмотрению. В Галиче княжескую власть боярство вообще съело. В Литовско-Русском государстве, аристократия только и ждала момента, чтобы утвердить свои вольности перед лицом единодержавной власти. Это ей и удалось — ценой существования государства. В Киеве «в XI веке управление городом и областью сосредоточивалось в руках военной старшины» (Ключевский). «Веча волостных городов, в Киеве и Новгороде, появляющиеся по летописи, еще в начале XI века, со времен борьбы Ярослава со Святополком в 1015 году, все громче начинают шуметь с конца этого века, делаясь повсеместным явлением, вмешиваясь в княжеские отношения. Князья должны были считаться с этой силой, входить с нею в сделки, заключать „ряды“ с городами, политические договоры. „Князь, садясь в Киеве, должен был упрочивать старший стол под собою уговором с киевским вече. Князья были не полновластные государи земли, а только военно-полицейские их правители“.

Еще не так давно русская общественная мысль рассматривала Киевскую Русь, а в особенности Новгородскую, как неудачные, к крайнему сожалению, попытки установить на Руси демократический строй. Грубая рука восточного деспотизма смяла эти попытки: «вечу не быть, колоколу не быть, а быть Новгороду во всей воле князей московских»… Сейчас взгляд на эту демократию несколько видоизменился. Демократии ни в Киеве, ни в Новгороде не оказалось никакой. Там была феодально-торговая аристократия — (в Вильне была феодально-земельная). И это она, а никак не «народ», всячески ограничивала и связывала княжескую власть. И уж, конечно, не во имя «народа», а в своих собственных классовых интересах. Можно сказать: и в Галиче, и в Новгороде, и в Вильне, и в Киеве аристократия — земельная или торговая — съела верховную власть. Но можно сказать и иначе: ни в Галиче, ни в Новгороде, ни в Вильне, ни в Киеве народной массе не удалось создать своей власти. И поэтому низы примкнули к той власти, которую удалось создать московским низам: «волим под Царя Московского, Православного». Этот мотив, в разных редакциях и в разных веках повторяется и в Новгороде, и в Вильне, и в Киеве. Значительно позже повторяется он и в Галиции.

«Русская Правда», — говорит Ключевский, — есть по преимуществу уложение о капитале. Капитал служит предметом особенно напряженного внимания законодателя: самый труд, то есть личность человека, рассматривается, как орудие капитала… Это «Русской Правде» сообщает черствый мещанский характер».

Такой же характер носит и новгородское законодательство. В Литовской Руси капитал заменен землей и привилегиями землевладельцев. Но схема власти в общем остается тою же самой: верховная власть растаскивается аристократией, торговой или земельной, — безразлично. Массы подымают восстания против «лучших» или «вятших» людей, громят ростовщиков. И, не найдя своего организационного центра, снова попадают в прежнюю кабалу. Низы «отливают» на запад и на север, «уступая свое место в Приднепровье княжеским дворовым людям и мирным половцам». Киевщина пустеет — пустеет от работорговли, которая была главным промыслом «лучших людей», и от бегства населения и на запад и на север от усобиц.

На западе низам не удалось достигнуть ничего. Они попадали уже в сложившийся, крепко спаянный феодальный быт и подчинялись ему. На севере, на вольных и никем еще не обжитых землях, киевские демократические эмигранты строят Москву — по своей воле и по своему разумению. И Москва находит отклик и поддержку во всех низах всея Великия, Малыя и Белыя Руси.

Москва, конечно, тоже закрепощает, но закрепощает не во имя «резы» — ростовщического процента, который «Русская Правда» допускала в размере 50% в год (на практике брали 80 и 100%), не во имя мехоторговцев или работорговцев, а во имя общих интересов. Разумеется, и в Москве не обходилось без засилья сильных людей, но там был предел, поставленный общенациональной, властью, была общенациональная идея некоей общечеловеческой справедливости, непрерывно охраняемая вооруженным аппаратом самодержавия. И именно это, а не уровень рождаемости в княжеских семьях, не географическое положение на берегу скудного ручья Москва-реки, не экономические преимущества обездоленного судьбой междуволжского суглинка и, наконец, не милое соседство культурной татарской орды, создали Московскую Империю — создали ее народные низы, бежавшие с юга и с запада на свободную от феодально-ростовщических традиций ростово-суздальскую почву. Приблизительно так же английские эмигранты, покинувшие феодальные берега Великобритании — создали на девственной почве Америки самую законченную демократию современности. Создали ее по своему образцу — как русские эмигранты из Киева «по своему».

Москва была самым восточным пунктом отступления эмиграции русского народа. Дальше к востоку — никаких государственных попыток не делалось. Все попытки, которые были предприняты западнее Москвы — провалились.

Очень может быть, что именно соседство запада с его специфическим влиянием, оборвало попытки и Новгорода, и Киева, и Вильны — не говоря уже о Галиче. Новгород был построен более или менее по ганзейскому типу: государство, как торговый дом. Правительство, как правление акционерного общества. И самые богатые люди страны — как акционеры, избирающие свое правление, для защиты своих интересов, а никак не интересов тех рабочих, которые заняты на их предприятиях. Новгородские завоевания не присоединялись к земле, как присоединялись московские, то есть входили в состав государственного единства равноправными частями, как это было в Москве, а оставались только колониями, местами, откуда извлекалась прибавочная стоимость. Москва «не любила ломать местных обычаев», — говорит Ключевский. Москва рассматривала каждую завоеванную или присоединенную область, как свою новую составную часть, как новую часть общего государства, а не как торгово-промышленное сырье, не как меховой или челядинный сырьевой рынок. Новгородская аристократия рассматривала свои пятины, как объект эксплуатации, а Киев свои волости, как объект грабежа. На верхах общества — и в Новгороде, и в Киеве был достигнут уровень материальной культуры, значительно превосходивший Москву. Но и новгородские, и киевские низы стали все-таки на Московскую сторону.

«Русская Правда» была уставом торгового дома, поддерживаемого вооруженным путем. В какой именно степени здесь сказалось влияние европейских связей, браков с европейскими влиятельными домами, торгового обмена с Венгрией, Польшей, Германией? — На этот вопрос трудно ответить. Гораздо яснее и отчетливее было влияние Польши на Великое Княжество Литовское: там польская поправка к русской государственности и русской культуре привела к самоубийству русской государственности (Польско-Литовская уния), но не спасла и польскую.

Переходя к обобщению очень широкого масштаба, можно было бы сказать, что две сильнейшие и в будущем единственно решающие государственности современного мира удались в России и Америке, — на очень далекой дистанции от беспокойного западноевропейского полуострова великого евразийского материка. Империя Карла Великого наследников так и не получила: эти наследники оказались неудачниками, недоносками, выкидышами. Германские племена, наводнившие Европу и разгромившие Римскую Империю, к имперскому строительству оказались совершенно неспособными, как при всех ее талантах, оказалась неспособной древняя Греция. Германец оказался слишком узок.

Историческим выражением этой личной узости послужил феодализм, разложивший Европу и пытавшийся разложить Россию. Только на больших расстояниях от этого феодализма — на индейских просторах Америки или на угро-финских болотах Москвы, удалось создать огромные демократии — демократические каждая по-своему, и каждая по-своему решающие проблемы и своего и общечеловеческого социального бытия. Ближе к центрам западной Европы — — все попытки разбились о ту психологию данного человеческого материала, которая на протяжении веков неизменно формировала западноевропейский феодализм. Об эту же психологию разбилась и киевская попытка.

Киевскую Русь разбила, разумеется, не степь. Степь только добила государственность, начинавшую распадаться изнутри. Стране уже не хватало сил для того, чтобы справиться со старыми и привычными врагами, с которыми раньше справлялись без особенных затруднений. И если мы попытаемся установить — так что же новое появилось во внутренней жизни последнего периода Киевской государственности то мы неизбежно натолкнемся на уделы, на «кромолы» удельных князей, которые «пустошили землю русскую» и с которыми справиться уже не удалось.

Наш удельный период — не есть феодализм, в западноевропейском смысле этого слова. До уровня своего западноевропейского собрата он развиться так и не успел. Но феодальное влияние, конечно, было. И, прежде чем говорить о нем, попытаемся установить, так что же собственно говоря, значит феодализм.


ФЕОДАЛИЗМ


Классическое определение основных черт феодализма, принятое в марксистской литературе, дано Лениным. Эти основные черты Ленин формулирует так:

1) Государство натурального хозяйства;

2) Отсутствие у непосредственного производителя средств производства;

3) Личная зависимость крестьянина от землевладельца;

4) Низкое рутинное состояние техники.

Как видите сами, крепостное хозяйство России середины прошлого века целиком подходит под ленинское определение феодализма — однако, никто же, в самом деле, не станет утверждать, что Россия Николая Первого была феодальным государством. Из ленинского определения полностью выпадает самая основная черта феодального строя — — дробление государственного суверенитета, исчезновение идеи единой общенациональной власти. Феодальный барон Западной Европы хозяйствовал совершенно так же, как и русский помещик чичиковских времен, однако, ни Ноздрев, ни даже Собакевич, никакими феодалами не были, а вестфальский барон этим феодалом был.

Если рассматривать феодализм с ленинской точки зрения, то тогда изобретатель и открыватель наших «феодальных отношений», Павлов-Сильванский, будет более или менее прав: некоторые — далеко не все — юридические и экономические черты, свойственные типично феодальному развитию Западной Европы, можно подметить и у нас — и притом на очень значительных промежутках времени. Но если рассматривать феодализм, не как известную систему «производственных отношений», а как раздробление государственного суверенитета среди массы мелких, но принципиально суверенных владетелей, то тогда прорыв феодализма в нашу историю нужно признать не правилом, а только исключением.

К «производственным отношениям» феодализм не имеет никакого отношения. И утверждение марксизма, что «по сравнению с рабовладельческим обществом феодализм представляет более прогрессивную форму производственных (а не юридических! И. С.) отношений», блещет таким же остроумием, как и ленинское определение самого феодализма. Достаточно вспомнить огромную культуру и необычайно высокий уровень римского «производства». Феодальная Европа, нищая, грязная и безграмотная, уж никак не представляла собою «более прогрессивной формы производственных отношений» — это вопреки Гегелю, был сплошной регресс. Феодализм приходит не из производственных отношений. Он приходит от жажды власти, взятой вне всякой зависимости и от производства и от распределения. Феодализм — это, так сказать, демократизация власти — передача ее всем тем, у кого в данный момент и в данном месте есть достаточная физическая сила для отстаивания своих суверенных баронских прав — Faustrecht — кулачное право. Феодализм иногда предполагает юридическую основу власти, но он никогда не предполагает моральной.

Феодал правит не «во имя» нации, народа, крестьян, и кого бы то ни было еще. Он правит только и исключительно в своих собственных интересах, закрепленных такими-то и такими-то битвами и пергаментами. Для феодала монарх не есть носитель определенных нравственных идеалов или даже практических интересов народа или нации, а только «первый среди равных», которому повезло быть сильнее остальных. Внеморальное происхождение феодала оставило свои следы и на западноевропейской монархии — по происхождению чисто феодальной. И нам, еще и до сего времени, приходится называть «монархией» и западноевропейскую и русскую ее формы, — формы, выросшие из совершенно разных моральных источников и имеющие совершенно разную историческую практику.

Феодализм вырос прежде всего из жажды власти во имя своего личного права.

Жажда власти есть, конечно, общечеловеческое свойство, и поэтому тенденция к развитию феодализма будет в той или иной степени свойственна всем странам и всем народам мира. «Трудолюбивые приват-доценты» всегда смогут раскопать десятки мелочей, свидетельствующих о наличии «феодальных отношений» где угодно. Но если оторваться от мелочей, то мы должны сказать, что Рим, например, феодальных отношений не знал вовсе. Были помещики и были сенаторы, были проконсулы и были императоры, но баронов не было. Суверенная власть «народа и сената римского», выгравированная на римских орлах, оставалась единым и нераздельным источником всякой власти — даже и власти римских императоров. Гражданские войны Рима ни в какой степени не носили характера феодальных войн средневековой Европы. Вовсе не знала феодализма и древняя Греция с ее уже чисто капиталистическими отношениями. Да, Греция была раздроблена на ряд суверенных государств, но это были хотя и крохотные, но все-таки государства — монархии и республики, принципиально равноправные друг другу и никак не находившиеся в феодальном подчинении или соподчинении.

Власть феодала есть власть помещика — в большинстве крупного, присвоившего себе, помимо крестьянской земли и крестьянского труда, еще и прерогативы верховной власти и по отношению к крестьянину и по отношению к другому феодалу. Этого не было ни в Греции, ни в Риме, ни в Китае — этого не было и у нас. Еще раз повторяю, что феодализм явился, как жажда власти, не оправдываемой никакими моральными целями, никаким общим благом, как жажда власти самой по себе — an und fer sich. По чисто германской концепции, повторенной и в XX веке, — сила родит право и право требует власти.

Феодал, подыскивающий моральные оправдания своей власти, — является логической нелепицей.


Страницы


[ 1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 | 11 | 12 | 13 | 14 | 15 | 16 | 17 | 18 | 19 | 20 | 21 | 22 ]

предыдущая                     целиком                     следующая