4. — Свое внимание Польша устремила на восток — и в этом направлении ее доминанта демонстрирует поистине незавидную настойчивость. Первое занятие Киева поляками случилось в 1069 году — в Киев ворвался князь Болеслав Храбрый и с трудом ушел оттуда живьем: жители, по словам летописца, избивали поляков «отай», т. е. организовали партизанскую войну. Столетия подряд такие же попытки повторяли Сапеги и Вишневецкие. Почти девятьсот лет после Болеслава точно такую же попытку и с точно такими же результатами повторил — вероятно, уже совсем в последний раз — Иосиф Пилсудский. Было ли это идиотизмом во времена Болеслава? — Трудно сказать. Но во времена Пилсудского это было идиотизмом уже совершенно очевидным: ни при каких мыслимых комбинациях политических судеб Польша не имела никакой возможности нажиться ни за счет России, ни за счет Германии, ни за счет двухсотмиллионного соседа на востоке, ни за счет восьмидесятимиллионного на западе. Но в 1943 году польское правительство уже сидевшее в эмиграции, снова повторило традиционное требование — Польша от моря до моря — т. е. от Риги до Одессы.
Польша потерпела поражение — и во времена Болеслава, и во времена Вишневецкого, и во времена Пилсудского. Болеслав обошелся сравнительно дешево — была уничтожена польская армия. Вишневецкие обошлись дороже: они, истощив Польшу, подготовили почву для разделов. После страшных поражений в польско-украинской войне 1640-х годов и присоединения Украины к Москве — Польша уже никогда не поднималась до настоящей самостоятельности; полвека спустя Петр делал там, что хотел. Пилсудский, предав Деникина и спасши советскую власть, создал самую важную внешне-политическую предпосылку войны 1939 года…
5. — Польша забросила море и тянулась на восток в поисках крепостных душ для шляхты и католических душ — для ксендзов. И в Киеве, и в Риге, и в Вильне — Польша тысячу лет подряд — при Радзивиллах, Сапегах, Вишневецких и Пилсудских вела всегда одну и ту же политику : подавление и закрепощение всего не-шляхетского и не-католического. Польша, по крайней мере, в течение последних лет пятисот, — вела политику профессионального самоубийства и, как показала история, вела ее довольно успешно. И совершенно очевидно, что как Вишневецкий в семнадцатом веке, так и Пилсудскнй — в двадцатом — выражали не самих себя, со всеми своими личными качествами, а доминанту своей страны. Им всем, от Болеслава до Пилсудского, казалось, что они действуют вполне логично, разумно и патриотично, — иначе бы о н и все, или, по крайней мере, хоть кто-нибудь из них. действовали бы по-другому. Но иначе не действовал никто: доминанта.
Откуда она взялась? Ближайшее объяснение будет лежать в католичестве. Но тогда возникает следующий вопрос: почему именно в Польше удержалось католичество, разгромленное и в северной Германии, и в Скандинавии и остановленное на пороге России? На этот вопрос ответа у меня нет. Ко всей трагической судьбе Польши и католичество приложило свою страшную руку: при Пилсудском, в сущности, совершенно так же, как и при Вишневецких: все иноверцы, диссиденты, в особенности православные, казнями и пытками загонялись в лоно католической Церкви, сжигались православные храмы (за два года перед Второй мировой войной их было сожжено около восьмисот) и в восточных окраинах возникала лютая ненависть против тройных насильников: насильников над нацией, экономикой и рели гией. И, создавая вот этакую психологическую атмосферу, Польша при Сапегах, Радзивиллах и Вишневецких пыталась опираться на казачьи войска, а в 1939 году послала против германской армии корпуса, сформированные из западно-украинского крестьянства: корпуса воевать не стали.
«Домашний старый спор», о котором когда-то писал Пушкин, сейчас решен окончательно. Русское море не иссякло — его не удалось иссушить ни большевикам, ни Гитлеру. Польша, как и следовало ожидать, при минимальной затрате умственных способностей, оказалась расплющенной. И если Россия — даже и при большевиках — сумела ликвидировать немецкий «Drang nach Osten», то о польской «миссии на востоке» и говорить нечего. Если Россия сумела справиться с такою несомненно первосортной Европой, какою она, Европа, являлась и при наполеоновском «новом порядке» и при гитлеровском, то совсем уже третьесортное европейское захолустье Польши — никакой угрозы для нас больше не представляет. И сейчас мы, больше чем когда бы то ни было, можем позволить себе роскошь полного беспристрастия. Может быть — и сочувствия: трагическая и окровавленная судьба этой несчастной страны, которая — как выразился Энгельс, «никогда, ничего кроме воинственных глупостей не делала» — может вызвать всякие чувства, — но и сострадание в том числе. Может быть, даже и нечто вроде признательности: если бы Польша не была католической, то восточно-европейская империя была бы, конечно, польской, а не русской: для этого Польше одно время было вполне достаточно отказаться от шляхетско-ксендзовской, политики на Украине — и «Польша от моря до моря» была бы обеспечена. При ее тогдашнем техническом превосходстве — это было бы вполне достаточной базой для стройки империи. Но от Болеслава до Мосьциского (последний президент Польши) — страна вела все одну и ту же политику упорно, настойчиво, фанатично и самоубийственно — безо всякой оглядки на элементарнейший человеческий здравый смысл… Польская поговорка не без некоторой гордости утверждает, что Польша стоит беспорядком: Polska nierzгdem stoi.
Русская народная словесность снабжает существительное «поляк» эпитетом «безмозглый». Немецкая пословица говорит о «польском хозяйстве» — «Polnische Wirtschaft», это битье посуды на ярмарках за недорогую плату: вот посуда перебита, кажется, вся, — до последнего черепка.
Но похороненный под кучею окровавленных обломков, откуда-то из Англии, жалобно, но упорно стонет загробный голос эмигрантского правительства Польши: «Польша от моря до моря», то есть Польша с Литвой, Латвией и Украиной. В Варшаве в январе 1940 года — когда в городе не было ни топлива ни хлеба — местами не было и воды, когда немцы вылавливали польскую интеллигенцию, как зайцев на облаве и отсылали ее на гибель в концлагеря, когда над страной повисла угроза полного физического истребления — и когда безумные рестораны столицы были переполнены польским «цветом общества», пропивавшим последнее свое достояние — цвет Польши все-таки жил мечтой о политической, культурной и религиозной миссии Польши на варварском русском востоке. Вы скажете — сумасшествие! Я скажу — истерика! Но Польша будет считать эти планы разумными, исполнимыми и само собою разумеющимися.
Это есть польская доминанта. Это есть внутреннее «я» страны, от которого страна отказаться не может — как не могут немцы отказаться от своей воли к власти.
ДОМИНАНТА ГЕРМАНИИ
Мое поколение было воспитано на той классической русской литературе, о которой я уже говорил: великая и очень вредная литература. Под ее влиянием мы вошли в жизнь с совершенно исковерканными представлениями о реальности. Представление о германской реальности для нас воплощалось в толстовском Карле Ивановиче, таком трогательно-беспомощном и сентиментальном, или в генерале Пфуле, столь же беспомощно самоуверенном в его «эрсте колоннне марширт» и вообще в аккуратном до смешного немецком булочнике («хлебник — немец аккуратный»…), колбаснике, чиновнике — которые пришли в широкую русскую землю честно есть свой хлеб.
В большинстве случаев они ели его честно… Кое-что другое писал Достоевский в «Бесах», но Достоевский был писателем Васильевского острова и специфически немецкого василеостровского социального склада (в его времена Васильевский остров был населен по преимуществу всякой немецкой мелкотой). Но все это касалось нашего внутреннего немца и о немце германском мы имели самое нелепое представление: народ поэтов и мечтателей — «Dichter und Trдumer» — родина философии, этакие комические Фрицы и Морицы, о которых мы читали еще у Буша. О том, что есть немецкий дух на самом деле — об этом наша литература нам не сказала ничего. Говорили славянофилы — но их не читал никто. Надрывно предупреждал Герцен — но и он был вне большой литературы . [5]
Наше довоенное среднее представление о немцах отражало по преимуществу нашу собственную внутреннюю разладицу. Германофильскими у нас были обе борющиеся стороны — и революция, и реакция. Для революции Германия была родиной Гегеля и Маркса — с их философской эрудицией, для реакции — родиной унтер-офицера, с его прозаическим кулачищем. Революция пыталась организовать свой идейный капитал на базе немецкой философии, реакция — свой земельный капитал — на базе немецких управляющих. И обе стороны проворонили немца таким, каким он является в его исторической реальности.
Так — социальный склад страны обуславливает собою не только ее самочувствие: он обуславливает и ее зрение. Обе стороны правящего слоя, сталкивавшиеся с немцами и обязанные доложить русскому народу о его западном соседе — рассматривали этого соседа исключительно с классовой — а не национальной точки зрения. А мы в гимназиях изучали историю Германии, — ничего не могли понять в кровавой каше бесконечных Карлов Коротких и Карлов Лысых, Иоганов и Фридрихов, герцогов и князей — ибо у нас не было той точки зрения, с которой эта каша могла бы быть объяснена. Эту точку зрения нам дали две мировых войны; можно было бы получ и ть ее и более дешевым путем…
Перед Второй мировой войной наш историк-романист М. Алданов писал о Первой мировой войне: «Никогда еще мир не видал такой могучей и всесокрушающей машины, какую имела Германия в мировую войну. Беда было только в том, что люди, стоявшие во главе этой машины, решительно не знали, что надо делать».
M. Алданов является блестящим историческим художником. Его ценность, как исторического мыслителя, я боюсь, значительно ниже: немцы знали что надо делать, — конечно, с их немецкой точки зрения: — надо было строить немецкое мировое могущество. Но для этой стройки у них было одно единственное оружие: меч. Его оказалось недостаточно уже и в 473 году — в год падения Римской Империи. Его оказалось недостаточно и в 1914, и в 1939 году. Но, кроме меча, никаких других орудий, мирового могущества в распоряжении немцев не было, нет и никогда не будет . Его не было ни при Одоакре, ни при Карле Великом, ни при Вильгельме, ни при Гитлере: чего-то не хватает.
На вопрос о нехватке орудий строительства немецкая литература точно также не дает нам решительно никакого ответа, как не дает русская на аналогичный вопрос о наличии этих орудий в России. И ответа нужно искать не в литературе, а в фактах, то есть в истории. А в этой истории Карлы и Фридрихи являются не «вывесками над историческим процессом», как до Ленина и Сталина говорили марксисты, и не «двигателями исторического процесса», как говорили тоже до Ленина и Сталина наши народники о великих людях истории, — они являются симптомами. Симптоматичными были наши серенькие московские цари-собиратели, так не любившие хвататься за нож, симптоматичными были и немецкие фюреры, так любившие стучать по столу бронированным сапогом. Все они были не «вывесками», не «двигателями», а только симптомами известной национальной доминанты — определяющей черты общенационального характера.
Современная Германия лежит в самом центре Европы, в мягком умеренном климате, не знающем ни морозов, как на нашем севере, ни засух, как на нашем юге, ни наводнений, как на Миссисипи или Желтой реке. Плодородная почва, с очень большими запасами каменного угля, железа, меди и прочего — почти всего, кроме нефти, которая до мировых войн никакой роли вообще не играла. Ее территория прорезывается рядом незамерзающих рек, впадающих в незамерзающие моря , где у Германии есть ряд первоклассных гаваней: Данциг, Любек, Гамбург, Бремен, Кельн. Германия имеет все преимущества континентальной страны и все преимущества морской. Германия не знала татарских нашествий — а наполеоновские не несли с собой ни резни, ни рабства, ни даже порабощения.
Говоря о современной нам Германии, мы не должны, однако, забывать, что несколько больше тысячелетия тому назад — вся западная Европа была, так сказать, сплошной Германией. После разгрома Римской Империи германские племена расселились по всей тогдашней — очень редко населенной Европе и создали целую серию германских государственных образований — очень недолговечных, впрочем. И не только в Европе, но и в Африке. Лонгобардское, вандальское, бургундское, франкское и прочие королевства, герцогства, княжества и т. д. — охватывали всю Европу и во всяком случае весь ее правящий слой был германским слоем — поэтому, в частности, немцы любят изображать собою «народ господ».
Германские полчища разгромили Римскую Империю и усе лис ь на ее развалинах. Для нас, русских, Римская Империя давно стала пустым звуком — и это напрасно. Сейчас мы должны честно сказать, что с момента падения Рима и до сегодняшнего дня, то есть лет тысячи полторы — наша культурная Европа, никогда за всю свою историю не сумела создать ничего, даже и отдаленно похожего на римский культурный мир.
Само собою разумеется, что и за эти полторы тысячи лет люди рождались, думали, писали и изобретали, так что наши отдельные «культурные достижения», вот вроде бомбардировочной авиации, стоят неизмеримо выше римских достижений. Однако, также совершенно несомненно, что общий уровень порядка, сытости, безопасности в современной Европе также неизмеримо ниже римского. В римские времена вы могли проехать — без оружия и даже без паспорта — из Англии до берегов Красного моря. По всему этому пространству были проложены великолепные шоссе, остатками которых просвещенная Европа пользуется и до сих пор, а они не ремонтировались полторы тысячи лет. В городах были и канализация, и водопроводы, и ночное освещение. Древний Рим потреблял на голову населения в семь раз больше воды, чем довоенный Берлин, а современный Рим снабжается водой и з оставшихся от древнего Рима трех акведуков, — остальные восемь заброшены по излишеству… В самой Италии было введено всеобщее обязательное обучение, а римская система раздачи хлеба — была, в сущности, своеобразным видом социального страхования. Да, было рабство. Но современная Европа ликвидировала его всего только сто-полтораста лет тому назад, — так что и тут хвастаться особенно нечем.
Разгром Римской Империи был началом германских государственных порядков, которые мы расхлебываем и до сих пор. Эти порядки, в самом обобщенном выражении, можно назвать феодализмом — о психологическом происхождении феодализма я буду говорить несколько ниже. Великая Империя была разодрана на сотни и тысячи мелких феодальных владений, которые сейчас же вступили между собою в кровавую братоубийственную резню — эта резня не прекратилась и сейчас.
Узко внутри германские войны кончились только после Бисмарка (прусско-австрийская и прусско-баварская) а обращение Германии с ее нордическими сестрами по расе — во время Второй мировой войны, да еще и со старшими и совсем чистокровными сестрами — не слишком сильно отличается от, скажем, магдебургской резни в Тридцатилетнюю войну. Пятнадцать веков после захвата Европы германскими племенами — в этой Европе кипит кровавая каша феодальных войн.
Славянские племена, осевшие по Волхову, Двине, Припяти и Днепру, — на поверхности мировой истории появляются сразу, как законченная государственная организация. Так называемая «Империя Олега» существует и до сего времени — и все попытки ее раздроблений кончились крахом. Ее сверстница — империя Карла Великого — лопнула на другой день после его смерти, если она вообще существовала при его жизни — и все попытки ее восстановления кончились таким же провалом, как и попытки раздробления России. И Карл Великий, и император «священной Римской Империи Германской нации», и Наполеон, и Гитлер — все это неизменно кончалось кровавыми и безрезультатными катастрофами.
Объясняя возникновение нашей Империи — наши историки нам говорили; это действовал пример Византии Не могу себе представить, каким путем он мог бы действовать на суздальских смердов, поддерживавших Боголюбского. Византия была далеко и об ее Империи суздальский смерд, само собою разумеется, и понятия не имел. Германский же «варвар» (варваром был конечно и суздалец), пришедший на территорию Римской Империи, уселся на развалинах римских храмов и дворцов, библиотек и терм, водопроводов и цирков. Он маршировал по римским шоссе и пил воду из римских акведуков.
Пример Рима лежал тут же под носом. Так — почему же на германца этот пример не подействовал никак? Для того, чтобы перенять римский пример и римскую культуру, достаточно было нагнуться и поднять с земли остатки такого великого и такого недавнего прошлого. Однако, германцы даже и этого не сделали. Империя была разорвана в клочки, а ее культура была совершенно забыта. Германцы на развалинах Рима очень напоминают мне то обезьянье племя — Бан-дар-Лог, — которое в очаровательной сказке Киплинга («Джунгли») расселилось в развалинах индийского храма: они были самым умным, самым интересным, самым талантливым племенем на земле и занимались они — драками. То же делали и германцы. Остатки римской культуры пришли обратно в ту же Италию совершение фантастическим путем: через Александрию, арабов, через мавританскую культуру в Испании. Но это было почти чрез 1000 лет после завоевания Италии германцами. Тысячу лет сидели люди на развалинах империи и культуры и даже не поинтересовались ни тем, ни другим. И после этого наши доблестные историки говорят о византийском примере, создавшем Империю Российскую…
Но идея Римской Империи была в Европе все-таки жива. Покоренные и порабощенные, но все-таки более культурные массы римского и романизированного населения остались. Недавнего прошлого они забыть не могли. Трудно сказать, чем объясняется попытка Карла Великого. Французы считают его французом — то есть галлом и называют Шарлеманом — в одно слово: Charlemagne. Немцы, когда надо было доказывать французский империализм — считали его тоже французом. Когда надо было доказывать государственные таланты немцев — считали его немцем. Во всяком случае, попытка Карла родилась в сильно романизированных областях Европы — и против не е восстали прежде всего наиболее чистые германские племена: саксы и готы. Карл долго и упорно резал и тех и других; эта резня не кончилась и до его смерти, так что Империя Карла Великого, собственно говоря, не существовала никогда: была только попытка и попытка неудачная. Потом возникла пресловутая Священная Римская Империя Германской Нации, о которой кто-то из немцев — кажется Гете — сказал, что она не была священной, ни римской, ни германской и вообще вовсе не была империей. Это был кровавый феодальный кабак, очень близко напоминающий современный нам «новый европейский порядок». Термин — был. Но «порядка» не было ровным счетом никакого. В тех же географических, климатических, торговых и прочих условиях и на той же территории, на которой уже веками существовала великая и организованная государственность, — воссоздать эту государственность оказалось невозможным. Судьбами послеримской Европы руководил совсем другой этнографический элемент, имевший совсем другую психологическую доминанту.
Священная Римская Империя стоила массу крови. Вдобавок к обычным феодальным войнам, прибавились войны между императорами и папами, между гвельфами и гибеллинами, германские князьки и корольки таскались в Италию только для того, чтобы возложить на тевтонские свои головы призрачную корону призрачной империи. Карл IV получил эту корону от папы под условием ни одного дня не оставаться в Риме и, получив корону, убрался восвояси. Императоры побирались по более богатым городам Германии, закладывали свои короны ростовщикам, разорили и Германию, и Италию — и только в 1806 году австрийский император Франц II отказался, наконец, от этого призрачного титула: в соседстве с Наполеоном этот титул удержать было бы трудновато.
Германские племена разрушили величайшую в мире государственную организацию и за полторы тысячи лет не создали ничего, годного ей хотя бы в подметки. Очередным ударом они разбили восточную наследницу этой Империи — Византию. Во вре м ена очередного крестового похода — в 1211 году европейские рыцари заняли Константинополь, разграбили его дотла, и наибо л ее удачливые из победителей растащили территорию Империи по своим феодам, — точно так же, как лет шестьсот тому назад их предки растащили римскую. Впоследствии из этого страшного разгрома кое-что все-таки удалось спасти — но силы Византии были подорваны под корень, и бороться с турками она уже не смогла. В истории с Византией, как раньше в истории с Римом, — как позже в истории с мировой войной или — в промежутке между этими событиями — в истории с завоеванием Прибалтики, прозаические инстинкты грабежа были завуалированы поэтическими лозунгами идеи. «Гроб Господень» был поэтической вывеской. Дело шло не о Гроб е , а о грабеже. И до Иерусалима дошли только самые что ни на есть неудачники: те, кто был по-удачливее, застрял по дороге, п ерехватив себе более жирные куски, чем палестинская пустыня. Наиболее занятная история случилась, однако, с «кресто в ым походом детей», — самым идиотским предприятием, какое только знает многострадальная мировая история. Те остатки от десятков тысяч детворы, которые не перемерли по дороге от голода и прочего и которых некуда было девать — геноссы крестоносцы, с папского благословения, продали в рабство в Египет — в мусульманский Египет. В учебниках истории средних веков нам об этом не рассказали, — а один этот штришок объясняет все крестовые походы лучше, чем все идеологические вывески над ними.
На другом конце тогдашнего цивилизованного мира — и в тот же отрезок времени — под поэтическим лозунгом христианизации Прибалтики, шел такой же грабеж, как и в «Священной Империи», в Риме, в Византии «Гроба Господня» и в Новой Европе национал-социализма.
Пример Прибалтики очень интересен, — хотя бы уже по одному тому, что он очень близок нам. И еще потому, что очередной государственный эксперимент был проделан на совершенно иной почве, чем в Риме, Европе и Византии. Здесь в Прибалтике, почва была совершенно девственной, не отягощенной никакими воспоминаниями и тормозами прошлого. Здесь немцы нашли племена, стоявшие почти на уровне каменного века, и здесь колонизационные возможности и способности немцев могли бы расправиться во всю свою ширь. Расправились. Что получилось?
Тевтонский орден, обосновавшийся в нынешней Прибалтике, имел чудовищные возможности. За ним была вся тогдашняя европейская техника, за ним была всегдашняя поддержка всего католицизма, за ним стояло средневековое рыцарство и дворянство. Его военная организация, вынесенная из феодальных войн и из крестовых походов, безмерно превосходила военные возможности его ближайших конкурентов. Непосредственное, суверенное владычество немцев над покоренной Прибалтикой длилось около пятисот лет, со дня основания Риги (1201) до завоевания Прибалтики Петром. Но и после Петра, — до Александра III, прибалтийские бароны оставались административными и экономическими властителями страны: Россия в ее внутренние дела почти не вмешивалась. За четверть века между 1918 и 1943 годом от этой семисотлетней колонизационной работы не осталось ровным счетом ничего: все было сметено поражением в Первой мировой войне, ликвидацией немецкого землевладения, переселением балтийских немцев heim ins Reich, Второй мировой войной. В результате от семисотлетней работы осталось только одно: ненависть к немецкому имени была сильнее даже и страха перед большевизмом.
Почти одновременно с немецкой колонизацией Балтики шла русская колонизация финских земель в районе нынешней Москвы. Русский пахарь, зверолов, бортник и прочие как-то продвигались все дальше и дальше на север, как-то оседали ря д ом с туземными финскими племенами — со всякой Мерью, Чудью, Весью — уживались с ними, по-видимому, самым мирным образом, сливались и — из отрезанных от всего мира болот волжско-окского междуречья стали строить Империю — и построили. Немцы, придя в Прибалтику, сразу же начали свою стройку с беспощадного угнетения местных племен — такого беспощадного, какое даже и в те кровавые времена казалось невыносимым. И вместо соседей и помощников, немцы получили внутреннего врага, который семьсот лет спустя — в эпоху независимости балтийских племен — ликвидировал «немецкое влияние» под корень. За семьсот лет немцы не смогли ни ассимилировать эти племена, ни даже установить с ними мало-мальски приемлемых отношений — точно так же, как они не сумели сделать этого ни в Италии, ни в Галлии, ни в Византии, ни в Палестине, ни в России — нигде.
Сидя на раскаленной почве народной ненависти — завоеватели не нашли ничего более умного, как поделиться на те же феоды, на какие были поделены и Европа, и Византия, и даже Палестина. Страна была утыкана замками, в которых каждый барон отсиживался не только от побежденных, но и от других баронов, своих соседей, от друзей и даже родственников. Феодальные войны в каждом уезде нашли себе совершенно адекватное выражение в организации правительственной власти вообще. Правящий немецкий слой был разделен между четырьмя основными силами: орденом, который считал себя вассалом священного римского императора, епископом, который был подчинен Ватикану, купечеством, которое было связано с Ганзой и рядовым дворянством, которое просто сидело на крестьянской шее. Эти четыре силы вели между собою пятисотлетнюю кровавую борьбу. И в трудные минуты этой борьбы звали на помощь иностранцев: кто шведов, кто датчан, поляков, а кто и русских.
Кровь внутренней феодальной войны смешивалась с кровью иностранных интервенций, страна становилась театром военных действий не только между отдельными баронами, орденом, епископом и прочими — но и между иностранными армиями.
Дело кончилось гибелью ордена и присоединением Прибалтики к России.
Даже немецкие историки признают тот факт, что нормальная жизнь этой окраины началась только с момента включения ее в состав Российской Империи.
История Тевтонского ордена — это только уменьшенная история Германии вообще. В ней — схематически, упрощенно и поэтому особенно наглядно, отразились те психологические (а никак не экономические) предпосылки, которые создают социальный строй феодализма. Здесь, на тогда еще не тронутой никакою культурой почве тогдашней Прибалтики, эти психологические предпосылки действовали по всей своей вольной-воле — и привели к гибели одну из колонизационных затей Германии. Экономических предпосылок, повторяю еще раз, не было ровно никаких: тут же рядом с орденом, вела свою колонизационную работу и Россия. Русские колонизаторы, засельщики, землепроходцы и прочее — никаких феодов не организовывали, никаких замков не строили, никакой высшей расы из себя не разыгрывали. Это было одинаково: и в Сибири, и на Кавказе, и в Прибалтике, и в Финляндии, и даже в Польше с которой мы имели совсем особые тысячелетние счеты. И, вот, построили Империю. И, к крайнему сожалению, даже и мы до сего времени считаем эту стройку, так сказать, само собою разумеющейся, ничего особенного, ну, вот, взяли и растеклись. Немцы, как видите, — тоже растеклись. Но другими методами и с другими результатами.
Наши методы и наши результаты — есть наше отличие от других наций — отличие, о котором наши историки, к край н ему нашему сожалению, не потрудились ни подумать сами, ни рассказать нам.
РУССКИЙ СФИНКС
Усилиями отечественной и и ностранной литературы перед взорами отечественного и еще более иностранного читателя возник образ русского сфинкса, который то ли любит страдания, то ли не любит страданий, то ли претендует на право на бесчестье, то ли считает воинскую честь, может быть выше чем где бы то ни было в мире: «таинственная славянская душа», ничего не разобрать. И только в очень немногих книгах, написанных деловыми людьми, вдруг оказывается, что никакой таинственности и вовсе нет.
Я не знаю биографии м-ра Буллита, бывшего посла САСШ в Москве и автора книги о Советской России. Судя по этой книге м-р Буллит по своему социальному и прочему положению является деловым человеком. Так — из несколько другой области — самые умные книги о русской революции написаны несколькими русскими деловыми людьми — бароном Врангелем — отцом Главнокомандующего Белой Армией, инженером Фединым, работником донецкого угольного бассейна и некоторыми другими литературно неопытными людьми. Нужно сказать откровенно: они написаны скучно. Но они говорят дело, и они не говорят вздора. Так, Врангель, барон и миллионер, крупный помещик и предприниматель, рисуя быт дореволюционной России, дает общую картину и общий диагноз, стоящие выше, чем все мемуары и манифесты, объяснения и воспоминания, исторические труды и философические упражнения. Основные корни революции он видит в полном гниении правящего слоя России — к которому принадлежал и он сам, и самые глубинные корни всей русской неурядицы он видит в крепостном праве, которое искалечило все:
«Я родился в кругу знатных, в кругу вершителей судеб народа, я близко знал и крепостных… И на всех крепостной режим наложил свою печать, извратил их душу… Довольных между ними было мало, неискалеченных — никого».
Вся русская история последних двухсот лет была искалечена крепостным правом. Крепостное право есть основной факт русской новейшей истории. И основная причина революции. Но вовсе не от того, что оно «вызывало возмущение масс», а от того, что именно оно вырыло пресловутую «пропасть между интеллигенцией и народом». «Крепостной режим развратил русское общество» — пишет барон Врангель. Революцию устроило именно это развращенное общество. Не угнетенные массы пролетариата и крестьянства организовали великий погром русского народа, — а развращенные верхи дворянства или, что почти то же, — интеллигенции. Граф Уваров, министр Николая Первого говорил нашему историку Погодину:
«Наши революционеры произойдут не из низшего сословия, они будут в красных и голубых лентах». — Так они и произошли.
Русская революция сейчас заняла классическое место, великой французской революции. Так называемый, русский сфинкс сейчас навис над Европой — может быть, и над всем миром, он ставит перед этим миром такую загадку, какую его сказочный предшественник ставил всякого рода Эдипам. Неудачный отгадчик рискует быть проглоченным. Последним незадачливым Эдипом был Гитлер. Будут ли другие? Все Эдипы до сих пор проглоченные Россией — никакого счастья русскому народу не принесли. Победные парады в Берлине и в Париже, в Вене и в Варшаве никак не компенсируют тех страданий. которые принесли русскому народу Гитлеры, Наполеоны, Пилсудские, Карлы и прочие. Победные знамена над парижскими и берлинскими триумфальными арками не восстановили ни одной сожженной избы. Проглоченные Эдипы оказались тяжкой, и неудобоваримой и очень тощей пищей. Лучше бы обойтись — России — без Эдипов, Эдипам — без России и обоим вместе без дальнейшей игры в загадки. Тем более, что если вы откинете в сторону и Гегеля и Достоевского, и Розенберга и Ленина, то окажется, что за русским сфинксом не скрывается вовсе никакой загадки. Русская история является самой трагической историей мира, но она является и самой простой — за исключением истории САСШ. Так же проста и загадочная психология «таинственной славянской души».
Крепостной режим искалечил Россию. Расцвет русской литературы совпадает с апогеем крепостного права: Пушкин и Гоголь принадлежат крепостному праву целиком. Тургенев, Достоевский и Толстой начали писать в пору этого апогея. Чехов и Бунин — оба по-разному — свидетельствовали с гибели общественного быта, построенного на крепостных спинах. Чехов чахоточно плакал над срубленным «Вишневым садом», а Бунин насквозь пропитан ненавистью к мужику, скупавшему дворянские вишневые сады и разоряв ш иеся дворянск и е гнезда. Русская литература была великолепным отражением великого барского безделья. Русский же мужик, при всех его прочих недостатках был и остался деловым человеком.
Вероятно, именно поэтому мне, например, так близки книги написанные деловыми людьми.
Русский мужик есть деловой человек. И кроме того он трезвый человек: по душевному потреблению алкоголя дореволюционная Россия стояла на одиннадцатом месте в мире. Так что если «веселие Руси есть пити», то другие народы веселились гораздо больше. И Мартин Лютер писал, что немецкий народ есть народ пьяниц, что его истинным богом должен был бы быть бурдюк с вином. Дело русского крестьянина — дело маленькое, иногда и нищее. Но это есть дело . Оно требует знания людей и вещей, коров и климата, оно требует самостоятельных решений и оно не допускает применения никаких дедуктивных методов, никакой философии. Любая отсебятина, — и корова подохла, урожай погиб и мужик голодает. Это Бердяевы могут менять вехи, убеждения, богов и издателей, мужик этого не может. Бердяевская ошибка в предвидении не означает ничего — по крайней мере, в рассуждении гонорара. Мужицкая ошибка в предвидении означает голод. Поэтому мужик вынужден быть умнее Бердяевых. Поэтому же капитан промышленности вынужден быть умнее философов. Оба этих деловых человека вынуждены быть честнее философов, историков, социологов и прочих: они сталкиваются с миром реальных вещей и реальных отношений — как сталкиваются с ними и представители точных наук, и каждая ошибка состоит из потерь или разорения. Можно выпустить на литературный рынок любую теорию — анархическую или порнографическую, утопическую или вовсе сумасшедшую. Маркиз де Сад и Захер Мазох — тоже имели свои тиражи и свою аудиторию, вероятно состоявшую не только из садистов и мазохистов. Можно, как это сделали профессора Милюковы или Випперы, Шиманы или Новгородцевы, предложить общественному мнению свои литературно — исторические сооружения, которые на завтра же оказываются форменным вздором. Но нельзя выпустить на рынок автомобиль, который окажется неудачей: фирма будет разорена. Философско-политическая статистика может врать, сколько ей угодно и врет, сколько ей угодно. Но страховое общество врать не может — — ибо это означает разорение, — оно должно иметь настоящую статистику. Русская публицистика могла сколько ей было угодно врать о голоде среди дореволюционного русского пролетариата, но тот купец, который на основании этой статистики стал бы строить свои торговые планы, — был бы разорен. Советская статистика может врать сколько ей угодно о зажиточной жизни советского пролетария, но если бы будущий мировой торговый банк стал бы строить на этой статистике свои торговые расчеты — он понес бы очень большие убытки. Вся восточная политика Германии Вильгельма и Гитлера — была построена на очень тщательном изучении русской литературы — некоторые убытки понесли и Вильгельм, и Гитлер.
Литература есть всегда «кривое зеркало жизни» и иной она быть не может. «Все счастливые семьи счастливы одинаково и всякая несчастная семья несчастлива по-своему» — так начал Лев Толстой свою «Анну Каренину» — литература живет конфликтом. Где нет конфликта нет и литературы. Но конфликтом не исчерпывается никакая жизнь. Деловой мир по тысячелетнему опыту знает очень хорошо: между продавцом и покупателем всегда возникает конфликт о цене. Но он всегда разрешается сотрудничеством, ибо без продавца нет покупателя и без покупателя нет продавца. Только в литературе, только на бумаге, можно ставить толстовскую альтернативу «все или ничего». Только на бумаге можно строить и социализм — на практике получаются каторжные работы.
Русская литература выросла в пору глубочайшего социального конфликта — правящий слой ушел от народа и народ ушел от правящего слоя. Правящим слоем не был Николай Второй, ни даже Его министры — правящим слоем была русская интеллигенция. Именно она была и бюрократией и революцией в одно и то же время. Правящим слоем был один граф Толстой — помещик и писатель, правящим слоем был и другой граф Толстой — помещик и министр. Один князь Кропоткин был лидером анархизма, другой князь был губернатором: один Маклаков был лидером парламентской оппозиции, другой — министром внутренних дел. Весь русский правящий слой делился по линии четвертого измерения. Каждый русский интеллигент служил правительству, получал деньги от правительства и был в оппозиции правительству. В его груди жили по меньшей мере «две души», иногда и все двадцать, И все тянули в разные стороны. В эту эпоху и родилась великая русская литература.
М— р Буллит пишет: «Русский народ является исключительно сильным народом с физической, умственной и эмоциональной точки зрения». То же говорю и я. Решительно то же говорят и самые голые факты русской истории: слабый народ не мог построить великой империи. Но со страниц великой русской литературы на вас смотрят лики бездельников.
Но по такому же чисто литературному принципу было построено и гуманитарное образование в России.
Русские университеты давали, конечно, с п ециальные познания в области гражданского права, неорганической химии, атомистической физики или экспериментальной медицины. На этой базе выросли: Кони, Менделеев, Капица и Павлов, Но эти же русские ученые давали или стремились дать точные знания. В области «общего образования» неточные ученые стремились «дать мировоззрение». Здесь с кафедр истории русской государственности, русской литературы, русского права и русской философии нам преподавались вещи, о которых я сейчас не могу сказать с достаточной степенью уверенности — был ли это обман или только самообман, самовнушение или только внушение. Мы молодые «интеллигентные» университетские поколения страны, входили в нашу взрослую жизнь, будучи вооруженными самыми нелепыми представлениями о русской реальности. Там где простирался гладкий фарватер нашей национальной жизни — нам мерещились научно обоснованные скалы. Там, где торчали скалы — нам мерещился фарватер. По этому фарватеру, научно расчищенному и научно проверенному, мы и въехали в НКВД.
Русская социально-философская медицина ошиблась во всем: в анамнезе, в диагнозе и в прогнозе. Последнее абсолютно бесспорно. Но если ошибка в прогнозе бесспорна абсолютно, то логически ясно, что и диагноз был глуп. Однако вся предшествующая более чем вековая деятельность русских социально-философских наук накопила чудовищные залежи цитат — и своих и еще больше краденых. Эти залежи довольно прибыльно разрабатываются десятками тысяч ученых старателей всего мира. Что ж? Выкинуть их всех вон? Расписаться перед всем цивилизованным и нецивилизованным человечеством, что все это «богословская схоластика» и больше ничего? Закрыть все библиотеки и свои текущие счета?
Все это, очевидно, невозможно. И поэтому общественное мнение мира продолжает блуждать среди скудных цитатных зарослей научно-философского чертополоха, а общепринятые ф о рмулировки сводятся к полудюжине заезженных шаблонов об отсталой царской России, о «тюрьме народов», о неграмотной стране и, наконец, о той таинственной славянской душе, без которой так трудно было бы обойтись голливудским режиссерам.
Таинственная душа
Таинственная славянская душа оказывается вместилищем загадок и противоречий, нелепостей, и даже некоторой сумасшедшинки. Когда я пытаюсь стать на точку зрения американского приват-доцента по кафедре славяноведения или немецкого зауряд-профессора по кафедре чего-нибудь вроде геополитики или литературы, то я начинаю приходить к убеждению, что такая точка зрения — при наличии данных научных методов, является неизбежностью. Всякий зауряд-философ, пишущий или желающий писать о России, прежде всего кидается к великой русской литературе. Из великой русской литературы высовываются чахоточные «безвольные интеллигенты». Американские корреспонденты с фронта Второй мировой войны писали о красноармейцах, которые с куском черствого хлеба в зубах и с соломой, под шинелями — для плавучести — переправлялись вплавь через полузамерзший Одер и из последних сил вели последние бои с последними остатками когда-то непобедимых гитлеровских армий.
Для всякого разумного человека ясно: ни каратаевское непротивление злу, ни чеховское безволие, ни достоевская любовь к страданию — со всей этой эпопеей несовместимы никак. В начале Второй мировой войны немцы писали об энергии таких динамических рас, как немцы и японцы и о государственной и прочей пассивности русского , народа. И я ставил вопрос: если это так, то как вы объясните и мне и себе то обстоятельство, что пассивные русские люди — по тайге и тундрам — прошли десять тысяч верст от Москвы до Камчатки и Сахалина, а динамическая японская раса не ухитрилась переправиться через 50 верст Лаперузова пролива? Или — почему семьсот лет германской колонизационной работы в Прибалтике дали в конечном счете один сплошной нуль? Или, — как это самый пассивный народ, в Европе — русские, смогли обзавестись 21 миллионом кв. км, а динамические немцы так и остались на своих 450.000? Так что: или непротивление злу насилием, или двадцать один миллион квадратных километров. Или любовь к страданию, — или народная война против Гитлера, Наполеона, поляков, шведов и прочих. Или «анархизм русской души» — или империя на одну шестую часть земной суши. Русская литературная психология абсолютно несовместима с основными фактами русской истории. И точно также несовместима и «история русской общественной мысли». Кто-то врет: или история или мысль. В медовые месяцы моего пребывания в Германии — перед самой войной и в несколько менее медовые — перед самой советско-германской войной, мне приходилось вести очень свирепые дискуссии с германскими экспертами по русским делам. Оглядываясь на эти дискуссии теперь, я должен сказать честно: я делал все, что мог. И меня били как хотели — цитатами, статистикой, литературой и философией. И один из очередных профессоров в конце спора, иронически развел руками и сказал:
— Мы, следовательно, стоим перед такой дилеммой: или поверить всей русской литературе — и художественной и политической, или поверить герру Золоневичу. Позвольте нам все-таки предположить, что вся эта русская литература не наполнена одним только вздором.
Я сказал: — Ну, что ж подождем конца войны. И профессор сказал: — Конечно, подождем конца войны. — Мы подождали.
Гитлеры и Сталины являются законными наследниками и последствиями Горьких и Розенбергов: «в начале бе слово», и только потом пришел разбой. В начале бе словоблудие, и только потом пришли Соловки и Дахау. В начале была философия Первого, Второго и Третьего Рейха — и только потом взвилось над Берлином красное знамя России лишенной нордической няньки.
М— р Буллит, -деловой человек, посмотрел на Россию невооруженным глазом, — простым глазом простого здравого смысла, без всяких или почти без всяких цитат. И он увидел вещи такими, какие они есть, может быть, с ошибкой на 30 градусов, но все-таки не на все 180. Такие люди были и в Германии. Я знаю их десятки. Это были купцы, инженеры, ремесленники, мужики из бывших военнопленных Первой мировой войны и колонистов, бежавших от революции. Они не были учеными людьми. Запас их цитат был еще более нищим, чем мой. Их дискуссионные таланты и возможности были еще более ограничены, чем мои. Но они знали вещи, которых не знал ни профессор Шиман, ни профессор Милюков, ни писатель Горький, ни философ Розенберг. Они, как и м-р Буллит, жили просто без цитат — без никаких цитат. Они просто ни о какой философии не имели никакого представления. И они видели простые и очевидные вещи, — вещи простые и совершенно очевидные для всякого, нормального человеческого мозга, не изуродованного никакой философией в мире. И они буквально лезли на все стенки Восточного министерства и заваливали правительство меморандумами — и индивидуальными и коллективными: только ради Бога не делайте этого, не пытайтесь завоевывать Россию. Все эти письменные и устные вопли попадали во всякие ученые комиссии и там разделяли мою судьбу: подвергались полному научному разгрому. И над попранными деловыми людьми торжествующе подымали свои лысины победоносные профессора.
Русскую литературно-философскую точку зрения на русский народ суммировал Максим Горький в своих воспоминаниях о Льве Толстом:
«Он (Толстой) был национальным писателем в самом лучшем и полном смысле этого слова. В его великой душе носил он все недостатки своего народа, всю искалеченность, которая досталась нам от нашего прошлого. Его туманные проповеди „ничегонеделания“, „непротивления злу“, его „учение пассивности“ — все это нездоровые бродильные элементы старой русской крови, отравленной монгольским фатализмом. Это все чуждо и враждебно западу в его активном и неистребимом сопротивлении злу жизни».
«То, что называется толстовским анархизмом, есть по существу наше славянское бродяжничество, истинно национальная черта характера, издревле живущий в нашей крови позыв к кочевому распылению. И до сих пор мы страстно поддаемся этому позыву. И мы выходим из себя, если встречаем малейшее сопротивление. Мы знаем, что это гибельно и все-таки расползаемся все дальше и дальше один от другого — и эти унылые странствования, тараканьи странствования, мы называем „русской историей“, — историей государства, которое почти случайно, механически создано силой норманнов, татар, балтийцев, немцев и комиссаров, к изумлению большинства его же честно настроенных граждан. К изумлению, — ибо мы всегда кочевали все дальше и дальше, и если оседали где-нибудь, то только на местах, хуже которых уж ничего нельзя было найти. Это — наша судьба, наше предназначение — зарыться в снега и болота, в дикую Ерьзю, Чудь, Весь, Мурому. Но и среди нас появлялись люди, которым было ясно, что свет для нас пришел с Запада, а не с Востока, с Запада с его активностью, которая требует высочайшего напряжения всех духовных сил. Его (Толстого) отношение к науке тоже чисто национально, в нем изумительно ясен древний мужицкий скептицизм, рождающийся из невежества».. .
Так говорит Заратустра русской литературы. Послушаем: другого Заратустру — немецкого.
Альфред Розенберг. «Миф XX века» — официальная — идеология нацизма:
«Когда— то Россия была создана викингами, германские элементы преодолели хаос русской степи и организовали население в государственные формы, способствовавшие развитию культуры. Роль викингов позже переняла немецкая Ганза и эмигранты с Запада вообще. Во время Петра I -немецкие балтийцы, а к концу XIX столетия также сильно германизированные балтийские народы. Но под внешним обликом культуры, в русских все же таилось стремление к беспредельному расширению и неукротимая воля к подавлению всех жизненных форм, понимаемых как преграды. Смешанная монгольская кровь даже при сильной ее растворенности, закипала при всяком потрясении русской жизни и побуждала массы к таким действиям, которые посторонним людям казались непонятными . . . Враждебные течения крови борются между собою… Большевизм — это восстание монгольства против северных форм культуры, это стремление к степи, ненависть кочевника к личности, это — попытка свержения вообще всего».
Эти две т и рады являются все-таки документами : и Розенберг в своем документе почти дословно повторяет горьковское резюме русской истории и русской души. Всякая строчка в этих двух документах является враньем — сознательным или бессознательным — это другой вопрос. Каждое утверждение противоречит самым общеизвест н ым фактам и географии и истории — каждое утверждение противоречит и нынешнему положению вещей. И, — стоя на чисто русской точке зрения, — как можно обвинять немцев — немецких философов и Розенберга в их числе, — в том, что они приняли всерьез русских мыслителей — и Горького в их числе.
Горькие создавали миф о России и миф о революции. Может быть, именно ИХ, а не Гитлера и Сталина следует обвинять в том, что произошло с Россией и с революцией, а также с Германией и с Европой в результате столетнего мифотворчества?
Я еще раз вернусь к фактам.
а) «Монгольская кровь» не имеет ничего общего с кочевничеством: наиболее типичные народы монгольской расы — японцы и, в особенности, китайцы — являются самыми оседлыми расами земного шара.
б) Кочевничество не имеет ничего общего с монгольской расой: цыгане не монголы, а американские трампы Джека Лондона только повторяли литературные и бытовые мотивы горьковских босяков. Английский народ «расползся» еще больше русского — почти на весь земной шар. Самые чистые монгольские народы Европы — финны и венгры — сидят на своих местах и не кочуют вообще никуда.
в) Русский народ ни в каком случае не является народом степей — это народ лесов. Его государственность родилась и выросла в лесах. Степь для него всегда, — до конца 18-го века, — была страхом и ужасом, как ночное кладбище для суеверного неврастеника: степь была во власти кочевых орд и именно из степи шли на Русь величайшие нашествия ее истории.
г) Норманны в частности, немцы вообще, не имеют никакого отношения к стройке русской государственности. Эта государственность выросла в Москве в 13 — 16 веках, в условиях почти абсолютной отрезанности от Западной Европы. Нельзя считать «норманнским влиянием» то обстоятельство, что московские князья пятьсот лет тому назад имели легендарного предка, вышедшего якобы из варяг.
д) На северных территориях лесов и болот, у Ерьзи, Чуди, и прочих, русский народ осел не потому, что не нашлось места хуже, а потому что степные нашествия обратили южную часть страны в одну сплошную пустыню. Не мог же Горький не знать, что первая попытка основания государственности была сделана в Киеве и что от самого цветущего города в тогдашней Европе — в 13-м веке остались одни развалины и весь юг был опустошен дотла.
е) В русской психологии никакого анархизма нет. Ни одно массовое движение, ни один «бунт», не подымались против государственности. Самые страшные народные восстания — Разина и Пугачева — шли под знаменем монархии — и при том легитимной монархии. Товарищ Сталин — с пренебрежением констатировал: «Разин и Пугачев были царистами». Многочисленные партии Смутного Времени — все — выискивали самозванцев, чтобы придать легальность своим притязаниям, — государственную легальность. Ни одна партия этих лет не смогла обойтись без само з ванца, ибо ни одна не нашла бы в массе никакой поддержки. Даже полудикое казачество, — флибустьеры русской истории, — и те старались обзавестись государственной программой и ее персональным выражением — кандидатом на престол. К большевизму можно питать ненависть и можно питать восторг. Но никак нельзя утверждать, что большевистский строй есть анархия. Я как-то назвал его «гипертрофией этатизма» — болез н енным развращением государственной власти, монополизировавшей все: от философии до селедки. Это каторжные работы — но это не анархия.
ж) Толстовское отношение к науке ничего общего с психологией русского народа не имеет, как и его «ничегонеделание» или «непротивление злу». Что типичнее для русского народа: граф Лев Толстой, стоящий на самой вершине всей культуры ч е ловечества и эту культуру осудивший, или мужик Михайло Ломоносов, который с тремя копейками в кармане, мальчишкой пришел в Москву из северных лесов — чтобы стать потом председателем первой русской Академии Наук? Да, был Толстой. Но ведь был и Ломоносов. Был воображаемый Каратаев, но был и реальный Суворов. Был пушкинский Онегин, — «забав и роскоши дитя» — и были крепостные мужики Гучковы. Были эпилептики Достоевского, но ведь были Иваны, в феврале 1945 года вплавь форсировавшие Одер. И — еще дальше: что типичнее для американского народа: Эдгар По и Уолт Уитмэн — или Эддисон и Форд? Что типичнее для русского народа: Пушкин и Толстой или Ломоносов и Суворов? Русская интеллигенция, больная гипертрофией литературщины, и до сих пор празднует день рождения Пушкина, как день рождения русской культуры, потому что Пушкин был литературным явлением. Но не празднует дня рождения Ломоносова, который был реальным основателем современной русской культуры, но который не был литературным явлением, хотя именно он написал первую русскую грамматику, по которой впоследствии учились и Пушкины и Толстые. Но Ломоносов забыт, ибо его цитировать нельзя. Суворов забыт, ибо не оставил ни одного печатного труда. Гучковы забыты, ибо они вообще были неграмотными. Но страну строили они, — не Пушкины и не Толстые, — точно так же, как Америку строили Эддисоны и Форды, а не По и Уитмэны. Как Англию строили адвенчереры и изобретатели, купцы и промышленники, а не Шекспир и Байрон.
Русская интеллигенция познавала мир по цитатам и только по цитатам. Она глотала немецкие цитаты, кое-как пережевывала их и в виде законченного русского фабриката экспортировала назад — в Германию. Германская философия глотала эти цитаты и в виде законченного научного исследования предлагала их германской политике. Откуда бедняга Гитлер мог знать, что все это есть сплошной, стопроцентный химически чистый вздор? Как было ему не соблазниться пустыми восточными пространствами, кое-как населенными больными монгольскими душами? Гитлер помер. Давайте говорить о мертвеце без гнева и пристрастия: если правы Достоевский, Толстой и Горький, то правы и Моммзен, Рорбах и Розенберг. Тогда политика Гитлера на востоке является исторически разумной, исторически оправданной и, кроме того, исторически неизбежной . Если русский, на род с ам по себе ни с чем управиться не может, то пустым пространством овладеет кто-то другой.
Если русский народ нуждается в этак и й железной няньке — то по всему ходу вещей роль этой няньки должна взять на се б я Германия. И это будет полезно и для самого русского народа. Розенберг так и пишет:
«Теперь ему (русскому народу) придется перенести свой центр из Европы в Азию. Только таким образом он, м о жет быть, найдет свое равновесие, не будет вечно извиваться в фальшивой покорности и одновременно зазнаваться, желая сказать «потерявшей свою дорогу Европе» свое «новое слово». Пусть он, справившись с большевизмом, это «слово» направит на восток — туда, где ему самому е сть место. В Европе для этого «слова» места нет».
Как видите Л. Розенберг писал в тоне безусловной уверенности: «русскому народу придется перенести свой центр из Европы в Азию». И, как видите, уверенность А. Розенберга кончилась виселицей. Но… .
Если прав Горький, то прав и Розенберг, почти буквально повторявший Горького. Если оба правы, тогда русская оккупационная зона Германии является только плодом воспаленного воображения «наивных реалистов». Или — еще резче: если и в русской, и в германской философии имеется еще что-то, кроме сплошного вздора, то мы, все остальные люди, должны мощными колоннами отправиться в ближайший сумасшедший дом и там просить вылечить нас от галлюцинаций реальной действительности. От галлюцинаций голода и страха… от иллюзии русской армии, — уже в третий раз в истории оккупирующей Берлин , от навязчивой идеи о полном и абсолютном провале все х теорий, всех цитат всех полных собраний с очинений. Все-таки: или — или. Кто-то из нас должен быть отправлен в сумасшедший дом. Вопроса о неточности, о случайном промахе, об «эрраре гуманум эст» — здесь нет и быть не может. О Ломоносове, Суворове, Менделееве, о степи и лесах, о монголах и их истреблении, о народных бунтах и их лозунгах Горький не знать не мог. Как не мог Ключевский не знать о декабристских планах истребления Династии или Покровский, о борьбе Николая Первого с крепостным правом, или — все вместе взятые, о самых основных фактах русской ист ор ии вооб щ е. Как с другой стороны, Розенберги и Шимaны не могли, не имели права не знать истории наполеоновского похода в Россию или пр ои схождения украинской самостийности. Все они, по меньшей мере, не имели права не знать: за это знание им платили деньги, называли профессорами или мыслителями, доверяли им, как специалистам — как вы доверяете врачу.
ЧТО ЕСТЬ ДОМИНАНТА
Общественные науки континентальной Европы делятся на два неравных лагеря: революционный и реакционный. Революционный занимает процентов 95 всей научной территории Европы. Реакционный зовет назад — к инквизиции, революционный — вперед к Дахау. Иногда они смешиваются в одном лице: как наш Бердяев начал с призыва: вперед к чрезвычайке! и кончил воплем о «Возврате средневековья» — так называется одна из его книг, посвященная одной из его переоценок ценностей. Революционный зовет к фаланстерам и колхозам, реакционный к феодам и крепостному праву. Этим разница между ними по существу и ограничивается. Ибо прогрессивные Соловки или Дахау оказываются тем же, чем была ретроградная инквизиция. Интернациональный космополитизм нежно и нечувствительно переходит в предельную степень шовинизма, а шовинистический расизм вдруг перекрашивается в интернациональную организацию Новой Европы. Не забудьте, пожалуйста, проф. Виппера: все это «богословская схоластика — и больше ничего». Под богословской схоластикой проф. Виппер понимает, разумеется, совершеннейший вздор.
«Прогрессивная» часть этой схоластики говорит о равенстве народов. Реакционная цитирует Киплинга или Чемберлена (немецкого). Прогрессивная — борется за равноправие негров в САСШ, реакционная отстаивает английские колониальные владения. САСШ с неравноправием негров были прогрессивной страной, старая Россия с неравноправием евреев была реакционной страной. Реакционная Российская Империя имела министрами и армян, и греков, и поляков, и татар, и немцев; революционная Франция орала: «а bas les metecs!» и лишила арабов Северной Африки не только политических, но и гражданских прав. Теперь, когда революционная и интернациональная Советская Россия высылает на север Сибири целые народы — раньше немецких колонистов, потом крымских татар, потом кавказских горцев и миллионы поляков — на землю, о которой никто в мире не может сказать, кому эта земля будет принадлежать завтра, — надо надеяться, мечтать и молиться, что мировой плательщик налогов в пользу философии, социологии, геополитики и пр., поймет наконец: все эти налоги уплачены зря. И что реакция, ничем, кроме схоластических орнаментов, не отличается от революции. И что мы, не имея даже и подобия общественных наук сделаем лучш е всего, если положимся на простой здравый человеческий смысл. Он ничего не измерит с точностью одной тыся ч ной микрона, но он по крайней мере предохранит нас от вооруженных экскурсов в область таинственной славянской души или таких же экскурсий в область таинственного социалистического рая. Это, сознаюсь, немного. Но это — со з найтесь, все-таки больше, чем Дахау и Соловки.
С точки зрения этого здравого смысла мы можем установить, что а) люди не равны и, что б) не равны и нар о ды. Никто, по-видимому, даже и самые последовательные сторонники самых прогрессивных интернационалов, не станут утверждать, что Ньютон равен ботокуду или что средний англичанин равен бушмену, что карликовые племена Южной Африки равны американской, французской или немецкой нации. Марксистская фразеология обходит этот пункт путем утверждения о «культурной отсталост и » африканских народ о в, а культурна я отсталость является, де, результато м неблагоприятной исторической обстановки. Если, значит, для этих народов вы создади т е благоприятную историческую обстановку, то даже и на ботокудской почве начнут произрастать Платоны и Ньютоны. Это будет революционный вздор. Реакционный вздор был сформулирован германской расовой теорией. На практике, повторяю, получается одно и то же: немцы вырезали крымских караимов за их еврейское происхождение, большевики выслали крымских татар за их контрреволюционные симпатии. В результате совместной деятельности революции и реакции — коренное население Крыма ликвидировано все. Оче н ь вероятно, что крымские татары рассматривали немецкую теорию, как прогресси в ную, а советскую как реакционную. Караи м ы — наобор о т. С моей точки зрения обе теории являются политич е ской уголовщиной.
Ньютон и ботокуд занимают крайние позиции на общем фронте человечества. Остальные нации, народы и племена расположились на каких-то средних участках. Каждая из них имеет доминанту национального характера: некую сумму, по-видимому, наследств енны х данных, определяющую типическую реакцию данной наци и на окружающую ее действительность. Эта действительность, по-видимому, не имеет никакого влияния на общий склад национального характера: в одних и тех же исторических и географических условиях разные народы действуют и продолжают действовать по-разному. Индейцы и негры САСШ, несмотря на полную общность географии, климата и политического устройства, по-разному реагировали на создавшийся вокруг них северо-американский быт: индейцы не приноровились и вымирают, негры приноровились и размножаются быстрее белого населения страны. Таинственное племя цыган проходит сквозь всю нашу цивилизацию, как привидение сквозь стену замка, или, как картечь сквозь привидение… Вы их не соблазните ни миллионами, ни поместьями, ни дворцами: все это им ни к чему. Они ведут образ жизни, который нам кажется истинно собачьим и, вероятно, думают, что истинно собачий образ жизни ведем именно мы. Может быть, они не очень ошибаются.
Позвольте мне для иллюстрации одной из «национальных доминант» привести несколько анекдотический но совершенно реальный случай:
Осенью не то 1929, не то 1930 года, на московских улицах появились цыгане несколько непривычного вида. На них, как обыкновенно, были какие-то ослепительно красные штаны, пронзительно зеленые кафтаны, иссиня-черные бороды — все, как полагается. Но, кроме того, они были вооружены новехонькими портфелями и автоматическими ручками, и разъезжали не на рваных своих телегах, а на советски х авто. Вид у них был деловой и озабоченный. Никто не мог ничего понять.
Потом выяснилось: это были довольно многочисленные члены Центрального Совета Цыганского Национального Меньшинства — организаци и которой советская власть поручила работу по одомашнению их кочевых соплеменников. Центральный Совет приступил к своей культурной организационной работе и получил свою резиденцию. Резиденцией почему-то оказалось огромное и до сих пор пустовавшее здание крупнейшего ресторана в России — «Яра». «Яр» же в свое время был воспет целыми поколениями русских пропойц аристократического происхождения, и до сих пор нет, кажется, ни одного крупного города в мире, где бы эмигрантские потомки этих пропойц не возродили бы этого славного имени. Русские рестораны под этим именем понатыканы везде.
По древней репортерской привычке я зашел в «Яр». Стучали молотки и сновали цыгане. Шла великая социалистич е ская стройка. Ремонтировались запущенные отдельные кабинеты, ставились столы, развешивались портреты, основывался культурно-организационный це нт р советского цыганства. Потом этот центр населился машинистками, бухгалтерами, завами и помзавами и даже мне как-то было предложено развивать спорт среди угнетенной цыганской национальности. На эту тему я вел кое-какие переговоры с обладателями красных штанов и кожаных портфелей.
Страницы
предыдущая целиком следующая
Библиотека интересного