09 Dec 2016 Fri 02:57 - Москва Торонто - 08 Dec 2016 Thu 19:57   

«о той внутренней силе и не вполне сознательной силе, которая столь чудесно сохранила русский народ под игом монгольских орд и немецкой бюрократии, под восточным татарским кнутом и под западными капральскими палками, которая сохранила прекрасные и открытые черты и живой ум русского крестьянина под унизительным гнетом крепостного состояния…» «о той силе и вере в себя, которая жива в нашей груди. Эта сила нерушимо сберегла русский народ, его непоколебимую веру в себя, сберегла вне всяких форм и против всяких форм. Для чего? — Покажет будущее».

В другом месте той же книги Герцен пишет:

«Я считаю великим счастьем для русского народа, что он не был испорчен католицизмом. Вместе с католицизмом, его миновало и другое зло. Католицизм, подобно некоторым злокачественным болезням, может быть излечен только ядами. Он ведет за собою протестантизм, который освобождает умы с тем, чтобы с другой стороны снова поработить их».

Я привожу Герцена, как писателя, который никак не страдал «первым уклоном». Он не договаривает до конца: так в чем же состояла та «внутренняя не вполне сознательная сила», которая сохранила и сохраняет русский народ? На этот вопрос значительно раньше отвечала Московская Русь, а несколько позже ответили Аксаковы, Достоевский, В. Соловьев, Менделеев, Павлов, Розанов: она состояла в православии.

Точка зрения этих людей на православие не всегда совпадала с теми определениями, которые давали и дают православию профессиональные служители православной Церкви.

Тема о профессиональных служителях Церкви вызовет, я знаю, такое же отношение со стороны богословов, как и тема о религии со стороны безбожников. Но если мы попытаемся проанализировать любую отрасль человеческой деятельности, любой вид «служения человечеству», то везде и всюду, мы, кроме интересов «службы», найдем и интересы «профессии». Медицина есть, конечно, «служба человечеству». Но врачи, по крайней мере, подавляющее большинство врачей, кроме интересов службы, имеют еще и свои интересы — чисто личные. Это — интересы их собственной карьеры, — в том числе даже и чисто научной, интересы социального положения, в худшем случае — просто интересы врачебного гонорара. Всякий хирург склонен прежде всего резать — и здесь очень трудно отделить интересы пациента от интересов врача. Довоенные попытки ввести у нас венерические диспансеры наталкивались на резкое сопротивление, — в частности и со стороны врачей, которые мотивировали свою оппозицию, так сказать, моральными доводами: страх перед венерическими болезнями служит, де, морально сдерживающим началом, ставит некую преграду общественному разврату. Попробую для ясности привести гипотетический случай: если некий Иванов изобретет такое полоскание, которое начисто ликвидирует все зубные болезни, то зубные врачи — протестовать публично, может быть, и не будут, но и в особый восторг тоже не придут — им-то куда будет деваться?

Это касается медицины, той области, в которой процент честных людей доходит, по-видимому, до максимума, в особенности, в русской медицине. Адвокатура стоит значительно ниже. Древнеримские законники боролись против медных таблиц, на которых были впервые вырезаны римские законы. Сегодняшние законники прячут свою юриспруденцию в такие дебри многотомности, казуистики, разъяснений, прецедентов и прочего, что средний человек сегодняшнего дня, как и средний человек первых веков Рима, стоит одинаково беспомощным перед монопольными владетелями, хранителями и толкователями права.

Было бы слишком банально объяснить это простой недобросовестностью. Здесь действует, помимо всего прочего, консерватизм всякой или почти всякой профессии. Старый русский генерал, скажем, начала девятисотых годов, рос, воспитывался и продвигался в обстановке известной традиции, в которую входила и крепостническая дисциплина, и действие сомкнутыми массами, и стратегия пушечного мяса, и «пуля дура, а штык молодец». Хотел ли этот генерал поражений русской армии? Конечно, нет. Но он боролся и против нарезного оружия, и против пулеметов и против броневых щитов на артиллерии — боролись даже такие выдающиеся представитель и русского военного мира, как генерал А. Драгомиров. Английские представители английского военного мира примерно так же боролись против введения танков. Русский — еще парусный адмирал, в одном из морских рассказов Станюковича бросает презрительный упрек молодому «паровому» моряку:

— Стыдно-с! Молодой человек, — а служите на самоваре!

Это, к сожалению, общечеловечно. Хотят ли эти люди пользы своему делу? В подавляющем большинстве случаев — хотят. Вредят ли они этому делу? Разумеется, вредят. Можно ли назвать их глупцами? Это — как сказать. Наполеон презрительно выгнал вон Фультона с его проектом парового судна, — а это случилось во время приготовления Булонской экспедиции. Основатель современного всемирного почтового союза, начальник германской почты Стеффен примерно также выгнал вон юного Ратенау — владельца АИГ, когда тот предложил эдиссоновский телефон: «во всем Берлине не найдется двадцати трех человек, которым могло бы понадобиться эту дурацкое изобретение». В Берлине оказалось около полмиллиона людей, которым это изобретение вопреки Стеффену, все-таки понадобилось. Вирхов пытался ликвидировать на корню коховское открытие туберкулезной палочки, а русская критика скулила об оскудении русской литературы, — как раз в те времена, когда в этой литературе работали Толстой и Достоевский…

Здесь, как я говорил, сказывается исконный консерватизм каждого человека. Парусный адмирал может объяснить очень многое. Он вырос под парусами. Он впитал в себя не только технику, но и поэзию парусного флота: лебединую снежность парусов, лихую акробатику парусного маневра, весь тот склад и стиль жизни, которые выросли на корабле из сочетания парусной техники и крепостнических отношений. Предчувствовал ли он то время, когда вместо белоснежного и безглагольного крепостного «марсового» возникнет замызганный машинным маслом мастеровой, техник, инженер и — вся жизнь станет как-то непонятной и неприемлемой? И не будет в этой жизни ничего, что составляло и гордость, и радость, и карьеру, и даже доход нашего парусного старичка?… Так рыцари средних веков смотрели на первый пудовый и топорный аркебуз: может быть и стреляет, но нам-то от этого что?


***


Я утверждаю, что хранителем православия является русский народ или, иначе, — что православие является национальной религией русского народа.

Если мы посмотрим на религиозную историю человечества не богословским оком, то мы увидим воочию, что мировое распределение религий с очень большой степенью точности повторяет мировое распределение рас или наций. Христианство является исключительно европейской религией, и на месте его рождения — в Палестине — от него не осталось ничего. Тысячелетние попытки продвинуть христианство за пределы европейской расы тоже кончились ничем. Микроскопическое количество новообращенных в Индии, Китае или Японии решительно ничего не меняет в общем положении дел. В пределах европейской расы — латинские народы остались верными католицизму, и ни один из них не принял протестантизма — ни в каком из его вариантов. За исключением южных немцев — где очень сильна латинская примесь — все германские страны отбросили католичество. Из славянских стран (если не считать Чехию, которой католицизм был навязан вооруженным путем), только Польша осталась носительницей и жертвой католицизма. Россия от дня рождения своего и до сегодня стоит на православии.

Так обстоит дело сейчас и мы едва ли можем предполагать, что в обозримый период времени это может измениться. Мысль о национальной религии высказывал и Достоевский, предусмотрительно вложив ее в уста Шатова («Бесы»):

«Цель всякого движения народного во всяком народе и во всякий период его бытия есть единственно лишь искание Бога, Бога своего, непременно собственного, и вера в Него, как в единого истинного… Бог есть синтетическая личность народа, взятого с начала его и до конца… Если великий народ не верует, что в нем истина (именно в одном и именно исключительно)… то он тотчас же обращается в этнографический материал, а не в великий народ…»

Вопрос о национальной религии может быть решен в двух плоскостях. Первая: народ творит своего Бога по образу и подобию своему. Вторая: Бог дает каждому народу ту меру познания истины и в той форме этого познания, какая свойственна духовному складу данного народа. И в том и в другом случае данная религия будет идеалом данного народа — безразлично, дан ли этот идеал извне, путем откровения, или выработан народом изнутри, или путем переработки откровения приспособлен к духовным потребностям народа. Этот вопрос, не безразличный с богословской точки зрения — совершенно безразличен с морально-политической.

Во всяком случае, православие является национальной религией русского народа и, вместе с этим народом, склонно рассматривать себя, как будущий светоч всему человечеству. К этому же выводу приходят и некоторые западноевропейские мыслители, разочаровавшиеся и в католицизме и в протестантизме. Спор о мировом будущем в настоящее время ведут собственно только три религии: православие, католицизм и протестантизм. Во всяком случае в той сегодняшней обстановке, когда культура белой расы завоевывает весь мир.

Но эта культура практически всегда работала на разъединение людей. Она, впрочем, была не первопричиной, а только орудием того морального состояния, о котором в свое время писал Достоевский («Дневник Писателя», 1873 г., Введение):

«Все европейцы идут к одной и той же цели… но они все разъединяются между собою почвенными интересами, исключительны друг к другу до непримиримости… Они перестают понимать друг друга, они раздельно смотрят на жизнь, раздельно веруют и поставляют это себе за величайшую честь… И тот и другой во всем мире замечают только самих себя, а всех других, как личное себе препятствие…»

Русская «всечеловечность», которую Достоевский проповедует во всех своих писаниях, сейчас, я боюсь, несколько поблекла. Во всяком случае, на весьма значительный период времени. Нет все-таки худа без добра: после того, как одни называли нас унтерменшами и зумпфменшами, низшей расой, годной только для удобрения высшей культуры, а другие взращивали свои победы на полях, удобренных нашей кровью, — нам очень бы не плохо, идею служения человечеству заменить, — повторяю, хотя бы на время, — идеей служения самим себе. Истинно христианскую формулировку: «кто хочет быть первым — будь всем слугою», нам нужно попробовать прочесть с конца: «кто хочет быть всем слугою — будь первым ». Мы должны сказать самим себе — скромно, но твердо, что мы, русские, есть моральная аристократия мира, — идущая на смену земельной и финансовой.


***


Роль православия в утверждении и в защите нашего морального первенства может быть сформулирована двояко: чисто богословская формулировка будет утверждать, что только в православных странах истинное учение Христа, полученное из Византии, сохранилось во всей его чистоте. Национальная формулировка будет искать объяснения в духе нации, не только пассивно воспринявшей византийское христианство, но и переработавшей его на свой лад. Против теории переработки богословы будут, конечно, возражать: если переработка, тогда где же нетронутость первоначального учения? Но нужно все-таки сказать, что весь склад византийского православия самым резким образом отличается от русского. И что, например, православие современной Греции или Румынии, ничем догматически не отличающееся от нашего, выросло на иной психологической базе и имеет иную психологическую настроенность.


***


Православие — не только догматически, но и практически — выступает в мире, как религия наибольшей человечности и наибольшей любви. Как религия наибольшей надежды и наибольшего оптимизма. Православие оптимистично насквозь, и учение о Богочеловеке есть основной догматический опорный пункт этого оптимизма: Бог есть абсолютная Любовь и абсолютное Добро, и между Богом и человеком есть нерушимая непосредственная личная связь — ибо Бог, как и человек, есть ЛИЧНОСТЬ, а не слепая сила природы.

Человек, следовательно, в этом мире не одинок. И не бесцелен. Если вы когда-нибудь интересовались астрономией — и не с практической целью зазубрить эксцентритет планетных орбит или число тысяч световых лет до одного из таинственных провалов в Галактике, — то вам, вероятно, знакомо непосредственное ощущение бессмыслицы и жути. Где-то на задворках бесконечности болтается микроскопический сгусток межзвездной пыли — наш Млечный Путь. Где-то в этом сгустке бесследно затеряна солнечная система. На одной из ее пылинок появилась поверхностная ржавчина — земная кора, и на поверхности этой ржавчины — подвизаются, видите ли, великие люди и формулируются, видите ли, великие идеи. Бескрайнее одиночество, бессмыслица и жуть. И если материя — все, а дух — ничто, то все в мире не имеет никакого смысла. В том числе и вы, и я. И книга, которую я пишу, и Россия, за которую мы, может быть, умрем. Тогда все это совершенно и абсолютно бессмысленно: нелепая гниль на микроскопически тонкой плесени земной коры.

Христос сказал: не хлебом единым жив будет человек. И если вы и живете интересами не только вашей хлебной карточки, то вопроса о смысле или бессмыслице, цели и бесцельности вы не можете не поставить перед своей мыслью — и перед своей совестью тоже. Для огромного большинства человечества этот вопрос и ставится и разрешается инстинктивно, почти бессознательно, — как инстинктивно и бессознательно ставится и решается вопрос о поле, о любви и о семье. Или, иначе, как ставится и решается вопрос о жертве в пользу защиты родины. Вы никогда и ничего не сможете сказать о Боге человеку, рожденному духовным евнухом. Это точно так же недоказуемо, как недоказуема женская красота для, скажем, Шопенгауэра: что-то в человеке не работает. Мне никогда не приходилось беседовать со Сталиным, — но если бы пришлось, я не вижу решительно никакой возможности доказать ему реальность существования, скажем, чувства дружбы и товарищества: у него их нет. Для него Бухарин, пока он был жив, и Ленин, если бы он остался жив, — какие-то гнилостные процессы на плесени земной коры и раздавить их своим сталинским сапогом ничего решительно не стоит, — не надо даже никакого морального усилия над самим собой. Совершенно ясно и просто — зарезать своего ближайшего друга с тем, чтобы на вырученные из его кармана деньги наслаждаться мороженым или вином, бифштексами или властью: никакой нравственности нет. В мире микроскопической плесени позволено все. И тогда люди истребляют друг друга. «Бытие Бога» доказывается, так сказать, «от противного». Не хотите? — Ну, что ж, попробуйте без Бога…

Практическая сторона всех религий человечества изъедена всякими пороками. Я никак не собираюсь утверждать, что православная Церковь чужда этих пороков: все в мире очень далеко от совершенства. Но у нас их все-таки меньше, чем где бы то ни было. Православие не организовывало инквизиции, как организовывали ее и католицизм и протестантство, православие никогда не жгло ведьм и еретиков, и всякие попытки протащить к нам это великое изобретение западноевропейской культуры немедленно встречались самыми резкими протестами со стороны русского церковного мира. Индульгенции, которые жаждавшие прибытков восточные патриархи привозили на Московскую Русь, так и остались нераспроданными: идея взятки Господу Богу Руси была и осталась чужда. Православие почти никогда не пыталось утверждаться и распространяться насилием — первые шаги в этом направлении сделал Петровский полупротестантский Синод. Православие несло и несет в мир то искание Божьей Правды на грешной нашей земле, которое так характерно для всей русской литературы, для всех преданий и былин русской истории, для всего народа вообще. Православие — не торопится: Бог правду видит, да не ckodo скажет. Но все-таки «скажет»! И нельзя ускорять насилием поставленных Им сроков.

Если исключить трагическую историю со старообрядцами, то никогда православие не пыталось навязать себя кому бы то ни было силой. Были завоеваны татарские завоеватели и никто не трогал их религии. Были как-то включены языческие племена — и никто не резал их за идолопоклонство, как в соответственных случаях резали другие религии мира. В шестую часть земной суши, на которой вперемежку расположились полтораста наций, народов и племен — православие внесло невероятно много мира и света, дружбы и любви. Я подчеркиваю слово «невероятно» — ибо это в сущности граничит с чудесным: представьте себе, что на этой территории и среди этих народов «господствующей» оказалась какая бы то ни была другая религия или другой народ — сколько было бы религиозных войн (а мы их не знали совершенно), сколько было бы костров и застенков, сколько было бы попыток миссионерствовать и рублем и дубьем.

Православная терпимость — как и русская терпимость, происходит, может быть, просто-напросто вследствие великого оптимизма: правда все равно свое возьмет — и зачем торопить ее неправдой? Будущее все равно принадлежит дружбе и любви — зачем торопить их злобой и ненавистью? Мы все равно сильнее других — зачем культивировать чувство зависти? Ведь наша сила — это сила отца, творящая и хранящая, а не сила разбойника, грабящего и насилующего. Весь смысл бытия русского народа, весь «Свете Тихи» православия погибли бы, если бы мы хотя бы один раз, единственный раз в нашей истории, стали бы на путь Германии и сказали бы себе и миру; мы есть высшая раса — несите к ногам нашим всю колбасу и все пиво мира…

…И я все— таки буду утверждать, что наше православие есть результат переработки византийского христианства русским народом. Византия «Правды Божией» не искала вовсе, -как не ищет ее и современная, тоже православная, Греция. Это, все-таки, идет из каких-то — нам совершенно неизвестных глубин русского народного сознания. Я бы очень советовал русскому читателю самолично проделать такого рода литературно-исторический эксперимент.

Кое— кто из нас еще помнит русский былинный эпос. Очень немногие кое-как знакомы и с германским, -с «песней о Нибелунгах». Прочтите и сравните. Наши богатыри «честно и грозно» стоят на страже земли русской, живут в несокрушимой дружбе — и если Илья Муромец посмеивается над Алешей Поповичем, то это делается в порядке дружеского зубоскальства. Если Васька Буслаев и хулиганит, то беззлобно, просто от избытка сил, да и то потом кается. Здесь все светло, ясно, дружественно. В «Песне о Нибелунгах» — зависть и предательство, убийство из-за угла, яд, зависть, взаимоистребление, — все это громоздится каким-то кошмарным клубком. И в конце этой героической эпопеи герои пьют кровь убитых товарищей и гибнут все — гибнут не в борьбе с внешним врагом, — а истребляя друг друга до последнего — чтобы «золото Рейна» не попало никому. Здесь все окрашено в цвета крови и грязи. Здесь все пропитано завистью и ненавистью. Здесь всякий друг другу наличный враг и потенциальный убийца. И убивают друг друга в с е. Гибнут не в честном бою за родину, за защиту своих полей и сел, детей и жен, а в каких-то идиотских феодальных войнах из-за выеденного яйца. Найдите в какой-нибудь литературной хрестоматии краткое изложение событий этой всегерманской эпопеи и прочтите сами.

Были и у нас — в Сибири и на Кавказе вещи, которыми хвастаться нечего. Но все это не может идти ни в какое сравнение с европейским культуртрегерством…

В романе М. Алданова «Девятое Термидора» (пролог) молодой русский, Андрей Кучков, попадает в Париж XII века. Смотрит на сожжение еретиков: «страшно, но интересно: в Киеве никогда никого не жгли и даже вешали редко». Смотрит с интересом на Собор Парижской Богоматери — и «боится немного, как бы этот собор не оказался лучше церкви Святой Софии, которую великий князь Ярослав воздвиг в Киеве на удивление миру. Оказалось, однако, что оба храма совершенно друг на друга непохожи. Оба были на редкость хороши, только киевский светел и приветлив, а парижский угрюм и страшен: день и ночь».

Православие светло и приветливо — нет в нем ничего угрюмого и страшного. Оно полно уверенности и оптимизма, — любовь и правда — все равно возьмут свое. Русский язык, кажется единственный язык в мире, который в слово «правда» вложил два по существу противоположных смысла: «правда» — это то, что есть, действительность, факт. И «правда» — то, чего нет, чего еще нет, но что должно быть. Правда свидетельского показания о настоящем и правда Божьего обещания о будущем — сливаются в одно слово и почти в одно понятие. И русский православный народ веками и веками работает для этого слияния: для превращения Божьей правды в правду реальной действительности.


***


После великой катастрофы мы стоим перед великим возвращением в свой дом, к своему идеалу. Сейчас он загажен и замазан, заклеен лозунгами и заглушен враньем. Но он существует. Нужно очистить его от лозунгов и плакатов, от иностранных переводов и доморощенного вранья, нужно показать его во всей его ясной и светлой простоте. Но не в вымысле «творимой легенды», а в реальности исторических фактов. Наше будущее мы должны строить исходя из нашего прошлого, — а не из не наших шпаргалок, и программ, утопий и демагогии. Всю политическую работу нашего будущего мы должны начинать совсем с другого конца, чем это делали наши деды и наши отцы, — иначе наши дети и внуки придут к тому же, к чему пришли мы: к братским могилам голода и террора, гражданских и мировых войн, к новому периоду первоначального накопления грязи и крови, злобы и ненависти. Нам, прежде всего, нужно знать нашу историю, — а мы ее не знали.


ВОЕННЫЕ УСИЛИЯ МОСКВЫ


Киевские эмигранты только что ушли из опостылевшего Киева, с его боярством, ростовщиками, работорговлей, усобицами, взаимной резней и степными набегами, от которых страну уже некому было охранять: Киев сгнил изнутри. Только что осев на тощих суздальских суглинках, эти люди, заброшенные в далекую, глухую, лесную провинцию сразу же подымают знамя русской демократической великодержавности. Андрей Боголюбский, сидя в глуши и опираясь на смердов, командует всею Русью, громит крамольное гнездо Киева, становится «самовластцем» — но гибнет от заговора в 1174 году. Его преемники, — в особенности Всеволод Большое Гнездо — снова подымает упавшее было знамя, но пятьдесят лет после смерти Боголюбского на Русь сваливается татарское нашествие. От возрожденной русской государственности остаются только кровавые осколки. Повинуясь таинственному, но могучему инстинкту государственности, эти осколки снова начинают как-то концентрироваться, сливаться в единую державу, ликвидируя феодальные попытки внутри страны и в то же время ведя совершенно беспримерную по своей тяжести борьбу во вне ее. Эта борьба — борьба с татарской разновидностью степи — тянется пять веков — до Екатерины Второй или точнее, до Потемкина-Таврического, включительно.

Позднейшие историки будут не без гордости говорить: авангард Европы! Какой тут авангард! Быть авангардом для Польши или Швеции, тевтонского ордена или позднее тевтонской Пруссии — москвичи, конечно, и не думали. Да и та армия, «авангардом» которой была якобы Москва — во всю меру сил своих старалась съесть свой собственный авангард. И если западноевропейским армиям это не удалось — как не удалось и азиатским, то вовсе не потому, что Европа питала какие бы то ни было нежные чувства к своим защитникам с востока. Русские историки по двухсотлетней привычке рассматривают Россию, как какой-то привесок к Европе — и сами этого не замечая, оценивают русские дела с нерусской точки зрения. Отсюда и теория защиты Европы: при некотором, не очень значительном напряжении воображения можно построить и другую, аналогичную теорию: Москва была авангардом Азии, защитила ее от Европы. И эта восточная точка зрения будет также законна, как и западная; ведь, в самом деле, защитили, никого не пустили — ни поляков, ни шведов, ни французов, ни даже немцев. Приблизительно в этой плоскости ставят вопрос так называемые евразийцы. Я думаю, что будет проще поставить вопрос иначе: защищали самих себя. Защищали и против Азии и против Европы. Европа собиралась нас съесть точно так же, как собиралась и Азия. Неудача никак не зависела ни от азиатских, ни от европейских дружественных чувств по нашему адресу. Мы сумели себя защитить. Однако, стоимость этой защиты далеко превзошла все то, что в аналогичных случаях платили народы, которые тоже сумели себя защитить. Те, которые не сумели — заплатили, конечно, дороже: своим национальным существованием. Стоимость нашей защиты мы можем — очень приблизительно — определить установив военные усилия Москвы и то разорение, которое приносили с собою не только азиатские набеги, но и наша защита против них.

Мы все знаем официальную историю татарского ига, все эти «дани-невыплаты, хански невыходы», ту контрибуцию, которую лет четыреста Русь регулярно выплачивала степным разбойникам. Знаем и о карательных экспедициях ханов, предпринимавшихся или при отказе платить контрибуцию, или при восстаниях, или, просто, при физической невозможности уплаты. В результате этих контрибуций Руси приходилось платить живыми людьми: тем татарским полоном, который захватывали степняки и продавали потом на всех не только восточных, но и южных рынках — до итальянского и испанского включительно. Гораздо менее известна неофициальная, так сказать, частно-предпринимательская сторона этого ига.

Татарская степь давила и грабила не только в порядке той государственности, центром которой была Золотая Орда. Отдельные отряды предпринимали свои набеги и независимо от Золотой Орды. Иногда это были феодальные ханы, отколовшиеся от централизованного татарского руководства, и действовавшие на свои риск и страх, иногда это были просто грабительские шайки, иногда, просто орды, которые кочевали поблизости от русских мест и соблазнялись близостью добычи. Об этаких степных викингах наши историки говорят только мельком, и я не знаю, существуют ли в нашей историографии исследования, посвященные быту и потерям этой «малой войны». Платонов в своих «Очерках по истории смуты» приводит отрывочные данные о стройке и судьбах бесчисленных «украинных городов». Ключевский совсем мельком упоминает о том, что Курск, разоренный Батыем, триста пятьдесят лет стоял пустым и был восстановлен только при царе Феодоре в 1597 году. От времени до времени подвергалась почти полному уничтожению и сама Москва, но в большинстве случаев ей все-таки удавалось отсидеться, отбиться, и степные хищники, разбившись о ее стены — ее окрестности опустошали совсем уж дотла. Такой книги по-видимому нет, но она была бы чрезвычайно интересна: история какого-нибудь совсем середняцкого городка, вроде Переяславля Залесского, или Шацка, Путивля и прочих. Что пережил он за триста лет борьбы со степью? Сколько раз оставались от него одни развалины, как на этих развалинах снова появлялись русские люди, снова строили, укрепляли, возделывали, как приходили очередные нашествия, как снова все сметалось с лица земли, и как — с каким-то совсем неправдоподобным упорством — снова появлялись «разного чина люди» опять строился город и как он все больше и больше становился «тылом» — степь уходила, отступала, впереди нашего Шацка или Путивля создавались новые форпосты, оттесняли степь еще дальше и как люди сегодняшнего Шацка только в очень туманных преданиях помнят сверхчеловеческие лишения и усилия своих прадедов. Кое-что мы знаем из курсов русской истории. Но в этих курсах нет даже подсчета того, сколько раз подвергалась разгрому столица. То, что сказано о стройке жизни и борьбе украинных городов, воспринимается нами столь же ярко, как и любая статистическая таблица: в таком-то году жило столько-то людей, в таком-то осталось меньше одной десятой. Живой картины у нас нет. Ибо, в сущности, нет у нас и истории нации — проф. Виппер тут совершенно прав. Есть история «правительственных распоряжений и указаний», есть весьма подробная летопись войн и хроника дворцовой жизни — со всеми ее альковными подробностями, но истории нации у нас нет. Биография какой-нибудь, церковушки Путивля или Ряжска дала бы нам говорящий кинофильм: вот что было прожито и пережито вокруг этой церковушки за семьсот лет.

Мы знаем — по Соловьеву, Ключевскому и Платонову, — как создавался и укрепленный пояс вокруг Москвы, эта «линия Мажино» Московской Руси, более удачливая, чем ее французские и прочие подражатели двадцатого столетия. В своем первом, известном нам варианте, она проходила по Оке в верстах в восьмидесяти от Москвы. Коломна, Кашира и Серпухов были передовыми укреплениями Москвы. Дальше, к юго-востоку от Оки, шло уже «поле», территория, где пахарь мог полагаться на собственные силы и, еще больше, на тонкость собственного слуха и быстроту собственных ног: никакая защита на этом поле была невозможна.

Окская линия, как и последующие кольца укрепления не были похожи ни на линию Мажино ни на Китайскую стену: это был укрепленный пояс, рассчитанный не только на пассивную, но и на активную оборону. Впереди окской линии выдвигалась цепь «сторожей», мелких укрепленных и наблюдательных пунктов, от них высылались «станицы», — конно-разведывательные отряды, — между ними протягивались линии засек и завалов, существовала очень сложная и прекрасно разработанная система сигнализации и связи, татарские «сакмы», большие дороги татарских набегов, находились под постоянным наблюдением. И все-таки степь прорывалась в Москву.

Для степняка-кочевника всякий «поход» был вместе с тем и «бытом»: он не нарушал ни привычного образа жизни, ни привычной работы. Кочевали ли его стада в предгорьях Алтая или по степному берегу Оки — было, в сущности безразлично. Там, где могли пастись баран и конь, — кочевник был у себя дома. Отсюда та страшная легкость передвижения огромных масс, за которою, при тогдашней технике, никак не мог угнаться никакой оседлый народ. Для пахаря поход — это отрыв от дома, от пашни — следовательно и от хлеба. Если прорыв на Москву оказывался неудачным — степняк с той же стремительностью откочевывал на восток, с какою он шел на запад — и угнаться за ним было совершенно невозможно. Не было такого пункта, достигнув которого можно было бы сказать: вот теперь — конечно, цитадель разбойников разрушена — ибо разбойники могли уйти хотя бы и в Монголию — часть их впоследствии и уходила. Очень трудно было — при тогдашней технике, при тогдашних путях сообщения и разбросанности населения — более или менее своевременно обнаружить концентрацию татарских таборов и собрать достаточный заслон. Вынырнувши «искрадом» татары прорывались на Русь острым клином, развертывая свою конницу широким веером — и сметали все. Они не собирались ни задерживаться, ни укрепляться. Их задача была проще и поэтому легче: налететь, урвать и удрать. Задача обороны была соответственно сложнее, ибо не было определенных стратегических пунктов, которые надо было защищать в первую очередь. «Стратегическим пунктом» был всякий русский человек, которого можно было взять в плен и продать в рабство. Старики и дети истреблялись, деревни сжигались, работоспособное население уводилось в полон. Этими полонянниками — лучшим элементом страны — были наполнены и восточные и средиземноморские рынки. Никакая статистика никогда не сможет учесть, сколько миллионов людей страна потеряла только таким образом. Но, с очень грубой приблизительностью, можно определить во что именно обошлась эта торговля самим татарам.

Историки анализируют причины упадка Орды и не касаются вопроса, который напрашивается сам по себе: такие налеты очень дорого обходились Руси, но во что именно они обходились татарам?

Мы не знаем цифр населения ни Москвы, ни Орды XIII века. Но судя по тем массам, которые Орда бросала на Москву и, которые, кроме того, у нее оставались для других операций, трудно предположить, чтобы татарские массы были бы количественно меньше русских. Шестьсот лет спустя первая всероссийская перепись 1897 года определила количество татар в 1,9 % ко всему населению Империи и русских — в 72,5 %. Если бы были цифры, допустим, XV века, то они, вероятно, указывали бы на количество татар, равное, допустим, половине русского населения. Или иначе говоря, начиная от исходного пункта первого татарского нашествия пропорция татар и русских постепенно уменьшалась не в пользу татар. И по всему ходу борьбы Москвы со степью довольно ясно видно, как постепенно слабел напор татарской массы, и усиливался отпор русской, как татарские полчища превращались в небольшие, сравнительно, разбойные отряды, пока завоевание Крыма не положило конец и им.

Здесь опять действуют «неслышные органические причины», говорит Л. Тихомиров. Эти причины едва ли лежали в разнице коэффициента рождаемости. При нападении на Русь и сами татары несли страшные потери. Когда налет удачно сходил с рук, когда татарам удавалось и прорваться и удрать — эти потери, вероятно, не были особенно велики. Но когда орду перехватывали, — она подвергалась полному уничтожению. В более поздние времена примеры такого уничтожения давали малороссийские гетманы: они подстерегали татарские орды на путях к северу или с севера обратно и вырезывали всех. Казанские походы Ивана III и Ивана IV сопровождались страшной резней. Отголоски этой ожесточенности докатились до наших последних столкновений с Азией — до наших кавказских и среднеазиатских войн. Монгольская степь поставила перед русским народом вопрос о борьбе не на жизнь, а на смерть — и поплатилась жизнью.

Однако и наши потери были чудовищны. Периодически выжигались городские центры страны, — и Курск с его трехсотпятидесятилетним запустением никак не был исключением, — разорялось и разбегалось крестьянское население, лучшие элементы страны или гибли в боях или уводились в полон, и надо всей страной в течение почти тысячи лет устанавливался постоянный и вызванный беспощадной неизбежностью режим военного положения. Мы никогда не сможем сказать, во что обошелся стране этот режим. Но были сделаны кое-какие подсчеты того, во что обошлась нам Турция.

А. Керсновский в «Истории русской армии» (т. 1 стр. 9) приводит исследования профессора В. Ламанского, согласно которым с XV по XVIII век включительно из Великой и Малой Руси, частично из Польши (Польша тогда владела русскими западными областями) в турецкий плен было уведено от трех до пяти миллионов человек. На основании исследования архивов венецианской республики, проф. Ламанский рисует такую картину:

«Венецианские посланники XVI века говорят, что вся прислуга Константинополя у турок и у христиан состояла из русских рабов и рабынь. Не было нянек и кормилиц, если крымцы долго не чинили набегов на Восточную и Западную Русь… Венеция и Франция употребляли русских рабов на военных галерах, как гребцов колодников, вечно закованных в цепи. Кольберг особенно не жалел денег на покупку этих рабов на рынках Леванта».

Вопрос, как видите, шел не о рынках и «сферах влияния», не о завоеваниях территорий и ограблениях естественных и неестественных богатств, вопрос шел о быть и не быть. За четыре века после татар Русь потеряла от трех до пяти миллионов, а это был лучший элемент нации. Сколько она потеряла за время борьбы с татарами? Примите во внимание значение миллиона для тех времен: вся Россия при Иване Грозном насчитывала меньше пяти миллионов. Значит только турки увели в плен массу, почти равную всему населению страны в середине XVI века. Сколько увели татары? Сколько людей погибло в боях? Сколько их погибло при транспорте живого товара от мест его добычи до мест его сбыта? В сумме это, вероятно, будет в два или в три раза больше людей, чем их имела вся Россия во времена Грозного.

Западная Европа ничего подобного не знала. Никакие степняки не уводили в рабство ее населения. Западная Европа тихо и семейственно резала сама себя. Руси же пришлось с первых дней своего существования до 1941 года включительно, бороться за голую жизнь на своей земле.


***


С самого первого дня своего государственного рождения, а может быть и до этого, Киевская Русь стала строить целую сеть защитных сооружений от степи. Остатки этой сети сейчас известны на Украине под таинственным названием «змиевых валов». Но наши исторические источники ничего об этих укреплениях не говорят — свидетельства о них мы получили только из иностранных источников. И поэтому трудно сказать — переняла ли Москва старо-киевскую систему или пришла к ней самостоятельно.

Сооружение защитной линии против вражеских нашествий — не является, конечно, особенно оригинальным изобретением. Самым знаменитым из них является Великая Китайская Стена: она, как известно не помогла — монголы завладели Китаем. Самым последним — французская линия Мажино — она тоже не помогла. Отличием московской системы от всех остальных является ее наступательная роль, роль которую не смог выполнить даже римский вал, ограждавший Империю от тевтонских полчищ. Отличие московской линии, или — точнее — московских линий — от всех остальных линий военной истории заключается в том, что они свою роль выполнили полностью — не только оградили Москву от нашествия с востока, но позволили России перенести ее опорные пункты с берегов Оки на берега Тихого Океана — или, говоря грубо, с расстояния 80 верст от Москвы на расстояние восьми тысяч.

Первая линия, о которой до нас дошли более или менее определенные данные, шла по Оке — с востока, от Мурома на Коломну, Серпухов, Боровск, Можайск, Волоколамск. Это было передовое укрепленное кольцо, внутри которого располагалась цепь внутренних укрепленных пунктов (Богородск, Бронницы, Подольск и др.) и от которого протягивались наружу вооруженные щупальца засек, застав, сторожей и прочего. С течением времени эти щупальца превратились во вторую линию укрепленных пунктов — Венев, Рязань, Тула, Одоев, Лихван, Жиздры, Козельск. Эта вторая линия, опираясь на блестящую организацию тыла — протянула на юг и на восток новые засеки, заставы и сторожи, и из них выросла третья линия: Алатырь, Темников, Шацк, Ряжск, Данков, Новосиль, Орел, Новгород-Северский, Рыльск, Путивль.

Продвигая все дальше и дальше свою стратегическую оборону, Москва при Федоре закрепляет свою четвертую линию: Воронеж, Оскол, Курск, Ливны, Кромы. Как видите, даже наличие такого, я бы сказал, отсутствующего царя, как Федор, ни в какой степени не останавливает действия московской оборонительной системы. Ее дальнейшим логическим продолжением является организация казачьих войск: донского, потом кубанского, терского, уральского, потом семиреченского, забайкальского и амурского.

Это была защитная линия «польской Украины» (от «поле», так называлась заокская степь). Другие линии протягивались на западе: первая — «немецкая Украина» с Новгородом и Псковом и вторая — «города от литовской Украины»: Смоленск, Великие Луки, Себеж, Заволочье, Невель, Усвяг и Велиж. На «немецкой Украине» Русь воспользовалась готовыми твердынями Новгорода и Пскова и разгромила новгородскую аристократию, как только та попыталась связаться с наследственным врагом Руси — литовским латинством. Здесь, на «немецкой Украине» была все-таки второстепенная линия фронта, отсюда не было таких страшных набегов, какие шли с востока и не сюда были направлены основные усилия Москвы. Вопрос жизни и смерти решался тогда не на западе, — он решался на востоке. Лицом к западу Россия стала только после смутного времени, когда Польша и Швеция протянули свои руки по татарскому образцу — для того, чтобы и пойти по татарским путям.

Быт этих укрепленных пунктов польской Украины академик Платонов рисует так:

«Ряд крепостей стоял на границе. В них жил постоянный гарнизон и было приготовлено место для окрестного населения. Из крепостей рассылаются разведочные отряды… а в определенное время года в главнейших крепостях собираются большие массы войск в ожидании набега… Все мелочи крепостной жизни, все маршруты разведочных партий, вся „береговая“ или „польная“ служба — словом, вся совокупность оборонительных мер определена „наказами“ и „росписями“. Самым мелочным образом заботятся о том, чтобы быть „усторожливее“ и предписывают крайнюю осмотрительность…»

Эти крепости «возникали обычно при реке, вблизи той же реки намечались и земли для служилых городских людей. Московские воеводы с отрядом служилых людей являлись на место, где указано было ставить город, и начинали работы. В то же время они собирали сведения „по речкам“ о том, были ли здесь свободные заимщики земель. Узнав о существовании вольного населения, они приглашали его к себе, „велели со всех рек атаманом и казаком лучшим быти к себе в город“, государевым именем они жаловали им, то есть укрепляли за ними их юрты и привлекали их к государевой службе по обороне границ и нового города… Обеспечивался гарнизон новой крепости на первых порах готовыми запасами, доставленными с севера, из других городов, а затем собственной пашней на земле, которую ратные люди получали кругом своего города… Город был устроен так, что его население неизбежно должно было работать в его уезде и поэтому колонизовало места, иногда очень далекие от городской черты… Крупного землевладения — боярского или монастырского здесь не видим… здесь господствует мелкопоместное хозяйство и есть одна только крупная запашка — на „государевой десятинной пашне“, которую пахали по наряду, сверх своей собственной, все мелкие ратные люди из городов. Эта пашня была заведена для пополнения казенных житниц, из которых хлеб расходовался на разнообразные нужды. Им довольствовали тех гарнизонных людей, которые не имели своего хозяйства и состояли в гарнизоне временно, „по годам“.

Казенный хлеб посылали далее в новые города, военное население которых еще не успело завести своей пашни…»

Приблизительно по такой же схеме оборонялась и наступала Московская Русь и вниз по Волге. Ряд «понизовых городов» — Василь-Сурск, Свияжск, Чебоксары, Кокшайск и прочие — строились по такому же принципу — с той только разницей, что здесь, — не как на Поле, — Москва встречала подчиненные раньше татарам и очень неспокойные угро-финские или монгольские племена: мордва, черемисы, чуваши и другие.

Платонов считает, что тяжкое тягло, лежавшее на населении этих, в особенности, южных городов, сыграло свою роль в Смутное Время: оно было источником постоянного недовольства украинной служилой массы. Однако «изумительно быстрый успех» южной колонизации он объясняет, главным образом, взаимодействием правительства и общества: «в борьбе с народным врагом обе силы, и правительство, и общество, как бы наперерыв идут ему навстречу и взаимной поддержкой умножают свои силы и энергию».

Деля Русь на «правительство» и «общество» Платонов опять прибегает к дидеротовской терминологии: такого деления Московская Русь не знала вообще. Правительство было обществом и общество было правительством. Правительством были все, кто служил, а служили все. Служба была очень тяжела, но от нее не был избавлен никто. Монахи и купцы, дворяне и мужики, посадские люди и всякая гуляющая публика — все было так или иначе поставлено на государеву службу, даже и уголовные преступники. От этого, в частности, происходит еще одно и весьма существенное различие между нашим и европейским общественным бытом: в западной Европе всякая служба по наборам — была, во-первых, почетной и, во-вторых, выгодной должностью. У нас она была тем же тяглом, только еще болеет обремененным чисто личной ответственностью. На западе — ее старались добиваться, у нас — от нее старались увильнуть.

Победу Москве, а вместе с ней и России обеспечило единство нации и ее организованность. Не следует, конечно, преувеличивать и того и другого. Как и во всяких делах человеческих — люди старались получить побольше льгот и сбыть побольше тягот. В послепетровской России это и удалось служилому слою, который стал поместным и рабовладельческим дворянством и который лет через полтораста после своей пирровой победы — заплатил за нее полной гибелью. Как и во всяких делах человеческих — были и злоупотребления и взятки, и просто разбои. Как и повсюду в ту эпоху — все это обильно поливалось человеческой кровью. Московская Русь никак не была раем земным. Но все дело заключалось в том, что в Москве порядка, справедливости и силы было все-таки больше, чем в любой стране мира в ту же эпоху. И именно поэтому — Москва, а не ее соседи, оказались, в конечном счете, «победительницей в жизненной борьбе».

История русских потерь в этой страшной борьбе еще не написана. Мимо нашего внимания прошел ряд фактов, которые определили наше прошлое и по всей вероятности будут определять наше будущее. Московская Русь платила поистине чудовищную цену в борьбе за свое индивидуальное «я» — платила эту цену постоянно и непрерывно. Постоянная армия Москвы равнялась в мирное время 200.000 в среднем — подымаясь в военное время до 400.000 и даже 500.000, а «военное время» почти не прерывалось. Налоги на содержание этой огромной, по тем временам, военной машины охватывали от налогоплательщика до «третьей деньги». В переводе на современный язык это означало бы, что Америка, имеющая в 30 раз больше населения, чем имела его Москва — содержала бы постоянную армию порядка шести или восьми миллионов, и только на эту армию тратила бы суммы от ста до ста пятидесяти миллиардов в год — не считая человеческих и материальных потерь от набегов и войн. И доводя эту армию в случаях серьезных войн, — до 12-15 миллионов, которых кто-то должен был кормить, обувать, одевать и вооружать. Можно предположить, что при московских геополитических условиях Америка просто перестала бы существовать, как государственно-индивидуальное «я». Оборона этого «я» и с востока, и с запада, и с юга, оборона и нации, и государства, и религии, и «личности», и «общества», и «тела», и «души» — все шло вместе. Отсюда идет некая монолитность московской политики. Отсюда же мы могли бы сделать и некоторые практические выводы.

Первый из них сводится к тому, что русский народ за всю свою одиннадцативековую историю всегда подчинял личные и групповые интересы интересам своего государственного бытия. Исключения — географические и хронологические, были очень редки: «некрасовские запорожцы» в Турции и переход большей половины русской аристократии на сторону Польши и католичества — в результате Люблинской Унии. Победа Наполеона в 1812 году почти наверняка и почти автоматически привела бы к ликвидации крепостного права в России, — фактически же 1812 год привел к ликвидации Наполеона. Приблизительно то же относится и к гитлеровскому походу, который массы могли бы рассматривать с точки зрения ликвидации колхозного права. Приблизительно то же мы имеем право ожидать в Третью мировую войну. Плохо ли это, — хорошо ли это, — но факт остается фактом: «государство — это мы, а мы это государство». Даже и в том случае, если государство поставлено откровенно плохо.

Второй вывод: организационная сторона стройки русской государственности стояла выше, чем где бы то ни было и когда бы то ни было в мире. Приблизительно со времен Бисмарка общеевропейская мода привыкла считать Германию образцом организованности. Это в некоторой степени верно: Германия имеет наибольшие организационные способности в мире, — но после России. Две мировые войны проиграны вдребезги. От многовековой колонизационной работы в Балтике, Польше, Чехии и на Балканах — не осталось решительно ничего и даже не осталось шансов на возобновление этой работы. Наши казачьи войска было принято называть «иррегулярными», что не обозначает их неорганизованность. Немецкая кавалерия была организована до последней пуговицы. Наше «иррегулярное казачество» свою государственную задачу выполнило целиком. Самая «регулярная» в мире армия, — германская, — не выполнила никаких задач.

Вопрос заключается в том, что быть одинаково хорошо организованным во всех направлениях — есть вещь физически невозможная. Говоря грубо схематически: стоял такой выбор: или строить шоссе под Москвой или прокладывать Великий Сибирский Путь. Тратить «пятую» или даже «третью деньгу» на «внутреннее благоустройство», или вкладывать ее в оборону национального «я». Только страны, находящиеся в исключительных географических условиях, как острова Таити с одной стороны, или Северная Америка с другой, могли себе позволить роскошь траты всех ста процентов национального бюджета на внутреннее благоустройство, — конечно, разное для Гаити и для САСШ. Опасность внутреннего благоустройства заключается, в частности, в том, что оно становится привычным, и защита национального «я» теряет в своей напряженности — она оказывается непривычной.


МОНАРХИЯ В МОСКВЕ


Французский моралист Вовенар, современник Вальтера, сказал: «тот, кто боится людей, любит законы». Русское мировоззрение отличается от всех прочих большим доверием к людям и меньшей любовью к законам. Доверие к людям сплетается из того русского оптимизма, о котором писал профессор Шубарт, по моей формулировке — из православного мироощущения. Напомню еще раз: православие отличается от остальных христианских религий, даже и догматически, тем, что оно «приемлет мир», который, хотя и «во зле лежит», но вследствие нашего греха, нашей ошибки, которую мы по мере нашей возможности, должны исправлять. Или, иначе, заботясь о «будущей жизни» мы не должны забывать и эту — ибо и эта создана Творцом.

Отсюда идет доверие к человеку, как к той частице бесконечной любви и бесконечного добра, которая вложена Творцом в каждую человеческую душу. Отсюда же идет и монархия — и не какая-нибудь, а обязательно «милостью Божиею».

Я понимаю, как легко с высоты двадцатилетнего комсомольского величия подсмеиваться над мудростью тысячелетий, тысячелетием проверенной. И как легко издеваться над символами, в которых товарищи комсомольцы не понимают ровным счетом ничего. Однако, фактически дело заключается именно в «милости Божией» или как говорил Грозный: «не в многомятежном человеческом хотении, а в Божьем соизволении».

Православие предполагает, что человек по природе своей добр. А если и делает безобразия — то потому, что — «соблазны». Соблазны богатства, почета, славы, власти и прочего. Если же эти соблазны устранить, то человек, средний человек, более или менее автоматически пойдет по «путям добра». Устранить же соблазн можно двумя путями: для натур исключительных — уход от соблазнов; для средних людей, постановка их над соблазнами. Первый способ ведет в монашество, второй способ — к предоставлению человечеству всего; и богатства, и почета, и власти. Монархический инстинкт народа (а никак не монархическая теория — о теории Москва и слыхом не слыхала) давала человеку все достижимые блага жизни в том расчете, что освобожденный от действия соблазнов человек будет творить «милостию Божиею». Действовать — по римскому выражению — cum bonus pater familias — как добрый отец семейства — отсюда и «Царь-Батюшка».

Практика тысячи лет показала что за очень немногими исключениями, совсем средние люди, сидевшие на киевском. московском, а потом, на петербургском престоле — так и действовали — как добрые отцы великого семейства: о чем им собственно было заботиться больше? Они, конечно, делали и ошибки: советская республика за десятки лет бытия своего, а корейская даже и за полгода наделали их больше, чем все цари за всю тысячу лет.

Другая сторона «милости Божией» это право рождения, а не заслуга. Ибо, если спор зайдет о заслугах, то никто и никогда ни до чего не договорится. С вашей точки зрения Сталин есть лучший из людей, с моей — самый кровавый негодяй, какого только знала история человечества или во всяком случае история России. Петр Первый с точки зрения Пушкина — великий гений и великий патриот а с точки зрения Льва Толстого — пьяный и полубезумный зверь. Но если мы условимся, что право рождения дает право на престол — то никакие споры невозможны. Однако, право рождения есть тоже «милость Божия», выраженная в случайности. И, следовательно, устраняющая всякие споры за власть. При монархии одну бесспорную власть безболезненно сменяет другая также бесспорная власть и никто никого не режет. Бескровно меняют власти также и в республике — но там дело идет о рубле — о том, кто больше даст на агитацию. Кроме того, как показала практика, ни из русской, ни из германской, ни из австрийской ни из польской, ни из испанской республики не вышло ничего. Вышло самодержавие Сталина, Гитлера, Пилсудского, Франко, Кемаль Паши и прочих. Может быть не стоило свергать самодержцев «милостью Божиею»? И заменять их самодержцами Божьим попущением?

Москва строилась на православии, и одним из практических выводов из этого было московское самодержавие, которое выходило страну, спасло в таких положениях, которые сегодня оказались бы совсем не под силу. Об его историческом пути Лев Тихомиров пишет:

«Царская власть развивалась вместе с Россией, вместе с Россией решила спор между аристократией и демократией, между православием и инославием, вместе с Россией была уничтожена татарским игом, вместе с Россией была раздроблена уделами, вместе с Россией, объединяла страну, достигла национальной независимости, а затем начала покорять и чужеземные царства…» (т. 2, стр. 56)

И в другом месте Тихомиров спрашивает:

«Что же сделала доселе русская монархия для русской нации? Если брать многовековую жизнь ее до 1861 года, то она представляет один из величайших видов монархии и даже величайший. Она родилась с нацией, жила с нею, росла совместно с ней, возвеличивалась, падала, находила пути общего воскресения и во всех исторических задачах стояла неизменно во главе национальной жизни. Создать больше того, что есть в нации, она не могла, это по существу невозможно. Государственная власть может лишь, хорошо ли, худо, полно или неполно реализовать то, что имеется в нации. Творить из ничего она не может. Русская монархия, за ряд долгих веков — исполняла эту реализацию народного содержания с энергией, искренностью и умелостью, которые доказываются самыми последствиями…» (стр. 201).

«Царь заведует настоящим, исходя из прошлого и имея ввиду будущее», — пишет Тихомиров…

Только в самое последнее время в эмиграции сделано некое новое открытие. Оно сводится к тому, что «нация» есть не только настоящее, но есть и прошедшее и будущее. И что, следовательно, всякое данное поколение только наследует имущество отцов и дедов, — с тем, чтобы передать его детям и внукам. И что данное поколение не имеет права присваивать себе монополию окончательного решения судеб нации: были ведь деды, которые решали как-то иначе, и будут, вероятно, внуки, которые будут что-то решать тоже как-то по-своему. Мы, данное поколение, — только одно из звеньев в общей цепи «нации».

Русская интеллигенция — и революционная и контрреволюционная — почти в одинаковой степени, рассматривали себя, как последнее слово русской истории — без оглядки на прошлое и, следовательно, без предвидения будущего. Каждое поколение прошлого и нынешнего века ломало или пыталось сломать все идейные и моральные стройки предыдущего поколения, клало ноги на стол отцов своих, и не предвидело той неизбежности, что кто-то положит ноги свои и на его стол. Базаров клал ноги на стол отцов своих, — базарята положили на его собственный. Ибо, если вы отказываете в уважении отцам вашим, то какое имеете вы основание надеяться на уважение со стороны ваших сыновей?

Если бы внутри Москвы установился порядок, при котором идеи и поколения каждого десятилетия разрушали бы работу предыдущего, и, для того, чтобы быть разрушенным очередным десятилетием, то России не существовало бы давно. Была бы какая-то получухонская, полуславянская колония — то ли Польши, то ли Швеции, то ли ногайской орды. Но Москва крепко и мудро стояла на охране не только внешних границ, но и внутренней самобытности, на страже своего национального «я». И на вопрос проф. Платонова: «Что шло впереди, политическая ли прозорливость московского владетельного рода, или самосознание народных масс?» — можно дать только такой ответ: ничто не «шло впереди», все шли вместе — и царь, и Церковь, и народ, поддерживая друг друга в трудные минуты, — а трудными минутами были все минуты жизни, — не давая пошатнуться ни одному устою национальной жизни России — ни вере, ни царю, ни отечеству.


Страницы


[ 1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 | 11 | 12 | 13 | 14 | 15 | 16 | 17 | 18 | 19 | 20 | 21 | 22 ]

предыдущая                     целиком                     следующая