08 Dec 2016 Thu 21:04 - Москва Торонто - 08 Dec 2016 Thu 14:04   

Швеция была разгромлена. Маркс, который, как и все прочие, считал Петра «действительно великим человеком», только в одном месте проговорился о факторах разгрома Швеции: «Карл XII сделал попытку проникнуть в Россию, внутрь России, и этим погубил Швецию и показал всем неуязвимость России».

В словах Маркса есть некоторое преувеличение: всем Карл этого не показал: после Карла лез Наполеон, лезли немцы. Но Маркс верно отметил неуязвимость России — как таковой — вне зависимости от правительства, от вождя, от полководца. Напомню еще раз:

В эпоху Смутного времени — безо всякого правительства вообще — Россия справилась с поляками, шведами и с собственными ворами. Это заняло, в среднем, лет шесть. При очень плохом правительстве Сталина — Россия справилась с немцами в четыре года. При совсем приличном (по тем временам) правительстве Александра I Россия справилась в полгода со всей Европой, над которой командовал не сумасбродный мальчишка и не «скандинавский бродяга», а один, действительно, из крупнейших военных гениев мира. Петру для войны, которую начал 18-летний мальчишка, в которой Россия превосходила Швецию военным потенциалом приблизительно в десять раз — понадобился 21 год.

Попробуем это историческое соображение формулировать в виде уравнений:

Смутное время: Россия + ноль правительства = 6 лет

Шведы: Россия + Петр = 21 год

Наполеон: Россия + Александр = 1/2 года

Гитлер: Россия + Сталин = 4 года

Во всех четырех случаях — разгром. Сильнейшим нашествием было, конечно, наполеоновское. И в это время Россия имела правительство никак не гениальное, но и не глупое. И срок в шесть месяцев надо бы считать нормальным сроком. В Смутное время вопрос затянулся благодаря революции, а в остальных двух случаях, — благодаря бездарности правительств, которые, — в смысле обороны страны, можно было бы считать отрицательной величиной — со знаком минус.

Шведскую войну поставил на очередь не Петр и не он ее выиграл. Выиграл Шереметьев с его дворянскими полками, выиграл Келин, с его вооруженными обывателями — выиграли, наконец, те факторы которые в истории России выигрывали всегда: пространства, время и масса. На этих трех факторах умный старик Кутузов, который, все-таки, не был Суворовым, разыграл Наполеона, как по расписанию, — Суворов, вероятно, разгромил бы Наполеона уже под Смоленском, если не под Вильной. Но при Кутузове — это была вся Европа и был Наполеон, а не Швеция и не Карл. Да и Северная война кончилась уже без Карла. Он погиб в Норвегии, на престоле оказалась его сестра, сестру взяла в оборот шведская аристократия, и Швеция поплыла по польско-шляхетскому руслу — по руслу полного внутреннего разложения. Преемники Петра распоряжались в Стокгольме, как у себя дома. Ни моральные, ни материальные ресурсы Швеции не были достаточны для войны с Россией вообще, а, тем более, для войны завоевательной. Россия разбила Швецию не благодаря Петру, а несмотря на Петра, разбила в частности та старомосковская конница, которую Петр, слава Богу, не успел, в помощь Швеции, разгромить сам. Но историки забыли Шереметьева и Келина и тех неизвестных «вооруженных обывателей», всех тех людей, которым Петр только портил все, что только технически можно было портить. И русская официальная история, и до-советская, и советская ставят Петра наряду с Суворовым, — с человеком, который, командуя войсками в 93-х сражениях, выиграл ровно девяносто три.

Я привожу здесь совершенно элементарные, достаточно общеизвестные факты. Не надо открывать никаких новых Америк и раскапывать новые источники: полководческая деятельность Петра, с его Нарвами, Азовами, Прутом и даже Полтавой — совершенно очевидна для всякого человека, которого не успели загипнотизировать великая историческая фальшивка о военном гении Петра. Очень возможно, что именно великим перепугом августа 1689 года, можно объяснить в биографии и деяниях Петра очень многое. Не был ли и сам Санкт-Петербург, в некоторой степени, реакцией против Московского перепуга? Подальше от стрелецких мест, подальше от Кремля, подальше от России в свой болотный парадиз, где Преображенский приказ был вполне достаточной гарантией против русского народа.


ВОЕННАЯ РЕФОРМА


От полководческой фальшивки очень недалеко ушла и другая фальшивка — петровская военная реформа. Напомню основные факты: Реорганизация армии — то есть, переход от системы милиционной к системе регулярной — был начат еще Грозным. Этот переход диктовался всем международным положением Москвы. Нынешняя стратегия утверждает категорически, что милиционные армии, в высокой степени пригодные для оборонительных войн, оказываются весьма малоприспособленными для наступательных. Москва, закончив свои непосредственно оборонительные операции, стояла накануне перехода к наступательным — против Польши, Ливонии, Швеции и Турции. Московскую армию необходимо было реорганизовать. И вовсе не потому, что она была вообще плоха, а потому, что перед ней история поставила иные задачи.

На путь этой реорганизации стал уже Грозный. За несколько лет до воцарения Петра — в 1681 году — из 164 тысяч московской армии — 89 тысяч, т.е. больше половины были переведены на иноземный строй, т. е. были превращены в регулярную постоянную армию. [23] Как видите, «реформа» проводилась и без Петра. При Петре она была, во-первых, снижена и, во-вторых, искалечена. В первом Азовском походе тысяч на полтораста наших войск, войска иноземного строя составляли только десять процентов — около 14 тысяч. К концу петровского царствования регулярная армия составляла уже около двух третей всех вооруженных сил страны, но это было прежде всего совершенно автоматическим результатом Северной войны, когда в течение больше, чем двадцати лет солдат не выходил из строя и, когда милиционная армия совершенно автоматически превращалась в постоянную.

К концу Северной войны Петр придумал план расквартирования армии по стране и содержания ее непосредственно за счет местного населения. Для этого надо было это население учесть. Было предписано «взять сказки», т. е. произвести всенародную перепись. Указ о переписи был изложен «обычным торопливым и небрежным лаконизмом законодательного языка Петра» (Ключевский). «Столь же неясно указ предписывал порядок своего исполнения, стращая исполнителей конфискацией, жестоким государевым гневом, разорением и даже смертной казнью — обычными украшениями законодательства Петра» (Ключевский). «Было предписано заковать в железо работников переписи и держать в кандалах губернаторов. Пороли нещадно, вешали», но «Преобразователь так и не дождался конца предпринятого им дела: ревизоры (ревизоры переписи. — И. С.) не вернулись и к 28 января 1725 г., когда он закрыл глаза».

Не будем строги к губернаторам: Петр писал свои приказы и указы таким тарабарским языком, так путано и бестолково, что не всегда и сам сенат мог понять, так чего же, собственно, хочет Великий Преобразователь и за что, собственно, он собирается казнить и за что миловать? В другом месте Ключевский говорит, что стиль петровских указов и приказов «поддавался только опытному эгзегетическому чутью сенаторов»… Сенат, конечно, привык и к тарабарскому петровскому стилю, и к его языку, загроможденному голландскими словами, но, помимо всего прочего, сенат толковал петровские указы так, как ему, сенату, было угодно. Проверял — гвардейский унтер офицер, а тот, надо полагать, ни в указах, ни в стиле не понимал ровным счетом ничего. Но каково было провинциальным служилым людям, получавшим петровские приказы? Где среди них — на всем пространстве Империи — можно было найти «опытных эгзегетов»? Кто бы, например, в Казани и Симбирске мог догадаться, что значит хотя бы тот же «Анштальт»? Словарей иностранных языков в те времена не существовало, а ошибки выписывались на живом теле администрации. В петровский язык — и сам по себе достаточно тарабарский — было нанизано огромное количество иностранных слов. Представьте себе положение какого-нибудь симбирского воеводы, губернатора или кого угодно: человек получает приказ, из которого понятно только одно: будут пороть, пытать и вешать. А за что и в каком случае — неизвестно. Эта тарабарщина касается не одного только закона о ревизии и расквартировании — это обычный стиль петровского законодательства. Закон о единонаследии — по Ключевскому: «плохо обработан, не предвидит много случаев, дает неясные определения, допускающие противоречивые толкования». Ключевский выражается вежливо, но и сам тут же «допускает противоречивое толкование»: пункт первый указа категорически запрещает продажу недвижимостей, а пункт 12-й разрешает ее «по нужде» — кто же продает, как не «по нужде»? В результате всего этого из петровского законодательства получался сплошной кабак, пожалуй, не лучше советского.

Итак, армия была кое-как расквартирована — сначала по крестьянским дворам. Потом приказано было строить полковые «слободы». «Начали стройку спешно, вдруг, по всем местам, отрывая крестьян от их работ, обложили крестьян единовременным сбором. Потом постройка была отсрочена на четыре года, но „нигде работы не были кончены и свезенный крестьянами огромный материал пропал“. (Тот же Ключевский с его „хозяйственным чутьем Петра“). В конце концов, армия как-то расселилась, и ей было приказано и воров ловить, и недоимки выколачивать, и за законностью наблюдать и, главное, самой заботиться о своем пропитании, дабы, по рецепту Петра, „добрый анштальт внесть“…

«Долго помнили плательщики этот добрый анштальт» — говорит Ключевский… «Шесть месяцев о году деревни и села жили в паническом ужасе от вооруженных сборщиков… среди взысканий и экзекуций… Не ручаюсь, хуже ли вели себя в завоеванной России татарские баскаки времен Батыя… Создать победоносную полтавскую армию и под конец превратит ее в 126 разнузданных полицейских команд, разбросанных по десяти губерниям среди запуганного населения, — во всем этом не узнаешь преобразователя».

Не знаю, почему именно не узнать? В этой спешке, жестокости, бездарности и бестолковщине — весь Петр, как вылитый, не в придворной лести расстреллевский бюст, конечно, а в фотографическую копию гипсового слепка. Чем военное законодательство с его железами и батыевым разгромом сельской Руси лучше Нарвы и Прута? Или «всепьяннейшего собора»? Или, наконец, его внешней политики?…

Внешнюю политику Петра я не буду разбирать подробно. Приведу только суммарное резюме Ключевского:

«…У Петра зародилась спорт — охота вмешиваться в дела Германии. Разбрасывая своих племянниц… по разным глухим углам немецкого мира, Петр втягивается в придворные дрязги и мелкие династические интересы огромной феодальной паутины. Ни с того, ни с сего Петр впутался в раздор своего мекленбургского племянника с его дворянством, а оно через собратьев своих… поссорило Петра с его союзниками, которые начали прямо оскорблять его. Германские отношения перевернули всю внешнюю политику Петра, сделали его друзей врагами, не сделав врагов друзьями, и он опять начал бросаться из стороны в сторону, едва не был запутан в замысел свержения ганноверского курфюрста с английского престола и восстановления Стюартов. Когда эта фантастическая затея вскрылась, Петр поехал во Францию предлагать свою дочь Елизавету в невесты малолетнему королю Людовику XV… Так главная задача, стоявшая перед Петром после Полтавы решительным ударом вынудить мир у Швеции, разменялась на саксонские, мекленбургские и датские пустяки, продлившие томительную девятилетнюю войну еще на 12 лет… Кончилось это тем, что Петру… пришлось согласиться на мир с Карлом XII, обязавшись помогать ему в возврате шведских владений в Германии, отнятию которых он сам больше других содействовал, и согнать с польского престола своего друга Августа, которого он так долго и платонически поддерживал…»

Эта сводка, как видите, не только кратка и выразительна, но и достаточно убедительна: здесь не пахнет не только гениальностью (сравните, например, внешнюю политику Бисмарка), но даже и самым середняцким здравым смыслом. Та же бестолковщина, как всегда и везде, по каждому подвернувшемуся случаю. Несколько сгущая краски, можно было бы сказать, что с истинно железной настойчивостью Петр старался наделать глупостей где и как это только было возможно. И почти все они остались не бесследными и в дальнейшей русской истории.

Петр открыл моду вмешиваться во всякие европейские пустяки. Я попытаюсь установить, сколько нам стоило это вмешательство. Мы влезли в семилетию войну, мы спасали Пруссию от Австрии и Австрию от Венгрии, Италию — от Наполеона, и мы, наконец, создали современную нам Германию — для создания этой Германии больше всего было пролито именно русской крови. Для наших правящих кругов, перероднившихся с западноевропейскими феодалами и с западноевропейской философией, интересы «Генуи и Лукки», как для Анны Шерер на первой странице «Войны и Мира» были ближе и понятнее интересов тульского или киевского мужика. Души всех людей этого послепетровского слоя «принадлежали короне французской» — мужики же служили только для пропитания «плоти»


ПТЕНЦЫ


В известной, обошедшей все учебники истории, застольной беседе Петра с князем Долгоруким обсуждался вопрос о том, какой царь был лучше: Петр или его отец Алексей. Ответ Долгорукого был очень дипломатичен: похвалил отца и превознес сына. В ряде всяких банальностей, сказанных по этому поводу Долгоруким, была и очень старая истина о том, что «умные государи умеют и умных советников выбирать и их верность наблюдать». Общий тон оценке петровского выбора советников дал Пушкин: «сии птенцы гнезда Петрова, его товарищи, сыны». Пушкинский мотив повторяют и наши историки — одни с некоторыми оговорками, другие с подчеркиванием демократичности петровского подхода к выбору «товарищей сынов».

Выбор подходящих сотрудников является, конечно, самой важной задачей всякого организатора, — монарха в особенности, ибо как раз монарх в своем выборе стеснен менее, чем все остальные организационные работники. Умный организатор — тут Долгорукий совершенно прав, — подбирает себе и умных сотрудников. Конечно, старается обеспечить и их «верность». Это общее положение можно принять, как аксиому. И, как аксиому же, принять и противоположное положение: глупый организатор подбирает и соответствующих себе сотрудников. Так каких же сотрудников подобрал себе Петр? Предоставим оценку Ключевскому:

«Князь Меньшиков, отважный мастер брать, красть и подчас лгать… Граф Апраксин, самый сухопутный генерал-адмирал, ничего не смысливший в делах и незнакомый с первыми зачатками мореходства… затаенный противник преобразований и смертельный ненавистник иностранцев. Граф Остерман… великий дипломат с лакейскими ухватками, который в подвернувшемся случае; никогда не находил сразу, что сказать, и потому прослыл непроницаемо скрытным, а вынужденный высказаться — либо мгновенно заболевал послушной томотой, либо начинал говорить так загадочно, что переставал понимать сам себя, робкая и предательская каверзная душа… Неистовый Ягужинский… годившийся в первые трагики странствующей драматической труппы и угодивший в первые генерал-прокуроры сената…»

Многие из «птенцов» обойдены здесь молчанием: например, тот же де Круа. Он все-таки, был главнокомандующим первой петровской армии — значит, далеко не последней спицей в колеснице. Был еще и Зотов — в свое время учивший грамоте Петра и потом спившийся окончательно. Ничего не сказано о Лефорте — главном поставщике петровских удовольствий. Ничего не сказано об обер-фискале Нестерове, которому, все-таки, пришлось отрубить голову за взятки. Но эта казнь была случайностью — крали все. Крали в невиданных ни до, ни после размерах и масштабах. Алексашка Меньшиков последние 15 лет своей жизни провел под судом за систематическое воровство, совершенно точно известное Петру.

Во всяком случае, этот групповой портрет птенцов Петрова гнезда достаточно полон и выразителен. Коротко, но тоже довольно выразительно формулирует Ключевский и их самостоятельные, после смерти Петра, действия. «Они начали дурачиться над Россией тотчас после смерти преобразователя, возненавидели друг друга и принялись торговать Россией, как своей добычей».

«Под высоким покровительством, шедшим с высоты Сената, — глухо пишет Ключевский, — казнокрадство и взяточничество достигли размеров небывалых раньше, разве только после…»

Во что именно обошлись России эта торговля и это воровство? Этим вопросом не удосужился заняться ни один историк, а вопрос не очень праздный. Дело осложняется тем, что, воруя, «птенцы, товарищи и сыны» прятали ворованное в безопасное место — в заграничные банки. «Счастья баловень безродный» Алексашка Меньшиков перевел в английские банки около пяти миллионов рублей. Эта сумма нам, пережившим инфляции, дефляции, девальвации, экспроприации и национализации, не говорит ничего. Для ее оценки вспомним, что весь государственный бюджет России в начале царствования Петра равнялся полутора миллионам, в середине — несколько больше, чем трем миллионам, и к концу — около десяти. Так что сумма, которую украл и спрятал заграницей Меньшиков, равнялась, в среднем, годовому бюджету всей Империи Российской. Для сравнения представим себе, что министр Николая II украл бы миллиардов 5 в золоте или сталинских миллиардов полтораста — в дензнаках.

За Меньшиковым следовали и другие. Но не только «птенцы», а и всякие более мелкие птенчики. «Финансовое доверие» было организовано так прочно, что в начале Северной войны понадобился указ, запрещавший деньги «в землю хоронить» — не всем же был доступен английский банк, хоронили и в землю. У каких-то Шустовых на Оке нашли по доносу на 700.000 рублей золота и серебра. Сколько было таких Меньшиковых, которые. сплавляли заграницу сворованные деньги, и таких Шустовых, которые прятали свои деньги от меньшиковского воровства, а воровство развилось совершенно небывалое. М. Алданов в своих романах «Заговор» и «Чертов мост» рисует, как нечто само собою разумеющееся, переправу чиновных капиталов в амстердамские банки. Речь идет о конце екатерининской эпохи. Надо полагать, что эта традиция далеко пережила и Екатерину. Сколько капиталов, в результате всего этого исчезло из русского народно-хозяйственного оборота, сколько погибло в земле и — вопрос очень интересный — сколько их было использовано иностранцами для обогащения всяких голландских, английских и прочих компаний? Историки этим не поинтересовались, — по крайней мере, я не знаю ни одного труда на эту тему. А вопрос может быть поставлен и в чрезвычайно интересной плоскости: выколачивая из мужика самым нещадным образом все, что только можно было выколотить, с него драли семь и больше шкур. Какой-то процент шел все-таки на какое-то дело. Огромная масса средств пропала совершенно зря — гнили и дубовые бревна, и полковые слободы, и конская сбруя, и корабли, и Бог знает, что еще. Какой-то процент, судя по Меньшикову, очень значительный утекал в заграничные банки. Заграничные банки на шкуре содранной с русского мужика, строили мировой капитализм, тот самый, который нынче товарищ Сталин пытался ликвидировать с помощью той же шкуры, содранной с того же русского мужика.

Не примите, пожалуйста, все это за преувеличение. Если только один Меньшиков уворовал сумму, равную государственному бюджету, то мы вправе предполагать, что остальные вольные и невольные воры и укрыватели только в меньшиковское время перевели заграницу сумму, равную по меньшей мере еще двум государственным бюджетам. А это по довоенным — до 1914 года — масштабам должно было равняться миллиардам десяти довоенных золотых рублей. На такую сумму можно было «построить капитализм». И русский мужик был, по существу, ограблен во имя европейских капиталистов.

Вот вам фактическая справка о подборе «умным государем» его ближайших сотрудников, соратников, а также и собутыльников. Наши просвещенные историки как-то совсем прозевали эту последнюю и важнейшую функцию петровских птенцов — непременное обязательное участие в беспробудном пьянстве.

Оно началось давно — еще в Кокуе. Там, по словам князя Куракина, было «дебошество и пьянство такое великое, что невозможно и написать, что, по три дня запершись в дома, бывали так пьяны, что многим случалось оттого и умирать».

Это было в начале царствования. То же было и в самом конце. За полгода до смерти Петра, саксонский посланник Лефорт писал: «Не могу понять этого государства. Царь шестой день не выходит из комнаты и очень нездоров от кутежа, происходившего по случаю закладки церкви, которая была освящена тремя тысячами бутылок вина. Уже близко маскарады, и здесь ни о чем другом не говорят, как об удовольствиях, когда народ плачет. Не платят ни войску, ни флоту, ни кому бы то ни было».

В последней части этой фразы Лефорт не совсем прав: гвардии платили всегда, для этого были особые причины. В промежутке между Кокуем и смертным одром пьянство шло практически непрерывное. Так что французы, наблюдавшие Петра в Париже, были искренне изумлены: когда же эти люди работают?… И пришли к тому несколько скороспелому выводу, что работать русские люди могут только в пьяном виде. Вывод был несколько скороспелый: Петр вообще не работал: он суетился. И хотя, по Пушкину, он «на троне вечный был работник», но для работы у него за вечными разъездами и таким же вечным пьянством просто технически не было времени и не могло быть.

Но кроме пьянства, у Петра были и несколько своеобразные способы обращения даже и с «товарищами сынами»: старик князь Головин терпеть не мог салат и уксус. Петр заставлял гвардейцев держать старика за руки и ноги и собственноручно напихивал ему в рот салат, пока из носа и рта не начинала литься кровь. Великий предшественник Ярославского Губельмана занимался кроме того антирелигиозными развлечениями, нам уже известными.

Поставим вопрос так, как ни один из наших просвещенных историков поставить не догадался: что, спрашивается, стал бы делать порядочный человек в петровском окружении? Делая всяческие поправки на грубость нравов и на все такое в этом роде, не забудем, однако, что средний москвич и Бога своего боялся, и церковь свою уважал, и креста, сложенного из неприличных подобий, целовать во всяком случае не стал бы.

В Москве приличные люди были. Вспомните, что тот же Ключевский писал о Ртищеве, Ордыне-Нащокине, В. Головине — об этих людях высокой религиозности и высокого патриотизма, и в то же время о людях очень культурных и образованных. Ртищев, ближайший друг царя Алексея, почти святой человек, паче всего заботившийся о мире и справедливости в Москве. Головин, который за время правления царицы Софьи построил в Москве больше трех тысяч каменных домов и которого Невиль называет «великим умом и любимым ото всех». Блестящий дипломат Ордын-Нащокин, корректность которого дошла до отказа нарушить им подписанный Андрусовский договор. Что стали бы делать эти люди в петровском гнезде? Они были там невозможны совершенно. Как невозможным оказался фактически победитель шведов — Шереметьев. Шлиппенбах (по Пушкину — «пылкий Шлиппенбах»), которого Шереметьев разбил три раза, переходит в русское подданство (тоже — нравственная рекомендация), получает генеральский чин и баронский титул и исполняет ответственнейшие поручения Петра. А Шереметьев умирает в забвении и немилости и время от времени тщетно молит Петра об исполнении его незамысловатых бытовых просьб. И письма Шереметьева остаются без ответа. Поставим точки над «и»: около Петра подбиралась совершеннейшая сволочь, и никакой другой подбор был невозможен вовсе. Как бы ни оценивать признаки порядочности, честности или хотя бы простого приличия, совершенно очевидно, что ни при какой оценке этих признаков ни порядочности, ни честности, ни приличию при Петре места не было. Как бы ни оценивать традиции, предрассудки или даже суеверия Москвы, совершенно очевидно, что целовать кощунственный крест мог только тот из вчерашних москвичей, у которого ни Бога, ни совести и в заводе не было. Никакой порядочный москвич, принимая во внимание терема или даже не принимая их во внимание, не мог пойти со своей женой, невестой или дочерью в петровский публичный дом, где ее насильно будут накачивать сивухой, а то и сифилисом снабдят. Петр шарахался от всего порядочного в России, и все порядочное в России шарахалось от него.

Вот и получилась группа птенцов, товарищей и сынов, которые на другой же день после смерти своего великого собутыльника принялись «торговать Россией, как своей добычей». Что можно было ожидать иное?

Сейчас для этих «птенцов» мы нашли бы Другое название: «выдвиженцы». Трагическая судьба всякой революции — в том числе и петровской — заключается в том, что она всегда строится на отбросах. Судьба этих отбросов одинакова во всех революциях. Во французской Робеспьер перерезал всех и сам был зарезан, а в русской Сталин вырезал всех. В петровской всех перерезал Меньшиков — «птенцы, товарищи и сыны» гибли на плахе, — но и сам Меньшиков помер в березовской ссылке.

Но пока они не вырезали друг друга, Россией правили именно они. Вероятно, даже и не Петр. Петр писал свои невразумительные и бестолковые приказы и исчезал заграницу то лечиться, то племянниц замуж выдавать, то союзы заключать. В промежутках он мелькал от Азова до Архангельска, рвал зубы, выделывал табакерки, фабриковал какую-то столярную ерунду, был шкипером, бомбардиром: «то академик, то герой, то мореплаватель, то плотник — он всеобъемлющей душой, на троне вечный был работник». Но работа была совсем не та, которой должен был заниматься царь и которая была нужна России. Пресловутые мозоли на петровских дланях и заплаты на петровских сапогах были впоследствии использованы с чисто демагогическими целями; сам Петр об этих целях, вероятно, и не думал вовсе. Лучше уж Петр купил бы себе миллион новых сапог, чем вырубать зря миллионы десятин дубового леса, и лучше уж занимался бы он хотя бы познанием «физиологии народной жизни», чем вытаскиванием зубов или выпиливанием табакерок. Мозолистые руки так же плохо аттестуют царя, как и хирурга: что мне за утешение, если из-за своих пролетарских мозолистых рук хирург ткнет меня ножом совсем не туда, куда надо. Это очень напоминает недавний советский партмаксимум: люди обошлись России в сотни миллиардов рублей и десятки миллионов жизней, но зато получали они, якобы не больше 225 рублей в месяц: такого режима экономии, как советский партмаксимум или петровские златы — не дай Господи!

Во всяком случае, достаточно очевидно, что для государственной работы — даже и не такой уже систематической, какою занимался, например, Наполеон, за всеми этими метаниями, ремеслами, пьянством и лечением просто-напросто не могло быть времени. Петр возникал откуда-то из Карлсбада, налегал этаким орлом, бил дубинкой, отправлял на плаху, и снова исчезал то ли в Копенгаген, то ли в Архангельск, предоставляя судьбы страны, в распоряжение выдвиженческого сената с его «эгзегетическим чутьем». Сенаторское же чутье было направлено в те места, где плохо лежали деньги…

Выдвиженческий аппарат Петра не ограничивался сенатом. Если перевести сенат на язык советской действительности, то это будет ЦК партии, однако лишенный надзора со стороны, скажем, Сталина; Сталин не разъезжал, не плотничал, и не пьянствовал. Рядом с сенатом — Преображенский приказ — нынешнее ОГПУ. Основной вооруженной массой выдвиженцев, поддерживавшей власть уже не «эгзегетикой» и даже не застенком, а просто штыками, была гвардия. Это была фактическая «опора власти». И не гвардия зависела от сената и даже от Преображенского приказа, а сенат и приказ зависели от гвардии. Недаром над сенатом был поставлен непосредственный гвардейский контроль, в виде того знаменитого офицера, который должен был присутствовать на сенатских заседаниях, быть там «оком государевым», наблюдать за порядком и сажать сенаторов на гауптвахту; таких административных отношений, кроме еще как в Советской России, не было никогда и нигде.

Роль гвардейских унтер-выдвиженцев, насколько я знаю, в нашей историографии еще вовсе не обрисована, — да и не могла быть: до Октября выдвиженческого института вовсе не существовало, а после Октября о нем не вполне удобно было писать. Сейчас, сквозь призму советского опыта, этот институт нам несколько понятнее, чем старым историкам.

Напомню сталинскую схему, о которой я писал в своей первой книге («Россия в Концлагере»). Сталин вырезав ленинских апостолов, поставил свою ставку на сволочь, на отбросы, на выдвиженцев, то есть, на людей, которые «выдвинулись» только благодаря его, Сталина, поддержке и которые ни по каким своим личным качествам ни в какой иной обстановке выдвинуться не могли. И поэтому они зависят от Сталина целиком и Сталин от них зависит целиком. Погиб Сталин — погибли и они. Они оставят Сталина — и Сталин будет зарезан первым же попавшимся конкурентом. Отсюда происходит их обоюдная преданность — действительно уж «до гроба». Отсюда же и универсальность задач, которые возлагались на оба сорта выдвиженцев — и петровских, и сталинских. В обоих случаях вопрос шел вовсе не о «пользе дела», а об охране «завоеваний революции». Отсюда и поразительный параллелизм деяний и подвигов обоих видов выдвиженчества: отряды по раскулачиванию не очень многим отличаются от тех 126 полков, которые Ключевский сравнивает с Батыевым нашествием. Гвардейские офицеры, контролирующие в провинции воевод и губернаторов, заковывавшие их в железо и сажавшие их в колодки, почти ничем не отличаются от провинциального ГПУ, везде вынюхивающего саботаж и вредительство и сажающего провинциальных администраторов и хозяйственников, если не в колодки, то в концлагерь. Эту сторону петровской деятельности мы знаем только урывками — по крайней мере я. Покровский приводит письмо дипломата Матвеева о том, как в Москву прибыл гвардейский унтер-офицер Пустошкин, который там «жестокую передрягу учинил… всем здешним правителям, кроме военной коллегии и юстиции, не только ноги, но и шею смерил цепями»… Это было в Москве, а вот для Вятки — даже и унтер-офицера не потребовалось — туда был послан простой гвардейский солдат, рядовой Нетесов, который пребывал, как и его покровитель, в перманентном пьяном виде, «забрав всех как посадских, так и уездных лучших людей, держит их под земской конторой под караулом и скованных, где прежде всего держаны были разбойники, и берет взятки»… Гвардейский офицер или солдат, по понятиям Петра, как и советский выдвиженец, по понятиям Сталина, могли все, но больше всего мог он «жестокую передрягу учинить» — для этого особой умственности не требуется. Но это был тот слой, на котором держался Петр и который пришел после смерти Петра к почти неограниченной власти над Россией. Покровский говорит: «Петр не успел закрыть глаза, как гвардия уже была хозяйкой положения и не только в императорском дворце!» Большая Советская Энциклопедия выражается еще проще: «петербургская гвардейская казарма явилась преемницей московского земского собора» (Т. 14, стр. 213).

Это не совсем точно: гвардейская казарма явилась преемницей не только собора, но также и царской власти: от Петра до Александра I-го включительно, самодержавной монархии унас не было, ее заменяла гвардейская казарма. С этой точки зрения не очень прав и Тихомиров, когда он говорил, что «монархия уцелела только благодаря народу». На эти сто лет — от смерти Петра до 14 декабря 1826 года — в России самодержавной монархии не было вообще: нелепо было бы считать какими бы то ни было самодержицами Екатерину, Елизавету, Анну и прочих, которые вынуждены были делать все то, что им приказывает гвардия.

Исчез самый основной смысл русского самодержавия, единоличная власть, не подчиненная никакому классу страны, власть ответственная, по крайней мере теоретически, только перед своей совестью.

Обычная точка зрения на монархическую деятельность Петра сводится к тому, что он, дескать, ликвидировал вотчинную традицию московской государственности и первый стал рассматривать царя, не как собственника страны, а как слугу государства: «а о Петре ведайте, что ему жизнь не дорога, жила бы только Россия во славе и благоденствии»… (из приказа Петра перед Полтавским боем).

Если оставить в стороне литературные, по должности, упражнения насчет жизни, славы и благоденствия, то нужно сказать, что первыми слугами государства считали себя и московские цари, только выражались не столь литературно или не выражались вовсе: было само собою понятно. И Василий, и Иваны, и Алексей в весьма различных случаях говорили о царской ответственности перед Господом Богом. Градовский писал, что русский князь считался государем, но не владельцем земли, и что взгляд на князя, как на собственника земли, возник только в монгольский период. Однако уже Калита — по Ключевскому — «все считал не своей собственностью, а делом властелина, от Бога поставленного: люди свои уймати от лихого обычая». Грозный в письме к Адашеву прямо говорит о «людях, врученных мне Богом». Ключевский говорит: «Государство тем и отличается от вотчины, что в нем воля вотчинника уступает место государственному закону» — дело идет о наследовании по закону или по завещанию. Как бы в ответ на это положение, Покровский (т. 3, стр. 185) говорит категорически: «Как вотчиной, так и царским престолом в Москве нельзя было распоряжаться по своему усмотрению». И манифесты 1714 и 1722 г. г. (указ о единонаследии, который фактически передавал поместья в единоличное владение помещикам, и указ о престолонаследии, который фактически упразднял самый смысл монархии) Покровский объясняет так: «И тут, и там для Петра было важно расширить предел отцовской власти, стесняющейся действовавшими в России обычаями».Историки систематически и упорно не замечают того факта, что обычай есть тоже закон — только неписаный; английская неписаная конституция оказалась безмерно крепче остальных писаных, в том числе и нашей. Соловьев, а за ним Ключевский и прочие упорно не хотят заметить тот факт, что писаный закон 1722 года был писаным беззаконием, нарушавшим неписаный закон страны. Петр, отбрасывал государство к довотчинной системе — ибо даже распоряжение вотчинами в Москве было ограничено — закон же 1722 года устанавливал неограниченное право распоряжения российским престолом.

Правом этим Петр воспользоваться не успел — воспользовался Меньшиков, Психологическая загадка петровского «завещания» заключается в том, что, издав свой указ за три года до своей смерти, Петр так и не удосужился вставить в пустое место этого закона конкретное имя престолонаследника. Историки, признавая решительность Петра одним из самых основных качеств его характера, объясняют эту оттяжку нерешительностью — никак не мог, де, решить кого же именно ему следует указать в качестве наследника.

Петр был болен и не мог не знать, что его жизнь висит на волоске. А вместе с его жизнью висит на волоске и вопрос о будущем царе. Заботясь о мануфактурах в России и о зубоврачебных операциях над подвернувшимися ему беднягами, заботу о самом важном — о будущности престола — Петр так и оставил в руках Алексашки Меньшикова. Покровский дает объяснение, полностью входящее в ту характеристику, которую я рискнул дать всему облику Петра: Петр прежде всего был трусом. «Боязнь смерти была так велика, — пишет Покровский, — что у него не хватало духу за это взяться, а у окружающих — напомнить ему об этом. Спохватились, когда Петр был уже почти в агонии, но в каракулях, выведенных дрожащей рукой, смогли разобрать только два слова: „отдайте все…“

А кому отдать — так и осталось неизвестным. Я не знаю, остались ли эти трагические каракули в архивах русской истории. Я не знаю также и того, что было бы, если бы вместо каракуль Петр уже «почти в агонии» успел написать имя законного наследника. У смертного одра Петра толпились люди, которые убили отца этого наследника. Для них Екатерина.была и единственным выходом, и по полному ничтожеству своему, наилучшей монархической вывеской — вывеской для масс, прикрывавшей диктатуру гвардии. Лишние несколько секунд жизни и сознания Петра едва ли бы могли помочь сложившемуся благодаря его собственной деятельности соотношению сил. Силой была гвардия, а не Россия. И во главе этой силы стояли Меньшиковы и Долгоруковы. Петр всю свою жизнь разрушал российский порядок. И последних секунд его жизни было, ясно, недостаточно для ликвидации многолетней работы по разрушению.

Французский посланник докладывал своему правительству: «В течение болезни он (Петр) сильно упал духом, страшно боялся смерти… повелел молиться о себе в церквах разных религий и причащался три раза в течение одной недели»… Разве это не та же «крепость духа», которую Петр демонстрировал в Троицкой Лавре, у Нарвы, у Гродны, в Прутском походе? И разве эта крепость духа хоть отдаленно похожа на завещания московских князей и царей, где с великой заботой и великим мужеством перед лицом смерти они предвидели все, что мог предвидеть москвич, который и свою страну любил и своего Бога боялся. Петр тоже испугался Бога, но только на самом краю могилы. Вспоминал ли он в эти часы о всепьяннейшем синоде?


ПРЕОБРАЗОВАНИЯ


В нашей исторической литературе прочно и, по-видимому, окончательно утвердилась мысль, что петровские преобразования были, так сказать, автоматическими и не очень предусмотренным следствием затяжной Северной войны. Ключевский, правда, признает что «и до Петра начертана была довольно цельная преобразовательная программа, во многом совпадавшая с реформой Петра, в ином даже шедшая дальше ее» (стр. 219), а несколько раньше мельком констатирует (стр. 52), что «Петр следовал указаниям своих предшественников, однако, не только не расширил, но еще сузил их программу внешней политики».

Можно было бы сказать иначе: предшественники Петра не только «начертали» определенную преобразовательную программу, но и весьма, детально осуществляли ее. Мы уже видели, что армия уже была больше чем наполовину реорганизована, что заводы строились, да и не только заводы, но и корабли, что приглашались иностранные специалисты, что русские купцы заводили свои представительства заграницей и даже вытесняли иностранных купцов с иностранных рынков, что была и аптека, и театры, и даже первая газета. Петр не «начал реформу» и не «следовал указаниям своих предшественников» — он застал реформу уже на ходу, почти на полном ходу. И не только изменил ее направление — он превратил реформу в революцию, а преобразование — в ломку. Технически эта перемена направления объясняется нуждами Северной войны: «денег, как возможно сбирать, понеже деньги суть артерией войны». Принципиально она объясняется тем отвращением ко всему русскому, которое всосал в себя Петр с млеком кокуйских попоек.

Кокуйская слобода многое объясняет в психологии Петра. Она объясняет прежде всего тот факт, что — по словам Ключевского — «в Петре вырастал правитель без правил, одухотворяющих и оправдывающих власть, без элементарных политических понятий и общественных сдержек». У Петра — «недостаток суждения и нравственная неустойчивость при гениальных способностях…» Казалось, что природа готовила в нем скорее хорошего плотника, чем великого государя… До конца жизни своей он не мог понять ни исторической логики, ни физиологии народной жизни».

Московские цари воспитывались в Кремле, который имел много плохих сторон, но все-таки давал и некоторые «правила, одухотворяющие и оправдывающие власть», и некоторые «политические понятия», на которых строилось московское государство, и некоторое представление о «физиологии народной жизни». Петр ничего этого не имел — недостаток не столь великий для «хорошего плотника», но катастрофический для «великого государя». Не будем еще раз придираться к вопросу о том, каким это образом у Ключевского совмещается гениальность Петра с «правителем без правил», с политической безграмотностью, с недостатком суждения, нравственной неустойчивостью и, наконец, неумением предвидеть последствий своих собственных деяний. Постараемся выяснить, откуда все это появилось.

Не думаю, чтобы можно было найти окончательный ответ. По всей вероятности, очень энергичный и подвижной мальчик, попав в Кокуйскую атмосферу, где никаких «общественных сдержек» не было и быть не могло, что называется, «свихнулся». «Чин» московских дворцов, с их истовостью и их временами тяжелым обрядом, с их традицией, был заменен публичными домами Кокуя, где вокруг юного царя увивались всякие поставщики удовольствий. Кабак и публичный дом сделались воспитателями Петра.

Они скрашивались астролябиями, Теммерманами, ботиками и всякими такими техническими игрушками, до которых так охочи всяческие мальчики во все эпохи человеческой истории. Откуда-то издалека Кремль угрожал дисциплиной. Кремль напоминал об «общественных сдержках», и все поведение Петра по отношению к Кремлю очень напоминает гимназиста, только что покинувшего надоевшие стены и торжественно сжигающего свои учебники: накося — выкуси! Ненависть к Москве и ко всему тому, что с Москвой связано, проходит красной нитью сквозь всю эмоциональную историю Петра. Эту ненависть дал, конечно, Кокуй. И Кокуй же дал ответ на вопрос о дальнейших путях. Дальнейшие пути вели на Запад, а Кокуй — был его форпостом в варварской Москве. Нет Бога, кроме Запада, а Кокуй пророк его. Именно от Кокуя технические реформы Москвы наполнились эмоциональным содержанием: Москву не стоило улучшать — Москву надо было послать ко всем чертям со всем тем, что в ней находилось: с традициями, с бородами, с банями, с Церковью, с Кремлем и с прочим. Историки — даже наиболее расположенные к Петру — недоумевают: зачем, собственно понадобилось столь хулиганское отношение к Церкви, зачем понадобилось бить кнутом за бороду и русское платье («это было бы смешно, если бы не было безобразно», смущенно замечает Ключевский), зачем потребовалась борьба против бань? Никакого мало-мальски понятного политического смысла во всем этом безобразии найти, конечно, нельзя. Но все это можно понять, как чисто хулиганский протест против той моральной дисциплины, которою вовсе не хотел стеснять себя Петр, как протест против тех «общественных сдержек», которым Петр противопоставил свою «нравственную неустойчивость».

«Нравственная неустойчивость» — результат кокуйского воспитания, упавшего, может быть, на врожденную плодородную почву была определяющим моментом всей деятельности Петра. Такой «неустойчивости» не было даже и у Грозного — тот все-таки каялся. После случайного, «в состоянии запальчивости и раздражения», убийства своего сына Грозный чуть с ума не сошел от горя. Петр преспокойно пел на панихиде замученного пытками и потом задушенного царевича Алексея: «присутствие духа», которое указывает даже и не на «нравственную неустойчивость», а просто на полное отсутствие всяких нравственных чувств вообще. Москва о нравственных чувствах все-таки напоминала и если грешила сама, то знала, что грешила и потом каялась — даже и в лице Грозного. Петр шел по пути полного морального нигилизма, и все его поведение по отношению к Церкви, к Руси и к Москве было по самому глубокому существу своему таким же хулиганским протестом против общественного порядка, каким является и всякое хулиганство вообще. Проглядев мотив хулиганства, историки проглядели исходный пункт тех петровских безобразий, из-за которых народ окрестил преобразователя Антихристом.

Кокуй дал направление «преобразованиям». Оторвал их от их непосредственных технических целей, оторвал их от той почвы, для которой Москва, собственно, строилась, и повернул взор преобразователя на родину тех кокуйских дельцов, которые в трезвом, а еще более в пьяном виде не раз, конечно, хвастались перед Петром: «вот, де, у нас… не то, что в твоей неумытой Москве». На умытый — без бань — Запад и обратил свои взоры Петр…

План преобразования, если вообще можно говорить о плане, был целиком взят с запада и так, как если бы до Петра в России не существовало вообще никакого общественного порядка, административного устройства и управительного аппарата, Я не буду описывать этих преобразований; я приведу только подытоживающие выводы Ключевского и других.

О военной реформе я уже писал. Перейдем к административной. Результаты губернской реформы Ключевский характеризует так:

«В губернской реформе законодательство Петра не обнаружило ни медленно обдуманной мысли, ни быстрой созидательной сметки. Всего меньше думали о благосостоянии населения… Губернских комиссаров, служивших лишь передатчиками в сношениях сената с губернаторами и совсем неповинных в денежных недосылках, били на правеже дважды в неделю»… (стр. 168).

«Губернская реформа опустошила или расстроила центральное приказное управление… Создалось редкое по конструкции государство, состоявшее из восьми обширных сатрапий (подчеркнуто мной — И. С.), ничем не объединявшихся в столице, да и самой столицы не существовало: Москва перестала быть ею, Петербург еще не успел стать. Объединял области центр не географический, а личный и передвижной: блуждавший по радиусам и перифериям сам государь».

Государь блуждал не только по радиусам и перифериям — он пропадал заграницей. П. Милюков делает весьма тщательный подсчет заграничным вояжам Петра, из этого подсчета выясняется, что в столицах Петр бывал только случайно, наездом или проездом. «Личный центр при тогдашних способах передвижения и связи отсутствовал почти вовсе. Губернская реформа разрушила старый аппарат, но нового собственно не создала. Наследием этой основной административной реформы жили и преемники Петра: „преобразовательные неудачи станут после Петра хроническим недугом нашей жизни. Правительственные ошибки, повторяясь, превратятся в технические навыки, в дурные привычки последующих правителей, — те и другие будут потом признаны священными заветами преобразователя“ (Ключевский).

Финансовая реформа разорила страну. Преобразованный правительственный аппарат разворовывал около двух третей поступавших средств. Петр же, опять по Ключевскому, «понимал народную экономию по-своему: чем больше колотить овец, тем больше шерсти должно дать овечье стадо». Положение «овечьего стада» дошло до того, что в Москве, например, уже не могли покупать соль — «многие ели без соли, цынжали и умирали». На обывателя и крестьянина была по выражению Ключевского — устроена «генеральная облава» и «можно только недоумевать, откуда только брались у крестьян деньги для таких платежей». В результате петровский наркомфин доносил преобразователю: «тех подушных денег по окладам собрать сполна никоим образом невозможно, а именно за всеконечной крестьянской скудостью и за сущею пустотой». «Это был — добавляет Ключевский — как бы посмертный аттестат, выданный Петру за его подушную подать главным финансовым управлением».

Эту «всконечную скудость» можно было, конечно, объяснить и военными расходами. Но можно объяснить и иначе. Ключевский перечисляет кое-какие расходы хотя далеко не все: были опустошены леса Лифляндии и Эстляндии для стройки порта Ревеля, и миллионы бревен были брошены, был заброшен и проект стройки. «Ценное дубье для Балтийского флота — иное бревно ценилось в тогдашних рублей в сто — целыми горами валялось по берегам и островам Ладожского озера, потому что Петр блуждал в это время по Германии, Дании, Франции, устрояя мекленбургские дела». Были брошены «страшно дорогие» азовское и таганрогское сооружения, а число погибших в одном Таганроге рабочих исчисляли сотнями тысяч. Была брошена новая дорога Петербург — Москва, положили 120 верст и потом бросили. В Нарве сгнило по тем же причинам колоссальное количество конской сбруи. Были вырублены, брошены и сгнили леса Воронежской губернии, а Азовский флот частью сгнил, частью отдан туркам. После смерти Петра осталось 16.000 орудий. Это выходит приблизительно по одному орудию на десять человек наличного вооруженного состава армии — пропорция, совершенно несуразная; пушки строили безо всякого расчета. Тысячи «инспецов» торчали и получали деньги безо всякого толку, ибо то не было сырья, то не было рынка. Огромные деньги ушли на всяческие субсидии всяческим союзникам Петра.

Однако, самым любимым детищем, детской игрушкой и барской затеей Петра был флот. Напомню то, о чем я говорил выше. После Петра мы иногда имели хорошие корабли, почти всегда имели прекрасных моряков, но никогда не имели приличного флота — ни военного, ни торгового: флот нам не был нужен. Или точнее, в таком размере, в каком он был бы нам на пользу, он был нам совершенно не под силу (проблема четырех морей). Флот уже не был нужен и к концу петровского царствования, если допустить, что он был нужен раньше. Швеция была разбита на суше. Даже морские победы Петра носят такой же сухопутный характер, как носили и победы Рима над Карфагеном. Римляне взяли верх на море только тогда, когда изобретением абордажных мостиков перенесли на море методы сухопутной войны. Шведский флот был разбит русскими галерами и русской пехотой, шедшей на абордаж. А парусная премудрость тут была не при чем — в особенности в шхерах, где только и остался что абордаж. Прибалтика была завоевана сухопутной армией. Карл Двенадцатый погиб, Швеция надорвалась и сошла с арены. Против кого нужен был нам Балтийский флот? Против Дании и Англии? С Данией мы не воевали, а Англия все равно была не под силу. Единственная роль, которая могла бы принадлежать флоту и которую он сыграл в войну 1914 — 18 г. г., это флот береговой обороны — да и то против противника, с которым мы ведем одновременно сухопутную войну, как это было с Германией, — флот для предупреждения десантных операций противника. Но ни Швеция, ни Дания, ни тем более Англия десантными операциями нам никакими не угрожали, и послепетровский флот гнил просто по своей ненужности.

Но в эту ненужность были брошены чудовищные по тем временам суммы. Это для флота строились парусинные, канатные, якорные и прочие фабрики, которые после Петра заглохли по простой своей ненадобности. Вся флотская затея была прежде всего затеей совершенно бесхозяйственной. И тот же Ключевский, перечисляя бесконечные протори и убытки петровского хозяйничанья, приводит хозяйственные характеристики Петра, полностью исключавшие друг друга. В одной сказано: «Петр был крайне бережливый хозяин, зорким взглядом вникавший в каждую мелочь». В другой: «Петр слыл правителем, который раз что задумает, не пожалеет ни денег, ни жизней», характеристика, явно несовместимая ни с бережливостью, ни вообще с какими бы то ни было хозяйскими данными.

Однако, самой кардинальной реформой Петра, которую историки обходят старательным молчанием и о которой, правда, только мельком говорит советская «История СССР», был его указ 1714 г., так называемый указ о единонаследии. О том, как безграмотно и бестолково и противоречиво был он средактирован, я уже приводил определение Ключевского. О том, что из «единонаследия» ничего не вышло, пишут все историки. Но обходится сторонкой тот вопрос, что благодаря этому указу «огромный фонд поместных земель окончательно сделался собственностью дворянства» («История СССР, стр. 665).

Напомню, что по московскому законодательству поместное владение было владением государственным , и дворянство владело поместьями лишь постольку, поскольку оно за счет поместных доходов несло определенную государственную службу. Это не была собственность. Это была заработная плата. Академик Шмурло пишет (стр. 294): «Служилый человек в московском государстве служил, его положение определялось обязанностями, отнюдь не правами». После Петра у дворянства остаются только права. Первый, но решающий шаг в этом направлении сделал петровский указ, превративший государственные имения в частные и государственно-обязанных крестьян — в частную собственность. Дальнейшее законодательство времен порнократии только зафиксировало фактически создавшееся положение дел. И недаром дворянство именовало этот указ «изящнейшим благодеянием», оно в массе лучше оценивало те «следствия», которых никак не мог сообразить сам Петр. «В результате область крепостного права значительно расширилась, и здесь совершился целый переворот (подчеркнуто мной, — И. С.) только отрицательного свойства» (Ключевский).

Теоретик нашего монархизма Лев Тихомиров считает Петра гениальным человеком. «Представляя себе все ошибки Петра Великого, я глубоко почитаю его гений и нахожу, что он не в частностях, а по существу делал в свое время именно то, что было нужно» (том 2, стр. 101).

Оставим частности. Посмотрим, что говорит тот же Тихомиров о вещах более серьезных, чем частности. О реформе вообще:

«Петр стремился организовать самоуправление на шведский лад и с полнейшим презрением к своему родному не воспользовался общинным бытом, представлявшим все данные к самоуправлению… Исключительный бюрократизм разных видов и полное отстранение нации от всякого присутствия в государственных делах делают из якобы „совершенных“ петровских учреждений нечто в высшей степени регрессивное, стоящее по идее и вредным последствиям бесконечно ниже московских управительных учреждений» (Л. Тихомиров).

«Учреждения Петра были фатальны для России и были бы еще вреднее, если бы оказались технически хороши. К счастью в том виде, в каком их создал Петр, они оказались неспособными к сильному действию».

Гениальный преобразователь, учреждения которого оказались не только никуда не годными, но даже и фатальными, — как это совместить? Даже в мелочах? Не стоит говорить о мелких противоречиях: если учреждения оказались фатальными, то совершенно очевидно, что они были способными к «сильному действию», иначе бы никаких фатальных результатов не последовало. Они действовали очень сильно и главным образом благодаря тому, что были как раз по пути нарождавшейся дворянской диктатуре. Но Тихомиров идет и дальше:

«Монархия (при Петре. — И. С.) уцелела только благодаря народу, продолжавшему считать законом не то, что приказал Петр, а то, что было в умах и совести монархического сознания народа» (стр. 112).

Значит, если Петр в числе всего прочего не разрушил и монархии, то и этот благополучный результат был достигнут только потому, что народ отгородился в своем сознании и от приказов Петра и от его понимания существа русской монархии. Согласитесь сами, что вопрос монархии уже никак нельзя отнести к числу таких частностей, как кости таганрогских или петербургских строителей или, как леса Воронежа и Прибалтики. Нельзя считать частностью и вопрос о Церкви а тот же Тихомиров пишет:

«За первое десятилетие, после учреждения Синода, большая часть русских епископов побывала в тюрьмах, была расстригаема, бита кнутом и прочее. В истории Константинопольской церкви, после турецкого завоевания, мы не находим ни одного периода такого разгрома епископов и такого бесцеремонного отношения к церковному имуществу» (Том 2, стр. 111). [24]

Ключевский сравнивает поведение 126 полков с худшими временами Батыя. Тихомиров говорит, что греческой церкви при турках было лучше. Ключевский говорит, что «под высоким покровительством сената казнокрадство и взяточничество достигли размеров никогда небывалых прежде — разве только после». Тихомиров говорит, что «монархия уцелела только благодаря народу и вопреки Петру». Все историки, приводя «частности», перечисляют вопиющие примеры безалаберности, бесхозяйственности, беспощадности, великого разорения и весьма скромных успехов и в результате сложения бесконечных минусов, грязи и крови получается портрет этакого «национального гения». Думаю, что столь странного арифметического действия во всей мировой литературе не было еще никогда. Заканчивая обзор петровских деяний, Ключевский дает окончательный штрих:

«Созданные из другого склада понятия и нравов, новые учреждения не находили себе сродной почвы в атмосфере произвола и насилия. Разбоями низ отвечал на произвол верха: это была молчаливая круговая порука беззакония и неспособности здесь и безрасчетного отчаяния там. Внушительным законодательным фасадом прикрывалась общее безнародье».

Петр оставил после себя выигранную Северную войну, расходы которой не стоили «пяти Швеции», и оставил на целое столетие потерянные возможности на юге (Прутский поход, сдача Азова и флота). Он оставил разоренную страну, отвечавшую на произвол «и неслыханное дотоле воровство» «птенцов гнезда петрова» «безрасчетным отчаянием и разбоем». Он — вопреки Тихомирову — все-таки подорвал и монархию: вчерашняя уличная девка на престоле была так же невозможна в Москве, как невозможно было дальнейшее столетие порнократии. Он подорвал Церковь. Он подорвал престолонаследие. И после всего этого историки говорят о «частных ошибках». Эти «частные ошибки» мы с вами и расхлебываем до сих пор — третьим интернационалом, террором и голодом, законными наследниками деяний великого Петра.


ПОБЕДИТЕЛИ В ПЕТРОВСКОЙ РЕФОРМЕ


Итак, если опереться на ряд частных и разрозненных показаний наших историков, то вообще содержание всей петровской реформы можно уложить в такую, примерно, формулировку:

Продолжено несколько более удачно техническое перевооружение страны. Разгромлен весь правительственный аппарат Москвы, опиравшийся на русское самоуправление, и заменен бюрократическим аппаратом инородцев.

Разгромлено патриаршество, замененное синодом.

Разгромлено купечество, замененное «кумпанствами».

Разгромлено крестьянство, попавшее в собственность дворянству.


Страницы


[ 1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 | 11 | 12 | 13 | 14 | 15 | 16 | 17 | 18 | 19 | 20 | 21 | 22 ]

предыдущая                     целиком                     следующая