09 Dec 2016 Fri 10:38 - Москва Торонто - 09 Dec 2016 Fri 03:38   

"Будучи начальником лагпункта, относился к заключенным хорошо, за что и был вскоре арестован и осужден..."

Я перебирал грязные, липкие, многократно листанные невнимательными пальцами начальства показания Драбкиной...

И Флеминг, склоняясь к моему уху и дыша перегаром рома, хрипло объяснил, что он-то в лагере был "человеком" - вот даже Драбкина подтверждает.

- Тебе все это надо?

- Надо. Я этим заполняю жизнь. А может быть, чем черт не шутит. Пьем?

- Я не пью.

- Эх! По выслуге лет. Тысячу четыреста. Но мне надо не это...

- Замолчи, или я повешусь, - закричала Катя, жена.

- Она у меня сердечница, - объяснил Флеминг.

- Возьми себя в руки. Пиши. Ты владеешь словом. По письмам. А рассказ, роман - это ведь и есть доверительное письмо.

- Нет, я не писатель. Я хлопочу...

И, обрызгав слюной мое ухо, зашептал что-то совсем несуразное, как будто и не было никакой Колымы, а в тридцать седьмом году Флеминг сам простоял семнадцать суток на "конвейере" следствия и психика его дала заметные трещины.

- Сейчас издают много мемуаров. Воспоминаний. Например, "В мире отверженных" Якубовича. Пусть издадут.

- Ты написал воспоминания?

- Нет. Я хочу рекомендовать к изданию одну книгу - знаешь какую. Я ходил в Лениздат - говорят, не твое дело...

- Какую же книгу?

- Записки Сансона, парижского палача. Вот это был бы мемуар!

- Парижского палача?

- Да. Я помню - Сансон отрубил голову Шарлотте Кордэ и бил ее по щекам, и щеки на отрубленной голове краснели. И еще: тогда были "балы жертв". У нас бывают "балы жертв"?

- "Бал жертв" - это относится к термидору, а не просто к послетеррорному времени. Записки же Сансона - фальшивка.

- Так разве в этом дело - фальшивка или нет. Была такая книга. Выпьем рому. Много я перебирал напитков, и лучше всего ром. Ром. Ямайский ром.

Жена собрала обедать - горы какой-то жирной снеди, которая поглощалась почти мгновенно прожорливым Флемингом. Неукротимая жадность к еде осталась навек во Флеминге, как психическая травма осталась, как и у тысяч других бывших заключенных - на всю жизнь.

Разговор как-то прервался, в наступающих сумерках городских услышал я рядом с собой знакомое колымское чавканье.

Я подумал о силе жизни - скрытой в здоровом желудке и кишечнике, способности поглощать - это и было на Колыме защитным рефлексом жизни у Флеминга. Неразборчивость и жадность. Неразборчивость души, приобретенная за следовательским столом, тоже была подготовкой, своеобразным амортизатором в этом колымском падении, где никакой бездны Флемингу не было открыто - все он знал и раньше, и это дало ему спасение - ослабило нравственные мучения, если эти мучения были! Никаких дополнительных душевных травм Флеминг не испытал - он видел худшее, и равнодушно смотрел на гибель всех рядом, и готов был бороться только за свою собственную жизнь. Жизнь была спасена, но на душе Флеминга остался какой-то тяжелый след, который нужно было стереть, очистить покаянием. Покаянием - обмолвкой, полунамеком, беседой с самим собой вслух, без сожаления, без осуждения. "Мне попросту не повезло". И все же рассказ Флеминга был покаянием.

- Видишь книжечку?

- Партбилет?

- Угу. Новенький. Но непросто все было, непросто. Полгода назад разбирал обком мою партийную реабилитацию. Сидят, читают материалы. Секретарь обкома, чуваш этот, говорит, мертво так, грубо: "Ну, все ясно. Пишите решение: восстановить с перерывом стажа".

Меня как обожгло: "с перерывом стажа". Я подумал - если я сейчас не заявлю о своем несогласии с решением, мне в дальнейшем всегда будут говорить - "а чего же вы молчали, когда разбиралось ваше дело? Ведь вас для того и вызывают лично на разбор, чтобы вы могли вовремя заявить, сказать..." Я поднимаю руку.

"Ну, что у тебя?" Мертво так, грубо.

Я говорю: "Я не согласен с решением. Ведь у меня будут всюду, на всякой работе требовать объяснения этого перерыва".

"Вот какой ты быстрый, - говорит первый секретарь обкома. - Это ты потому бойкий, что у тебя материальная база - сколько по выслуге лет получаешь?"

Он прав, но я перебиваю секретаря и говорю: прошу полной реабилитации без перерыва стажа.

Секретарь обкома вдруг говорит: "Что ты так жмешь? Что горячишься? Ведь у тебя руки по локоть в крови!"

У меня в голове зашумело. "А у вас, - говорю, - у вас не в крови?"

Секретарь обкома говорит: "Нас не было здесь".

"А там, - говорю, - где вы были в тридцать седьмом году - там у вас не в крови?"

Первый секретарь говорит: "Хватит болтать. Мы можем переголосовать. Иди отсюда".

Я вышел в коридор, и вынесли мне решение: "В партийной реабилитации отказать".

Я в Москве хлопотал полгода. Отменили. Но приняли только эту, самую первую формулировку: "Восстановить с перерывом стажа".

Тот, который докладывал мое дело в КПК, сказал - не надо было лаяться в обкоме.

Я все хлопочу, сутяжничаю, езжу в Москву и добиваюсь. Пей!

- Я не пью.

- Это не ром, коньяк. Пять звездочек коньяк. Для тебя.

- Убери бутылку.

- Да и верно, уберу, унесу, возьму с собой. Не обижайся.

- Не обижусь.

Прошел год, и я получил от букиниста последнее письмо:


"Во время моего отъезда из Ленинграда скоропостижно умерла моя жена. Я приехал через полгода, увидел могильный холм, крест и любительское фото - ее в гробу. Не осуждай меня за слабость, я здравый человек, но не могу ничего сделать - живу как во сне, утратив интерес к жизни.

Я знаю, это пройдет - но нужно время. Что видела она в жизни? Хождение по тюрьмам за справками и передачами? Общественное презрение, поездка ко мне в Магадан, - жизнь в нужде, а вот сейчас - финал. Прости, потом я напишу тебе больше. Да, я здоров, но здорово ли общество, в котором я живу.

Привет".


1956

По Лендлизу

Свежие тракторные следы на болоте были следами какого-то доисторического зверя - меньше всего это была поставка по лендлизу американской техники.

Мы, заключенные, слышали об этих заморских дарах, внесших смятение в чувства лагерного начальства. Поношенные вязаные костюмы, подержанные пуловеры и джемперы, собранные за океаном для колымских заключенных, расхватали чуть не в драку магаданские генеральские жены. В списках эти шерстяные сокровища обозначались словом "подержанные", что, разумеется, много выразительнее прилагательного "поношенные" или всяких и всяческих б/у - "бывших в употреблении", знакомых только лагерному уху. В слове "подержанные" есть какая-то таинственная неопределенность - будто подержали в руках или дома в шкафу - и вот костюм стал "подержанным", не утратив ни одного из своих многочисленных качеств, о которых и думать было нельзя, если бы в документ вводили слово "поношенный".

Колбаса по лендлизу была вовсе не подержанной, но мы видели эти сказочные банки только издали. Свиная тушенка по лендлизу, пузатые баночки - вот это блюдо мы хорошо знали. Отсчитанная, отмеренная по очень сложной таблице замены свиная тушенка, раскраденная жадными руками начальников и еще раз пересчитанная, еще раз отмеренная перед запуском в котел - разваренная там, превратившаяся в таинственные волосинки, пахнущие чем угодно, только не мясом, - свиная тушенка по лендлизу будоражила только наше зрение, но не вкус. Свиная тушенка по лендлизу, запущенная в лагерный котел, никакого вкуса не имела. Желудки лагерников предпочитали что-нибудь отечественное - вроде гнилой старой оленины, которую и в семи лагерных котлах не разварить. Оленина не исчезает, не становится эфемерной, как тушенка.

Овсяная крупа по лендлизу - ее мы одобряли, ели. Все равно больше двух столовых ложек каши на порцию не выходило.

Но и техника шла по лендлизу - техника, которую нельзя съесть: неудобные топорики-томагавки, удобнейшие лопаты с нерусскими, экономящими силу грузчика, короткими черенками. Лопаты вмиг переодевались на длинные черенки по отечественному образцу - сама же лопата расплющивалась, чтобы захватить, подцепить побольше грунта.

Глицерин в бочках! Глицерин! Сторож в первую же ночь отчерпал котелком ведро жидкого глицерина, распродал в ту же ночь лагерникам, как "американский медок", и обогатился.

А еще по лендлизу были огромные черные пятидесятитонные "даймонды" с прицепами и железными бортами; пятитонные, берущие легко любую гору "студебеккеры" - лучше этих машин и не было на Колыме. На этих "студебеккерах" и "даймондах" развозили по всей тысячеверстной трассе день и ночь полученную по лендлизу американскую пшеницу в белых красивых полотняных мешках с американским орлом. Пухлые, безвкуснейшие пайки выпекались из этой муки. Этот хлеб по лендлизу обладал удивительным качеством. Все, кто ел этот хлеб по лендлизу, перестали ходить в уборную - раз в пять суток желудок извергал что-то, что и извержением называться не может. Желудок и кишечник лагерника впитывали этот великолепный белый хлеб с примесью кукурузы, костяной муки и чего-то еще, кажется, простой человеческой надежды, весь без остатка - и не пришло еще время подсчитывать спасенных именно этой заморской пшеницей.

"Студебеккеры" и "даймонды" сжирали много бензина. Но и бензин шел по лендлизу - светлый авиационный бензин. Отечественные машины - "газики" были переоборудованы под дровяное отопление, две печки-колонки, поставленные близ мотора, топились чурками. Возникло слово "чурка" и несколько чурочных комбинатов, во главе которых были поставлены партийцы-договорники. Техническое руководство на этих чурочных комбинатах обеспечивалось главным инженером, инженером просто, нормировщиком, плановиком, бухгалтерами. Сколько работяг - два или три в смене на каждом таком чурочном комбинате пилило на циркульной пиле чурки - я не помню. Может быть, даже и три. Техника шла по лендлизу - и к нам пришел трактор и принес в наш язык новое слово "бульдозер".

Доисторический зверь был спущен с цепи - пущен на своих гусеничных цепях, американский бульдозер со сверкающим как зеркало широким ножом, навесным металлическим щитом - отвалом. Зеркалом, отражающим небо, деревья и звезды, отражающим грязные арестантские лица. И даже конвоир подошел к заморскому чуду и сказал, что можно бриться перед этим железным зеркалом. Но нам бриться было не надо - такая мысль не могла прийти в наши головы.

На морозном воздухе долго были слышны вздохи, кряхтенье нового американского зверя. Бульдозер кашлял на морозе, сердился. Вот он запыхтел, заворчал и смело двинулся вперед, приминая кочки, легко перебираясь через пни - заморская помощь.

Теперь нам не надо будет трелевать свинцовые бревна даурской лиственницы - строевой лес и дрова рассыпаны были по лесу на склоне горы. Ручная подтаска к штабелям - это и называется веселым словом "трелевка" - на Колыме непосильна, невыносима. По кочкам, по узким извилистым тропкам, на склоне горы ручная трелевка непосильна. Посылали во время оно - до тридцать восьмого года - лошадей, но лошади переносят Север хуже людей, они оказались слабее людей, умерли, не выдержав этой трелевки. Теперь на помощь нам (нам ли?) пришел отвальный нож заморского бульдозера.

Никто из нас не хотел и думать, что вместо тяжелой, непосильной трелевки, которую ненавидели все, нам дадут какую-то легкую работу. Нам просто увеличат норму на лесоповале - все равно придется делать что-то другое - столь же унизительное, столь же презренное, как всякий лагерный труд. Отмороженные пальцы наши не вылечит американский бульдозер. Но, может быть - американский солидол! Ах, солидол, солидол. Бочка, в которой был привезен солидол, была атакована сразу же толпой доходяг - дно бочки было выбито тут же камнем.

Голодным сказали, что это - сливочное масло по лендлизу, и осталось меньше полбочки, когда был поставлен часовой и начальство выстрелами отогнало толпу доходяг от бочки с солидолом. Счастливцы глотали это сливочное масло по лендлизу - не веря, что это просто солидол, - ведь целебный американский хлеб тоже был безвкусен, тоже имел этот странный железный привкус. И все, кому удалось коснуться солидола, несколько часов облизывали пальцы, глотали мельчайшие кусочки этого заморского счастья, по вкусу похожего на молодой камень. Ведь камень тоже родится не камнем, а мягким маслообразным существом. Существом, а не веществом. Веществом камень бывает в старости. Молодые жидкие туфы известковых пород в горах зачаровывали глаза беглецов и рабочих геологических разведок. Нужно было усилие воли, чтобы оторваться от этих кисельных берегов, этих молочных рек текучего молодого камня. Но там была гора, скала, распадок, а здесь - поставка по лендлизу, изделие человеческих рук...

С теми, кто запустил руки в бочку, не случилось ничего недоброго. Желудок и кишечник, тренированный на Колыме, справился с солидолом. А к остаткам поставили часового, ибо солидол - пища машин, существ бесконечно более важных для государства, чем люди.

И вот одно из этих существ прибыло к нам из-за океана - символ победы, дружбы и чего-то еще.

Триста человек бесконечно завидовали арестанту, сидевшему за рулем американского трактора, - Гриньке Лебедеву. Среди заключенных были трактористы и получше Лебедева - но все это были пятьдесят восьмая, литерники, литерки - Гринька Лебедев был бытовик, отцеубийца, если поточнее. Каждому из трехсот виделось его земное счастье: стрекоча, сидя за рулем хорошо смазанного трактора, прогрохотать на лесоповал.

Лесоповал отходил все дальше и дальше. Заготовка строевого леса на Колыме ведется в руслах ручьев, где в глубоких ущельях, вытягиваясь за солнцем, деревья в темноте, укрытые от ветра, набирают высоту. На ветру, на свету, на болотистом склоне горы стоят карлики, изломанные, исковерканные, измученные вечным кружением за солнцем, вечной борьбой за кусочек оттаявшей почвы. Деревья на склонах гор похожи не на деревья, а на уродов, достойных кунсткамеры. И только в темных ущельях по руслам горных речек деревья набирают рост и силу. Заготовка леса подобна заготовке золота и ведется на тех же самых золотых ручьях так же стремительно, торопливо - ручей, лоток, промывочный прибор, временный барак, стремительный хищнический рывок, оставляющий речку и край - без леса на триста лет, без золота навечно.

Где-то существует лесничество, но о каком лесоводстве при зрелости лиственницы в триста лет можно говорить на Колыме во время войны, когда в ответ на лендлиз делается стремительный рывок золотой лихорадки, обузданной, впрочем, караульными вышками зон.

Много строевого леса, да и заготовленных, раскряжеванных дров было брошено по лесосекам. Много утонуло в снегу "комельков", которые упали на землю, едва взгромоздясь на хрупкие, острые арестантские плечи. Слабые арестантские руки, десятки рук не могут поднять на чье-то плечо (и плеча такого нет) двухметровое бревно, оттащить за несколько десятков метров по кочкам, колдобинам и ямам чугунное это бревно. Много леса было брошено из-за непосильноети трелевки, и бульдозер должен был помочь нам.

Но для первого своего рейса на колымской земле, на русской земле, бульдозеру была дана совсем другая работа.

Мы увидели, как стрекочущий бульдозер повернул налево и стал подниматься на террасу, на уступ скалы, где была старая дорога мимо лагерного кладбища, по которой нас сотни раз гоняли на работу.

Я не задумывался, почему последние недели нас водят на работу другой дорогой, а не гонят по знакомой, выбитой каблуками сапог конвоя и резиновыми чунями заключенных тропе. Новая дорога была вдвое длиннее старой. На каждом шагу были подъемы и спуски. Мы уставали, пока добирались до места работы. Но никто не спрашивал, почему нас водят другой дорогой.

Так надо, таков приказ, и мы ползли на четвереньках, цепляясь за камни, разбивая пальцы о камень в кровь.

Только сейчас я увидел и понял, в чем дело. И поблагодарил бога, что он дал мне время и силу видеть все это.

Лесоповал прошел вперед. Склон горы был оголен, снег, еще неглубокий, выдут ветром. Пеньки выдернуты до последнего - под большие подкладывался заряд аммонала, и пенек взлетал вверх. Пеньки поменьше выворачивались вагами. Еще поменьше - просто руками, как стланиковые кусты...

Гора оголена и превращена в гигантскую сцену спектакля, лагерной мистерии.

Могила, арестантская общая могила, каменная яма, доверху набитая нетленными мертвецами еще в тридцать восьмом году, осыпалась. Мертвецы позли по склону горы, открывая колымскую тайну.

На Колыме тела предают не земле, а камню. Камень хранит и открывает тайны. Камень надежней земли. Вечная мерзлота хранит и открывает тайны. Каждый из наших близких, погибших на Колыме, - каждый из расстрелянных, забитых, обескровленных голодом - может быть еще опознан - хоть через десятки лет. На Колыме не было газовых печей. Трупы ждут в камне, в вечной мерзлоте.

В тридцать восьмом году на золотых приисках на рытье таких могил стояли целые бригады, беспрерывно буря, взрывая, углубляя огромные, серые, жесткие, холодные каменные ямы. Копать могилы в тридцать восьмом году было легкой работой - там не было "урока", нормы, рассчитанной на смерть человека, рассчитанной на четырнадцатичасовой рабочий день. Копать могилы было легче, чем стоять в резиновых чунях на босу ногу в ледяной воде золотого забоя - "основного производства" "первого металла".

Эти могилы, огромные каменные ямы, доверху были заполнены мертвецами. Нетленные мертвецы, голые скелеты, обтянутые кожей, грязной, расчесанной, искусанной вшами кожей.

Камень, Север сопротивлялись всеми силами этой работе человека, не пуская мертвецов в свои недра. Камень, уступавший, побежденный, униженный, обещал ничего не забывать, обещал ждать и беречь тайну. Суровые зимы, горячие лета, ветры, дожди - за шесть лет отняли мертвецов у камня. Раскрылась земля, показывая свои подземные кладовые, ибо в подземных кладовых Колымы не только золото, не только олово, не только вольфрам, не только уран, но и нетленные человеческие тела.

Эти человеческие тела ползли по склону, может быть собираясь воскреснуть. Я и раньше видел издали - с другой стороны ручья - эти движущиеся, зацепившиеся за сучья, за камни предметы, видел сквозь редкий вырубленный лес и думал, что это бревна, не трелеванные еще бревна.

Сейчас гора была оголена и тайна горы открыта. Могила разверзлась, и мертвецы ползли по каменному склону. Около тракторной дороги была выбита, выбурена - кем? - из барака на эту работу не брали - огромная новая братская могила. Очень большая. И я и мои товарищи - если замерзнем, умрем, для нас найдется место в этой новой могиле, новоселье для мертвецов.

Бульдозер сгребал эти окоченевшие трупы, тысячи трупов, тысячи скелетоподобных мертвецов. Все было нетленно: скрюченные пальцы рук, гноящиеся пальцы ног - культи после обморожений, расчесанная в кровь сухая кожа и горящие голодным блеском глаза.

Уставшим, измученным своим мозгом я пытался понять - откуда в этих краях такая огромная могила. Ведь здесь не было, кажется, золотого прииска - я старый колымчанин. Но потом я подумал, что знаю только кусочек этого мира, огороженный проволочной зоной с караульными вышками, напоминающими шатровые страницы градостроительства Москвы. Высотные здания Москвы - это караульные вышки, охраняющие московских арестантов - вот как выглядят эти здания. И у кого был приоритет - у Кремлевских ли башен-караулок или у лагерных вышек, послуживших образцом для московской архитектуры. Вышка лагерной зоны - вот была главная идея времени, блестяще выраженная архитектурной символикой.

Я подумал, что знаю только кусочек этого мира, ничтожную, маленькую часть, что в двадцати километрах может стоять избушка геологоразведчиков, следящих уран, или золотой прииск на тридцать тысяч заключенных. В складках гор можно спрятать очень много.

А потом я вспомнил жадный огонь кипрея, яростное цветение летней тайги, пытающейся скрыть в траве, в листве любое человеческое дело - хорошее и дурное. Что трава еще более забывчива, чем человек. И если забуду я - трава забудет. Но камень и вечная мерзлота не забудут.

Гриня Лебедев, отцеубийца, был хорошим трактористом и уверенно управлял хорошо смазанным заморским трактором. Гриня Лебедев тщательно делал свое дело: блестя бульдозерным ножом-щитом, подгребая трупы к могиле, сталкивал в яму, снова возвращался трелевать.

Начальство решило, что первым рейсом, первой работой бульдозера, полученного по лендлизу, будет не работа в лесу, а гораздо более важное дело.

Работа была кончена. Бульдозер нагреб на новую могилу кучу камней, щебня, и мертвецы скрылись под камнем. Но не исчезли.

Бульдозер приближался к нам. Гриня Лебедев, бытовик, отцеубийца, не смотрел на нас - литерников, пятьдесят восьмую. Грине Лебедеву было поручено государственное задание, и он это задание выполнил. На каменном лице Грини Лебедева была высечена гордость, сознание исполненного долга.

Бульдозер прогрохотал мимо нас - на зеркале-ноже не было ни одной царапины, ни одного пятна.

1965

Сентенция

Люди возникали из небытия - один за другим. Незнакомый человек ложился по соседству со мной на нары, приваливался ночью к моему костлявому плечу, отдавая свое тепло - капли тепла - и получая взамен мое. Были ночи, когда никакого тепла не доходило до меня сквозь обрывки бушлата, телогрейки, и поутру я глядел на соседа, как на мертвеца, и чуть-чуть удивлялся, что мертвец жив, встает по окрику, одевается и выполняет покорно команду. У меня было мало тепла. Не много мяса осталось на моих костях. Этого мяса достаточно было только для злости - последнего из человеческих чувств. Не равнодушие, а злость была последним человеческим чувством - тем, которое ближе к костям. Человек, возникший из небытия, исчезал днем - на угольной разведке было много участков - и исчезал навсегда. Я не знаю людей, которые спали рядом со мной. Я никогда не задавал им вопросов, и не потому, что следовал арабской пословице: не спрашивай - и тебе не будут лгать. Мне было все равно - будут мне лгать или не будут, я был вне правды, вне лжи. У блатных на сей предмет есть жесткая, яркая, грубая поговорка, пронизанная глубоким презрением к задающему вопрос: не веришь - прими за сказку. Я не расспрашивал и не выслушивал сказок.

Что оставалось со мной до конца? Злоба. И храня эту злобу, я рассчитывал умереть. Но смерть, такая близкая совсем недавно, стала понемногу отодвигаться. Не жизнью была смерть замещена, а полусознанием, существованием, которому нет формул и которое не может называться жизнью. Каждый день, каждый восход солнца приносил опасность нового, смертельного толчка. Но толчка не было. Я работал кипятильщиком - легчайшая из всех работ, легче, чем быть сторожем, но я не успевал нарубить дров для титана, кипятильника системы "Титан". Меня могли выгнать - но куда? Тайга далеко, поселок наш, "командировка" по-колымскому, это как остров в таежном мире. Я еле таскал ноги, расстояние в двести метров от палатки до работы казалось мне бесконечным, и я не один раз садился отдыхать. Я и сейчас помню все выбоины, все ямы, все рытвины на этой смертной тропе; ручей, перед которым я ложился на живот и лакал холодную, вкусную, целебную воду. Двуручная пила, которую я таскал то на плече, то волоком, держа за одну ручку, казалась мне грузом невероятной тяжести.

Я никогда не мог вовремя вскипятить воду, добиться, чтобы титан закипал к обеду.

Но никто из рабочих - из вольняшек, все они были вчерашними заключенными - не обращал внимания, кипела ли вода или нет. Колыма научила всех нас различать питьевую воду только по температуре. Горячая, холодная, а не кипяченая и сырая.


Страницы


[ 1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 | 11 | 12 | 13 | 14 | 15 | 16 | 17 | 18 | 19 | 20 | 21 ]

предыдущая                     целиком                     следующая