10 Dec 2016 Sat 15:37 - Москва Торонто - 10 Dec 2016 Sat 08:37   

Плечевые суставы Голубева были разорваны на допросах в тридцать восьмом году.

1961

Алмазная карта

В тридцать первом году на Вишере были часты грозы.

Прямые короткие молнии рубили небо, как мечи. Кольчуга дождя сверкала и звенела; скалы были похожи на руины замка.

- Средние века, - сказал Вилемсон, спрыгивая с лошади. - Челноки, кони, камни... Отдохнем у Робин Гуда.

Могучее двуногое дерево стояло на пригорке. Ветер и старость сорвали кору со стволов двух сросшихся тополей - босой гигант в коротких штанах был и впрямь похож на шотландского героя. Робин Гуд шумел и размахивал руками.

- Ровно десять верст до дому, - сказал Вилемсон, привязывая лошадей к правой ноге Робин Гуда. Мы спрятались от дождя в маленькой пещере под стволом и закурили.

Начальник геологической партии Вилемсон не был геологом. Он был военный моряк, командир подводной лодки. Лодка сбилась с курса, всплыла у берегов Финляндии. Экипаж был отпущен, но командира Маннергейм продержал целых полгода в зеркальной камере. Вилемсон был в конце концов выпущен, приехал в Москву. Невропатологи и психиатры настояли на демобилизации, с тем чтобы Вилемсону работать где-нибудь на чистом воздухе, в лесу, в горах. Так он стал начальником геологической разведочной группы.

С последней пристани мы поднимались десять суток вверх по горной реке - на шестах проталкивая челнок-осиновку вдоль берегов. Пятые сутки мы ехали верхом, потому что реки уже не было - осталось только каменистое русло. Еще день лошади шли тайгой по вьючной тропе, и путь казался бесконечным.

В тайге все неожиданно, все - явление: луна, звезды, зверь, птица, человек, рыба. Незаметно поредел лес, разошлись кусты, тропа превратилась в дорогу, и перед нами возникло огромное кирпичное замшелое здание без окон. Круглые пустые окна казались бойницами.

- Откуда кирпич? - спросил я, пораженный необыкновенностью старого строения в таежной глуши.

- Молодец, - крикнул Вилемсон, осаживая коня. - Увидел! Завтра все поймешь!

Но и на другой день я ничего не понял. Мы снова были в пути, мы скакали по лесной дороге странной прямизны. Молодой березняк кое-где перебегал дорогу, ели с обеих сторон протягивали друг другу косматые старые лапы, порыжелые от старости, но синее небо не закрывалось ветвями ни на минуту. Красный от ржавчины вагонный скат рос из земли, как дерево без сучьев и листьев. Мы остановили лошадей.

- Это узкоколейка, - сказал Вилемсон. - Шла от завода до склада - того, кирпичного. Вот, слушай. Здесь когда-то, еще при царе, была бельгийская железорудная концессия. Завод, две домны, узкоколейка, поселок, школа, певицы из Вены. Концессия давала большие барыши. Железо плавили в баржах по паводкам - весной и осенью. Срок концессии кончался в 1912 году. Русские промышленники во главе с князем Львовым, которым не давали спокойно спать сказочные барыши бельгийцев, просили у царя передать дело им. Они добились успеха - концессия бельгийцам не была продлена. От оплаты затрат бельгийцы отказались. Они ушли. Но, уходя, взорвали все - завод и домны, в поселке камня на камне не оставили. Даже узкоколейку разобрали до последнего стыка рельс. Все надо было начинать сначала. Не на это рассчитывал князь Львов. Не успели начать заново - война. Затем - революция, гражданская война. И вот сейчас, в 1930 году, - мы здесь. Вот домны, - Вилемсон показал куда-то вправо, но, кроме бурной зелени, я не увидел ничего. - А вот и завод, - сказал Вилемсон.

Перед нами было большое неглубокое ущелье, падь, сплошь заросшая молодым лесом. Посредине ущелье горбилось, и горб смутно напоминал остов какого-то разрушенного здания. Тайга затянула остатки завода, и на обломанной трубе, как на вершине скалы, сидел бурый ястреб.

- Надо знать, чтобы видеть, что здесь был завод, - сказал Вилемсон. - Завод без человека. Знатная работа. Всего двадцать лет. Двадцать травяных поколений: порея, осоки, кипрея... И нет цивилизации. И ястреб сидит на заводской трубе.

- У человека такой путь гораздо длиннее, - сказал я.

- Гораздо короче, - сказал Вилемсон. - Людских поколений надо меньше. - И, не постучав, он открыл дверь ближайшей избы.

Серебряноголовый огромный старик в касторовом черном сюртуке старинного покроя, в золотых очках сидел за грубым столом, оструганным, отмытым добела. Подагрические синеватые пальцы обнимали темный переплет толстой кожаной книги с серебряными застежками. Голубые глаза с красными старческими прожилками спокойно смотрели на нас.

- Здравствуйте, Иван Степанович, - сказал Вилемсон, подходя. - Вот, гостя к вам привел. - Я поклонился.

- Все роете? - захрипел старик в золотых очках. - Пустое дело, пустое. Угостили бы вас чаем, ребята, да все в разгоне. Бабы с малышами по ягоды ушли, сыны на охоте. Засим - простите. У меня это время особое, - и Иван Степанович постучал пальцем по толстой книге. - Впрочем, вы мне не помешаете.

Застежка щелкнула, и книжка открылась.

- Что за книга? - спросил я невольно.

- Библия, сынок. Других книг не держу в доме уже двадцать лет... Мне слушать лучше, чем читать, - глаза ослабли.

Я взял в руки Библию. Иван Степанович улыбнулся. Книга была на французском языке.

- Я не умею по-французски.

- То-то, - сказал Иван Степанович и затрещал страницами. Мы вышли.

- Кто это такой?-спросил я Вилемсона.

- Бухгалтер, бросивший вызов миру. Иван Степанович Бугреев, вступивший в борьбу с цивилизацией. Он - единственный, кто остался в этой глуши с двенадцатого года. Был у бельгийцев главным бухгалтером. Уничтожением заводов был так ошеломлен, что сделался последователем Руссо. Видите, какой патриарх. Ему лет семьдесят, я думаю. Восемь сыновей. Дочерей у него нет. Старуха жена. Внуки. Дети грамотны. Они успели выучиться в школе. Внучат старик учить грамоте не дает. Рыбная ловля, охота, огород какой-то, пчелы и французская Библия в дедовском пересказе - вот их жизнь. Верст за сорок здесь есть поселок, школа, магазин. Я ухаживаю за ним - есть слухи, что он хранит подземную карту здешних краев, - осталась от бельгийских разведок. Возможно, что это и правда. Разведки-то были - я сам встречал в тайге чьи-то старые шурфы. Не дает старик карту. Не хочет сократить нам работу. Придется обойтись без нее. Мы ночевали в избе у старшего сына Ивана Степановича - Андрея. Андрею Бугрееву было лет сорок.

- Что же не пошел шурфовщиком ко мне? - сказал Вилемсон.

- Отец не одобряет, - сказал Андрей Бугреев.

- Заработал бы денег!

- Да денег-то у нас хватает. Здесь ведь зверя богато. Лесозаготовки тоже. Да и по хозяйству работы много - дед ведь на каждого план составляет. Трехлетний, - улыбнулся Андрей.

- Вот, возьми газету.

- Не надо. Отец узнает. Да и читать я почти разучился.

- А сын? Ему ведь пятнадцатый год.

- А Ванюшка и вовсе неграмотен. Отцу скажите, а со мной что говорить. - И Андрей Иванович стал яростно стаскивать сапоги. - А что, верно, здесь школу строить будут?

- Верно. Через год откроют. А ты вот на разведку и работать не хочешь. Мне каждый человек дорог.

- Где все твои-то? - сказал Андрей Иванович, деликатно меняя тему разговора.

- На Красном ключе. По старым шурфам ковыряемся. У Ивана Степановича ведь есть карта, а, Андрей?

- Нет у него никакой карты. Враки это все. Брехня. На свет вдруг выскочило встревоженное и озлобленное лицо Марьи, Андреевой жены:

- Нет, есть! Есть! Есть!

- Марья!

- Есть! Есть! Я десять лет назад сама видела.

- Марья!

- На черта хранить эту проклятую карту? Зачем Ванюшка неграмотный? Живем как звери. Травой скоро зарастем!

- Не зарастете, - сказал Вилемсон. - Будет поселок. Город будет. Завод будет. Жизнь будет. И хоть певичек венских не будет, зато школы, театры. Ванюшка твой еще станет инженером.

- Не станет, не станет, - заплакала Марья. - Ему уж жениться пора. А кто за него пойдет, за неграмотного?

- Что за шум? - Иван Степанович стоял на пороге. - Ты, Марья, иди к себе - спать пора. Андрей, за женой плохо смотришь. А вы, граждане хорошие, в семью мою ссор не вносите. Карта у меня есть, и я ее не дам, - не нужно все это для жизни.

- Нам не очень нужна ваша карта,-сказал Вилемсон. - Мы за год работы свою вычертим. Богатства открыты. Завтра Васильчиков привезет чертежи, - будем лес валить для поселка.

Иван Степанович вышел, хлопнув дверью. Все заторопились спать.

Я проснулся от присутствия многих людей. Рассвет осторожно входил в комнату. Вилемсон сидел у стены прямо на полу, вытянув грязные босые ноги, и вокруг него громко дышало все семейство Бугреевых, все его восемь сыновей, восемь снох, двадцать внучат и пятнадцать внучек. Впрочем, внучата и внучки дышали где-то на крыльце. Не было только самого Ивана Степановича да его старушки жены - востроносенькой Серафимы Ивановны.

- Так будет? - спрашивал задыхающийся голос Андрея.

- Будет.

- А как же он? - И все Бугреевы глубоко вздохнули и замерли.

- А что он? - спросил Вилемсон твердо.

- Дед умрет, - жалобно выговорил Андрей, и все Бугреевы вздохнули снова.

- Может быть, и не умрет, - неуверенно сказал Вилемсон.

- И бабка умрет. - И снохи заплакали.

- Мать ни в коем случае не умрет, - заверил Вилемсон и добавил: - Впрочем, она женщина пожилая.

Вдруг все зашумели, зашевелились. Внучата помоложе юркнули в кусты, снохи бросились к своим избам. От дедовской избы к нам медленно шел Иван Степанович, держа в обеих руках огромную, грязную, пахнущую землей связку бумаг.

- Вот она, карта. - Иван Степанович держал в руках пергаментные слежавшиеся листы, и пальцы его дрожали. Из-за его могучей спины выглядывала Серафима Ивановна. - Вот - отдаю. Двадцать лет. Сима, прости, Андрей, Петр, Николай, все сродники - простите. - Бугреев заплакал.

- Ну, полно, полно, Иван Степанович,-сказал Вилемсон. - Не волнуйся. Радуйся, а не огорчайся. - И велел мне держаться поближе к Бугрееву. Старик вовсе не думал умирать. Он скоро успокоился, помолодел и болтал с утра до вечера, хватая за плечи меня, Вилемсона, Васильчикова, - все рассказывал о бельгийцах, как что было, где стояло, какие были прибыли у хозяев. Память у старика была хорошая.

В пергаментной, пахнущей землей связке бумаг была подземная карта этого края, составленная бельгийцами. Руды: золото, железо... Драгоценные камни: топаз, бирюза, берилл... Самоцветы: агат, яшма, горный хрусталь, малахит... Не было только тех камней, ради которых и приехал сюда Вилемсон.

Иван Степанович не отдал алмазной карты. Алмазы на Вишере нашли только через тридцать лет.

1959

Необращенный

Я бережно храню свой старый складной стетоскоп. Это - подарок в день окончания фельдшерских лагерных курсов от Нины Семеновны - руководителя практики по внутренним болезням.

Стетоскоп этот - символ и знак возвращения моего к жизни, обещание свободы, обещание воли, сбывшееся обещание. Впрочем, свобода и воля - разные вещи. Я никогда не был вольным, я был только свободным во все взрослые мои годы. Но все это было позже, много позже того самого дня, когда я принял этот подарок с чуть затаенной болью, с чуть затаенной грустью, как будто не мне, а кому-то другому следовало подарить этот стетоскоп - символ и знак главной моей победы, главной моей удачи на Дальнем Севере, на рубеже смерти и жизни. Я отчетливо чувствовал все это - не знаю, понимал ли, но чувствовал безусловно, укладывая стетоскоп рядом с собой под вытертое лагерное одеяло, бывшее солдатское, одеяло второго, а то и третьего срока, которые давались курсантам. Я гладил стетоскоп отмороженными пальцами, и пальцы не понимали - дерево это или железо. Однажды из мешка, собственного мешка, я на ощупь вынул стетоскоп вместо ложки. И в этой ошибке был глубокий смысл.

Бывшие заключенные, которым лагерь достался легко, - если кому-нибудь лагерь может быть легок, - считают самым трудным временем своей жизни послелагерное бесправие, послелагерные скитания, когда никак не удавалось обрести бытовую устойчивость - ту самую устойчивость, которая помогла им выжить в лагере. Эти люди как-то приспособились к лагерю, и лагерь приспособился к ним, давая им еду, крышу и работу. Привычки нужно было резко менять. Люди увидели крушение своих надежд, столь скромных. Доктор Калембет, отбывший пять лет своего лагерного срока, не справился с послелагерной волей и через год покончил с собой, оставив записку: "Дураки жить не дают". Но дело было не в дураках. Другой врач, доктор Миллер, с необычайной энергией всю войну доказывал, что он не немец, а еврей, - кричал об этом на каждом углу, в каждой анкете. Еще был третий, доктор Браудэ, - пересидел три года из-за своей фамилии. Доктор Миллер знал, что судьба шутить не любит. Доктору Миллеру удалось доказать, что он не немец. Доктор Миллер был освобожден в срок. Но уже через год вольной жизни доктора Миллера он был обвинен в космополитизме. Впрочем, доктора Миллера еще не обвиняли. Грамотный начальник, читавший газеты и следивший за художественной литературой, пригласил доктора Миллера для предварительной беседы. Ибо приказ есть приказ, а угадать "линию" раньше приказа - большое удовольствие грамотных начальников. То, что началось в центре, обязательно дойдет в свое время до Чукотки, до Индигирки и Яны, до Колымы. Доктор Миллер все это хорошо понимал. В поселке Аркагала, где Миллер работал врачом, в яме для нечистот утонул поросенок. Поросенок задохся в дерьме, но был вытащен, и началась одна из самых острых тяжб; в разрешении вопроса участвовали все общественные организации. Вольный поселок - человек сто начальников и инженеров с семьями требовали, чтобы поросенок был отдан в вольную столовую: это была бы редкость - свиная отбивная, сотни свиных отбивных. У начальства текли слюнки. Но начальник лагеря Кучеренко настаивал, чтобы поросенок был продан в лагерь - и весь лагерь, вся зона обсуждали судьбу поросенка несколько дней. Все остальное было забыто. В поселке шли собрания - партийной организации, профсоюзной организации, бойцов отряда охраны.

Доктор Миллер, бывший зэка, начальник санитарной части поселка и лагеря, должен был решить этот острый вопрос. И доктор Миллер решил - в пользу лагеря. Был написан акт, в котором говорилось, что поросенок утонул в дерьме, но может быть использован для лагерного котла. Таких актов на Колыме было немало. Компот, который провонял керосином. "К продаже в магазине поселка вольнонаемных не годится, но может быть промыт и продан в лагерный котел".

Вот этот акт о поросенке Миллер подписал за день до беседы о космополитизме. Это - простая хронология, то, что остается в памяти, как жизненно важное, отметное.

После беседы со следователем Миллер не пошел домой, а вошел в зону, надел халат, открыл свой кабинет, шкаф, достал шприц и ввел себе в вену раствор морфия.

Зачем весь этот рассказ - о врачах-самоубийцах, о поросенке, утонувшем в нечистотах, о радости заключенных, которой не было границ? А вот зачем.

Для нас - для меня и для сотен тысяч других, которые работали в лагере не врачами, послелагерное время было сплошным счастьем, ежедневным, ежечасным. Слишком грозен был ад за нашими плечами, и никакие мытарства по спецотделам и отделам кадров, никакие скитания, никакое бесправие тридцать девятой статьи паспортной системы не лишали нас этого ощущения счастья, радости - по сравнению с тем, что мы видели в нашем вчерашнем и позавчерашнем дне.

Для курсанта фельдшерских курсов попасть на практику в третье терапевтическое отделение было большой честью. Третьим отделением руководила Нина Семеновна - бывший доцент кафедры диагностической терапии Харьковского медицинского института.

Только два человека, два курсанта из тридцати могли проходить месячную практику в третьем терапевтическом отделении.

Практика, живое наблюдение за больными - ах, как это бесконечно далеко от книги, от "курса". Медиком нельзя стать по книгам - ни фельдшером, ни врачом.

В третье отделение пойдут только двое мужчин - я и Бокис.

- Двое мужчин? Почему?

Нина Семеновна была сгорбленная зеленоглазая старая женщина, седая, морщинистая, недобрая.

- Двое мужчин? Почему?

- Нина Семеновна ненавидит женщин.

- Ненавидит?

- Ну, не любит. Словом, двое мужчин. Счастливцы. Староста курсов, Муза Дмитриевна, привела меня и Бокиса перед зеленые очи Нины Семеновны.

- Вы давно здесь?

- С тридцать седьмого.

- А я - с тридцать восьмого. На "Эльгене" была сначала. Триста родов там приняла, а до "Эльгена" роды не принимала. Потом война - муж у меня погиб в Киеве. И двое детей. Мальчики. Бомба.

Вокруг меня умерло больше людей, чем в любом сраженье войны. Умерло без всякой войны, до всякой войны. И все же. Горе бывает разное, как и счастье.

Нина Семеновна села на койку больного, отвела одеяло.

- Ну, начнем. Берите в руки стетоскоп, приставьте к груди больного и слушайте... Французы слушают через полотенце. Но стетоскоп - вернее, надежней всего. Я не поклонница фонендоскопов, врач-барин пользуется фонендоскопом - ему лень нагнуться к больному. Стетоскоп... То, что я показываю вам, вы не найдете ни в одном учебнике. Слушайте.

Скелет, обтянутый кожей, покорно выполнял команду Нины Семеновны. Выполнял и мои команды.

- Слушайте этот коробчатый звук, этот глухой оттенок. Запомните его на всю жизнь, как и эти кости, эту сухую кожу, этот блеск в глазах. Запомните?

- Запомню. На всю жизнь.

- Помните, какой звук был вчера? Слушайте больного снова. Звук изменился. Описывайте все это - записывайте в историю болезни. Смело. Твердой рукой.

В палате было двадцать больных.

- Интересных больных сейчас нет. А то, что вы видели, - это голод, голод и голод. Садитесь слева. Вот сюда, на мое место. Берите больного левой рукой за плечи. Тверже, тверже. Что слышится?

Я рассказывал.

- Ну, пора обедать. Идите, вас покормят в раздатке.


Страницы


[ 1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 | 11 | 12 | 13 | 14 | 15 | 16 | 17 | 18 | 19 | 20 | 21 ]

предыдущая                     целиком                     следующая