07 Dec 2016 Wed 21:12 - Москва Торонто - 07 Dec 2016 Wed 14:12   

– Ну, не думаю, чтобы на этом поприще тов. Шац удалось сделать большие обороты.

Якименко смотрит на меня с усмешкой и с любопытством.

– А скажите мне по совести, тов. Солоневич, что это за новый оборот вы придумали?

– Какой оборот?

– Да вот с этим санитарным городком.

– Простите, не понимаю вопроса.

– Понимаете. Что уж там. Чего это вы все крутите? Не из-за человеколюбия же.

– Позвольте, а почему бы и нет?

Якименко скептически пожимает плечами. Соображения такого рода не по его департаменту.

– Ой ли? А, впрочем, дело ваше. Только знаете ли, если этот сангородок попадет Гулагу, и тов. Шац будет приезжать вашего брата наставлять и инспектировать…

Это соображение приходило в голову и мне.

– Ну, что ж. Придется Борису и товарища Шац расхлебывать.

– Пожалуй, придется. Впрочем, должен сказать честно. Семейка-то у вас крепколобая.

Я изумленно воззрился на Якименку. Якименко смотрит на меня подсмеивающимся взглядом.

– На месте ГПУ, выпер бы я вас всех к чертовой матери, на все четыре стороны. А то накрутите вы здесь.

– То есть, как это так, накрутим?

– Да вот так, накрутите и все. Впрочем, это пока моя личная точка зрения.

– А вы ее сообщите ГПУ, пусть выпустят.

– Не поверят, товарищ Иван Лукьянович, – сказал, усмехаясь, Якименко, ткнул в пепельницу свой окурок и вышел из комнаты прежде, чем я успел сообразить подходящую реплику.

Внизу на крылечке меня ждали Борис и Юра.

– Ну, – сказал я не без некоторого злорадства, – как мне кажется, мы уже влипли. А?

– Для твоей паники нет никакого основания, – сказал Борис.

– Никакой паники и нет. А только эта самая мадемуазель Шац работы наладит, хлеба не даст, и будешь ты ее непосредственным подчиненным. Так сказать, неземное наслаждение.

– Неправильно. За нас теперь вся остальная публика.

– А что она вся стоит, если твой городок будет по твоему же предложению подчинен непосредственно Гулагу?

– Эта публика ее съест. Теперь у них такое положение: или им ее съесть или она их съест.

На крыльцо вышел Якименко.

– А, все три мушкетера, по обыкновению, в полном сборе.

– Да, так сказать, прорабатываем результаты сегодняшнего заседания.

– Я ведь вам говорил, что заседание будет занимательное.

– По-видимому, тов. Шац находится в состоянии некоторой…

– Да, именно в состоянии некоторой. Вот в этом некотором состоянии она, видимо, находится лет пятьдесят. Видеман уже три дня ходит, как очумелый, – в тоне Якименки – небывалые до сих пор потки интимности, и я не могу сообразить, к чему он клонит.

– Во всяком случае, – говорит Борис, – я со своим проектом попался, кажется, как кур по щи.

– Н-да. Ваши опасения некоторых оснований не лишены. С такой стервой работать, конечно, невозможно. Кстати, Иван Лукьянович, вот вы завтра вашу стенограмму редактировать будете. Весьма существенно, чтобы эта фраза насчет вождей не была опущена. И вообще, постарайтесь, чтобы ваш протокол был сделан во всю меру ваших литературных дарований. И так сказать, в расчете на культурный уровень читательских масс, ну например, Гулага. А протокол подпишут все. Кроме, разумеется, тов. Шац.

Заметив в моем лице некоторое размышление, Якименко добавляет:

– Можете не опасаться. Я вас, кажется, до сих пор не подводил.

В тоне Якименки – некоторая таинственность, и я снова задаю себе вопрос, знает ли он о БАМовских списках или нет. А влезать в партийную склоку мне очень не хочется. Чтобы выиграть время для размышления, я задаю вопрос:

– А что она действительно близко стоит к вождям?

– Стоит или лежит, не знаю. Разве в дореволюционное время. Знаете, во всяких там глубинах сибирских руд, на полном беслтичьи и Шац – соловушко. Впрочем, это вымирающая порода. Ну, так протокол будет, как полагается?

Протокол был сделан, как полагается. Его подписали все, и его не подписала тов. Шац. На другой же день после этого заседания тов. Шац сорвалась и уехала в Москву. Вслед за нею выехал в Москву и Якименко.

ТЕОРИЯ СКЛОКИ

Мы шли домой молча и в весьма невеселом настроении. Становилось более или менее очевидным, что мы уже влипли в нехорошую историю. С проектом санитарного городка получается ерунда. Мы оказались помимо всего прочего запутанными в какую-то внутрипартийную интригу. А в интригах такого рода коммунисты могут и проигрывать, могут и выигрывать; беспартийная же публика проигрывает более или менее наверняка. Каждая партячейка, рассматриваемая, так сказать, с близкой дистанции, представляет собою этакое уютное общежитие змей, василисков и ехидн, из которых каждая норовит ужалить свою соседку в самое больное административно-партийное место. Я в сущности не очень ясно знаю, для чего все это делается, ибо выигрыш даже в случае победы так ничтожен, так нищ и так зыбок; просто партийный портфель чуть-чуть потолще. Но «большевицкая спаянность» действует только по адресу остального населения страны. Внутри ячеек все друг под друга подкапываются, подсиживают, выживают На советском языке это называется партийной склокой. На уровне Сталина-Троцкого это декорируется идейными разногласиями, на уровне Якименко-Шац это ничем не декорируется, просто склока, «как таковая», в голом виде. Вот в такую склоку попали и мы и при этом безо всякой возможности сохранить нейтралитет. Волей-неволей приходилось ставить свою ставку на Якименко. А какие, собственно, у Якименки шансы съесть товарища Шац?

Шац в Москве, в центре у себя дома; она там свой человек, у нее там всякие «свои ребята» и Кацы и Пацы и Ваньки и Петьки, по – существу такие же «корешки», как любая банда сельсоветских активистов, коллективно пропивающих госспиртовскую водку, кулацкую свинью и колхозные «заготовки». Для этого центра все эти Якименки, Видеманы и прочие – только уездные держиморды, выскочки, пытающиеся всякими правдами и неправдами оттеснить их, «старую гвардию», от призрака власти, от начальственных командировок по всему лицу земли русской и не брезгающие при этом решительно никакими средствами. Правда, насчет средств и «старая гвардия» тоже не брезгует. При данной комбинации обстоятельств средствами придется не побрезговать и мне; что там ни говорить, а литературная обработка фразы тов. Шац о близости к вождям к числу особо джентльменских приемов борьбы не принадлежит. Оно, конечно, с волками жить – по-волчьи выть, но только в советской России можно понять настоящую тоску по настоящему человеческому языку, вместо волчьего воя, то голодного, то разбойного.

Конечно, если у Якименки есть связи в Москве (а видимо. Есть, иначе зачем ему туда ехать), то он с этим протоколом обратится не в Гулаг и даже не в ГПУ, а в какую-нибудь совершенно незаметную извне партийную дыру. В составе этой партийной дыры будут сидеть Ваньки и Петьки, среди которых Якименко – свой человек. Кто-то из Ванек вхож в московский комитет партии, кто-то в контрольную партийную комиссию (ЦКК); кто-то, допустим, имеет какой-то блат, например, у товарища Землячки. Тогда через несколько дней в соответствующих дистанциях пойдут слухи: тов. Шац вела себя так-то и так-то, дискредитировала вождей. Вероятно, будет сказано, что занимаясь административными загибами, тов. Шац подкрепляла свои загибы ссылками на интимную близость с самим Сталиным. Вообще, создастся атмосфера, в которой чуткий нос уловит, что кто-то влиятельный собирается товарища Шац съесть. Враги тов. Шац постараются эту атмосферу сгустить, нейтральные станут во враждебную позицию, друзья, если не очень близкие, умоют лапки и отойдут в стороночку: как бы и меня вместе с тов. Шац не съели.

Да, конечно, Якименко имеет крупные шансы на победу. Помимо всего прочего, он всегда спокоен, выдержан, и он, конечно, на много умнее тов. Шац. А сверх всего этого, тов. Шац – представительница той «старой гвардии ленинизма», которую снизу подмывают волны молодой сволочи, а сверху организационно ликвидирует Сталин, подбирая себе кадры бестрепетных «твердой души прохвостов». Тов. Шац – только жалкая, истрепанная в клочки тень былой героики коммунизма. Якименко – представитель молодой сволочи, властной и жадной. Более или менее толковая партийная дыра должна, конечно, понять, что при таких обстоятельствах умнее стать на сторону Якименки.

Я не знал, да так и не узнал, какие деловые столкновения возникли между тов. Шац и Якименкой до нашего пресловутого заседания; в сущности, это и не важно. Товарищ Шац всем своим существом, всем своим видом говорит Якименке:

«Я вот всю свою жизнь отдала мировой революции, отдавай и ты». Якименко отвечает: «Ну и дура. Я буду отдавать чужие, а не свою». Шац говорит: «Я – соратница самого Ленина». Якименко отвечает: «Твой Ленин давно подох. Да и тебе пора». Ну и так далее.

Из всей этой грызни между Шацами и Якименками можно при известной настроенности сделать такой вывод, что вот, дескать, тов. Шац (кстати и еврейка) – это символ мировой революции. Товарищ Якименко – это молодая, возрождающаяся и национальная Россия (кстати, он русский или точнее – малоросс); что Шац строила Гулаг в пользу мировой революции, а Якименко истребляет мужика в пользу национального возрождения.

С теорией национального перерождения Стародубцева, Якименки, Ягоды, Кагановича и Сталина (русского, малоросса, латыша, еврея и грузина) я встретился только здесь, в эмиграций. В России такая: идея и в голову не приходила. Но, конечно, вопрос о том, что будут делать якименки, добравшись до власти, вставал перед всеми нами в том аспекте, какого эмиграция не знает. Отказ от идеи мировой революции, конечно, ни в какой мере не означает отказа от коммунизма в России. Но если, добравшись до власти, якименки в интересах собственного благополучия, а если хотите, то и собственной безопасности, начнут сворачивать коммунистические знамена и постепенно на тормозах переходить к строительству того, что в эмиграции называют национальной Россией (почему, собственно, коммунизм не может быть «национальным явлением», была же инквизиция национальным испанским явлением?), то тогда какой смысл нам троим рисковать своей жизнью? Зачем предпринимать побег? Не лучше ли еще подождать? Ждали же вот 18 лет. Ну, еще подождем пять. Тяжело, но легче, чем прорываться тайгой через границу, в неизвестность эмигрантского бытия.

Если для эмиграции вопрос о «национальном перерождении» (этот термин я принимаю очень условно) – это очень, конечно, наболевший, очень близкий, но все же более или менее теоретический вопрос, то для нас всех трех он ставился, как вопрос собственной жизни. Идти ли на смертельный риск побега или мудрее и патриотичнее будет переждать? Можно предположить, что вопросы, которые ставятся в такой плоскости, решаются с несколько меньшей оглядкой на партийные традиции и с несколько более четким разделением желаемого от сущего, чем когда те же вопросы обсуждаются и решаются под влиянием очень хороших импульсов, но все же без ощущения непосредственного риска собственной головой.

У меня, как и у очень многих нынешних российских людей, годы войны и революции и в особенности большевизм весьма прочно вколотили в голову твердое убеждение в том, что ни одна историко-философская и социалистическая теория не стоит ни одной копейки. Конечно, гегелевский мировой дух почти так же занимателен, как и марксистская борьба классов. И философские объяснения прошлого можно перечитывать не без некоторого интереса. Но как-то так выходит, что ни одна теория решительно ничего не может предсказать на будущий день. Более или менее удачными пророками оказывались люди, которые или только прикрывались теорией или вообще никаких дел с нею не имели.

Таким образом, для нас вопрос шел не о перспективах революции, рассматриваемых с какой бы то ни было философской точки зрения, а только о живых взаимоотношениях живых людей, рассматриваемых с точки зрения самого элементарного здравого смысла.

Да, совершенно ясно, что ленинская старая гвардия доживает свои последние дни. И потому, что она оказалась некоторым конкурентом сталинской гениальности и потому, что в ней все же были люди, дерзавшие сметь свое суждение иметь, а этого никакая деспотия не любит и потому, что вот такая тов. Шац, при всей ее несимпатичности, воровать все-таки не будет (вот, курит же козьи ножки вместо папирос) и Якименке воровать не позволит. Тов. Шац, конечно, фанатичка, истеричка, может быть и садистка, но какая-то идея у нее есть. У Якименки нет решительно никакой идеи. О Видемане и Стародубцеве и говорить нечего. Вся эта старая гвардия – и Рязанов, и Чекалин, и Шац чувствуют, что знамя «трудящихся всего мира» и власть, для поддержки этого знамени созданная, попадают просто в руки сволочи, и сволочь стоит вокруг каждого из них, лязгая молодыми волчьими зубами.

Что будет делать нарицательный Якименко, перегрызя глотку нарицательной Шац? Может ли Сталин обойтись без Ягоды, Ягода – без Якименки, Якименко – без Видемана, Видеман – без Стародубцева и т д.? Все они, от Сталина до Стародубцева акклиматизировались в той специфической атмосфере большевицкого строя которая создана ими самими и вне которой им никакого житья нет. Все они – профессионалы советского управления. Если вы ликвидируете это управление, всем им делать в мире будет решительно нечего. Что будут делать все эти чекисты, хлебозаготовители, сексоты, кооператоры, председатели завкомов, секретари партячеек, раскулачиватели, политруки, выдвиженцы, активисты и прочие, там же им легион? Ведь, их миллионы! Если даже и не говорить о том, что при перевороте большинство из них будет зарезано сразу, а после постепенной эволюции будет зарезано постепенно, то все-таки нужно дать себе ясный отчет в том, что они – «специалисты» большевицкого управленческого аппарата, самого громоздкого и самого кровавого в истории мира. Какая профессия будет доступна для всех них в условиях небольшевицкого строя? И может ли Сталин эволюционным или революционным путем сбросить со своих счетов миллиона три-четыре людей, вооруженных до зубов? На кого он тогда обопрется? И какой слой в России ему поверит и не припомнит ему великих кладбищ коллективизации, раскулачивания, лагерей и Беломорско-Балтийского Канала?

Нет, все эти люди, как бы они ни грызлись между собою, в отношении к остальной стране спаяны крепко, до гроба спаяны кровью, спаяны на жизнь и на смерть. Им повернуть некуда, даже если бы они этого и хотели. «Национальная» или «интернациональная» Россия при сталинском аппарате остается все-таки Россией большевицкой.

Вот почему нашей последней свободной (с воли) попытки побега не остановило даже и то обстоятельство, что в государственных магазинах Москвы хлеб и масло стали продаваться кому угодно и в каких угодно количествах. В 1933 году в Москве можно было купить все; тем, у кого были деньги. У меня деньги были.

…Мы пришли в нашу избу итак как есть все равно было нечего, то сразу улеглись спать. Но я спать не мог. Лежал, ворочался, курил свою махорку и ставил перед собою вопросы, на которые ясного ответа не было. А что же дальше? Да, в перспективе десятилетий «кадры» вымрут, актив сопьется, и какие-то таинственные силы страны возьмут верх. А какие это силы? Да, конечно, интеллектуальные силы народа возросли безмерно; не потому, что народ учила советская власть, а потому, что народ учила советская жизнь. А физические силы?

Перед памятью пронеслись торфоразработки, шахты, колхозы, заводы, месяцами не мытые лица поваров заводских столовок, годами недоедающие рабочие Сормова, Коломны, Сталинграда, кочующие по Средней Азии таборы раскулаченных донцов и кубанцев, дагестанская малярия, эшелоны на БАМ, девочка со льдом – будущая, если выживет, мать русских мужчин и женщин… Хватит ли физических сил?

Вот я, из крепчайшей мужицко-поповской семьи, где люди умирали «по Мечникову», их клал в гроб «инстинкт естественной смерти»; я, в свое время один из сильнейших физических людей России – и вот в 42 года я уже сед. Уже здесь, за границей, мне в первые месяцы после бегства давали 55-60 лет. Но с тех пор я лет на 10 помолодел. Но те, которые остались там? Они не молодеют!

Не спалось. Я встал и вышел на крыльцо. Стояла тихая морозная ночь. Плавными пушистыми коврами спускались к Свири заснеженные поля. Левее черными точками и пятнами разбросались избы огромного села. Ни звука, ни лая, ни огонька… Вдруг с Погры донеслись два-три выстрела – обычная история. Потом с юга, с диковского оврага, четко и сухо в морозном воздухе, разделенные равными в секунд десять промежутками, раздались восемь винтовочных выстрелов. Жуть и отвращение холодными струйками пробежали по спине.

Около месяца тому назад я сделал глупость – пошел посмотреть на диковский овраг. Он начинался в лесах, верстах в пяти от Погры, – огибал ее полукольцом и спускался в Свирь верстах в трех ниже Подпорожья. В верховьях это была глубокая узкая щель, заваленная трупами расстрелянных, верстах в двух ниже овраг был превращен в братское кладбище лагеря, еще ниже в него сваливали конскую падаль, которую лагерники вырубали топорами для своих социалистических пиршеств. Этого оврага я описывать не в состоянии. Но эти выстрелы напомнили мне о нем во всей его ужасной реалистичности. Я почувствовал, что у меня начинают дрожать колени и холодеет в груди. Я вошел в избу и старательно заложил дверь толстым деревянным бруском. Меня охватывал какой-то непреоборимый мистический ужас. Пустые комнаты огромной избы наполнялись какими-то тенями и шорохами. Я почти видел, как в углу, под пустыми нарами, какая-то съежившаяся старушонка догрызает изсохшую детскую руку. Холодный пот – не литературный, а настоящий – заливал очки и сквозь его капли пятна лунного света начинали принимать чудовищные очертания.

Я очнулся от встревоженного голоса Юры, который стоял рядом со мною и крепко держал меня за плечи. В комнату вбежал Борис. Я плохо понимал, в чем дело. Пот заливал лицо, и сердце колотилось, как сумасшедшее. Шатаясь, я дошел до нар и сел. На вопрос Бориса я ответил, что просто что-то нездоровится. Борис пощупал пульс– Юра положил мне руку на лоб.

– Что с тобой, Ватик? Ты весь мокрый.

Борис и Юра быстро сняли с меня белье, которое действительно все было мокрое, я лег на нары, и в дрожащей памяти снова всплывали картины: Одесса и Николаев во время голода, людоеды, торфоразработки, Магнитострой, ГПУ, лагерь, диковский овраг…

НАДЕЖДА КОНСТАНТИНОВНА

После отъезда в Москву Якименки и Шац бурная деятельность ликвидкома несколько утихла. Свирьлаговцы слегка пооколачивались и уехали себе, оставив в Подпорожьи одного своего представителя. Между ним и Видеманом шли споры только об административно-техническом персонале. Если цинготный крестьянин никуда не был годен, и ни ББК, ни Свирьлаг не хотели взваливать его на свои пайковые плечи, то интеллигент, даже и цинготный, еще кое-как мог быть использован. Поэтому Свирьлаг пытался получить сколько возможно интеллигенции, и поэтому же ББК норовил не дать ни души. В этом торге между двумя рабовладельцами мы имели все-таки некоторую возможность изворачиваться. Все списки лагерников, передаваемых в Свирьлаг или оставляемых за ББК, составлялись в ликвидкоме под техническим руководством Надежды Константиновны, а мы с Юрой переписывали их на пишущей машинке. Тут можно было извернуться. Вопрос заключался преимущественно в том, в каком именно направлении нам следует изворачиваться. ББК был вообще «аристократическим» лагерем, там кормили лучше и лучше обращались с заключенными. Как кормили и как обращались, я об этом уже писал. Выводы о Свирьлаге читатель может сделать самостоятельно. Но ББК – это гигантская территория. В какой степени вероятно, что нам трем удастся остаться вместе, что нас не перебросят куда-нибудь на такие чертовы кулички, что из них и не выберешься, куда-нибудь в окончательное болото, по которому люди и летом ходят на лыжах, иначе засосет и от которого до границы будет верст 200—250 по местам почти абсолютно непроходимым? Мы решили сориентироваться на Свирьлаг.

Уговорить Н.К. на некоторую служебную некорректность было не очень трудно. Она слегка поохала, слегка побранилась, и наши имена попали в списки заключенных, оставляемых за Свирьлагом. Это была ошибка. И это была грубая ошибка. Мы уже начали изворачиваться, еще не собрав достаточно полной информации. А потом стало выясняться. В Свирьлаге не только плохо кормят, это еще бы полбеды, но в Свирьлаге статья 58-6 находится под особенно неусыпным контролем, отношение к контрреволюционерам особенно зверское, лагерные пункты все опутаны колючей проволокой и даже административных служащих выпускают по служебным поручениям только на основании особых пропусков и каждый раз после обыска. И кроме того, Свирьлаг собирается всех купленных в ББК интеллигентов перебросить на свои отдаленные лагпункты, где «адмтехперсонала» не хватало. Мы разыскали по карте, которая висела на стене ликвидкома, эти пункты и пришли в настроение весьма неутешительное: Свирьлаг тоже занимал огромную территорию, и были пункты, отстоящие от границы на 400 верст – четыреста верст ходу по населенной и, следовательно, хорошо охраняемой местности. Это было совсем плохо. Но наши имена были уже в Свирьлаговских списках!

Н.К. наговорила много всяких слов о мужском непостоянстве, Н.К. весьма убедительно доказывала мне, что уже ничего нельзя сделать, я отвечал, что для женщины нет ничего невозможного– ce que la femme veut – Deiu le veut, был пущен в ход ряд весьма запутанных лагерно – бюрократических трюков, и Н.К. вошла в комнатку нашего секретариата с видом Клеопатры, которая только что и как-то очень ловко обставила некоего Антония: наши имена были официально изъяты из Свирьлага и закреплены за ББК. Н.К. сияла от торжества. Юра поцеловал ей пальчики, я сказал, что век буду за нее Бога молить, протоколы вести и на машинке стукать.

Вообще, после урчевского зверинца ликвидкомовский секретариат казался нам раем земным или во всяком случае лагерным раем. В значительной степени это зависело от Надежды Константиновны, от ее милой женской суматошливости и покровительственности, от ее шутливых препирательств с Юрочкой, которого она, выражаясь советским языком, взяла на буксир, заставила причесываться и даже ногти чистить. В свое время Юра счел возможным плевать на Добротина, но Надежде Константиновне он повиновался беспрекословно, безо всяких разговоров.

Н.К. была, конечно, очень, нервной и не всегда выдержанной женщиной, но всем, кому она могла помочь, она помогала. Бывало, придет какой-нибудь инженер и слезно умоляет не отдавать его на растерзание Свирьлагу. Конечно, от Н.К. де юре ничего не зависит, но мало ли, что можно сделать в порядке низового бумажного производства, в обход всяких де юре. Однако, таких инженеров, экономистов, врачей и прочих было слишком много. Н.К. выслушивала просьбу и начинала кипятиться.

– Сколько раз я говорила, что я ничего, совсем ничего, не могу сделать. Что вы ко мне пристаете? Идите к Видеману. Ничего, ничего не могу сделать. Пожалуйста, не приставайте.

Заметив выражение умоляющей настойчивости на лице оного инженера, Н.К. затыкала уши пальчиками и начинала быстро твердить:

– Ничего не могу. Не приставайте. Уходите, пожалуйста. А то я рассержусь.

Инженер, потупившись, уходит. Н.К., заткнув уши и зажмурив глаза, продолжает твердить:

– Не могу, не могу. Пожалуйста, уходите. Потом с расстроенным видом, перебирая свои бумаги, она жаловалась мне:

– Ну, вот видите, как они все лезут. Им, конечно, не хочется в Свирьлаг. А они и не думают о том, что у меня на руках двое детей. И что я за все это тоже могу в Свирьлаг попасть, только не вольнонаемной, а уж заключенной. Все вы эгоисты, мужчины.

Я скромно соглашался с тем, что наш брат, мужчина, конечно, мог бы быть несколько альтруистичнее. Тем более, что в дальнейшем ходе событий я уже был более или менее уверен. Через некоторое время Н.К. говорила мне раздраженным тоном:

– Ну, что же вы сидите и смотрите? Ну, что же вы, мне ничего не посоветуете? Все должна я да я. Как вы думаете, если мы этого инженера проведем по спискам, как десятника?

Обычно к этому моменту техника превращения инженера в десятника, врача в лекпома или какой-нибудь значительно более сложной лагерно-бюрократической механики была уже обдумана и мной и Надеждой Константиновной. Н.К. охала и бранилась, но инженер все-таки оставался за ББК. Некоторым устраивались командировки в Медгору со свирепым наставлением оставаться там, даже рискуя отсидкой в Шизо. Многие на время исчезали вообще со списочного горизонта – во всяком случае, не много интеллигенции получил Свирьлаг. Во всех этих операциях я, мелкая сошка, переписчик и к тому же уже заключенный, рисковал немногим. Н.К. иногда шла на очень серьезный риск.

Это была еще молодая, лет 32-33 женщина, очень милая и привлекательная и с большими запасами sex appeal. Не будем зря швырять в нее булыжниками. Как и очень многие женщины в этом мире, особенно неуютно оборудованном для женщин, она рассматривала, свой sex appeal, как капитал, который должен быть вложен в наиболее рентабельное предприятие этого рода. Какое предприятие в советской России могло бы быть более рентабельным, чем брак с высокопоставленным коммунистом?

В долгие вечера, когда мы с Надеждой Константиновной дежурили в ликвидкоме при свете керосиновой коптилки, она мне урывками рассказала кое-что из своей путаной и жестокой жизни. Она была во всяком случае из очень культурной семьи, она хорошо знала иностранные языки и при этом так, как их знают по гувернанткам, а не по самоучителям. Потом – одинокая девушка, не очень подходящего происхождения, в жестокой борьбе за жизнь, за советскую жизнь. Потом брак с высокопоставленным коммунистом, директором какого-то завода. Директор какого-то завода попал в троцкистско-вредительскую историю и был отправлен на тот свет. Н.К. опять осталась одна, впрочем, не совсем одна, на руках остался малыш размером года в полтора. Конечно, старые сотоварищи бывшего директора предпочли ее не узнавать, блажен муж, иже не возжается с классовыми врагами и даже с их вдовами. Снова пишущая машинка, снова голод, на этот раз голод вдвоем, снова месяцами нарастающая жуть перед каждой чисткой, и происхождение, и покойный муж, и совершенно правильная презумпция, что вдова расстрелянного человека не может очень уж пылать коммунистическим энтузиазмом. Словом, очень плохо.

Н.К. ре шила, что в следующий раз она такого faux pas уже не сделает. Следующий раз sex appeal был вложен в максимально солидное предприятие – в старого большевика, когда-то ученика самого Ленина, подпольщика? политкаторжанина, ученого лесовода и члена коллегии Наркомзема Андрея Ивановича Запевского. Был какой-то промежуток отдыха, был второй ребенок, и потом Андрей Иванович поехал в концлагерь сроком на 10 лет. На этот раз уклон оказался правым. А.И., попавши в лагерь и будучи бывшим коммунистом, имеющим еще кое-какую специальность (редкий случай), кроме обычных партийных специальностей (ГПУ, кооперация, военная служба, профсоюз) ценой трех лет самоотверженной, то есть совсем уж каторжной работы, заработал себе право на совместное проживание с семьей. Такое право давалось очень немногим и особо избранным лагерникам и заключалось оно в том, что этот лагерник мог выписывать к себе семью и житье нею в какой-нибудь частной избе, не в бараке. Все остальные условия его лагерной жизни – паек, работа и что всего хуже, переброски, оставались прежними.

Итак, Н.К. в третий раз начала вить свое гнездышко, на этот раз в лагере, так сказать, совсем уж непосредственно под пятой ГПУ. Впрочем, Н.К. довольно быстро устроилась. На фоне кувшинных рыл советского актива она, к тому же вольнонаемная, была как работница, конечно, сокровищем. Не говоря уже о ее культурности и ее конторских познаниях, она при ее двойной зависимости за себя и за мужа, не могла не стараться изо всех своих сил.

Муж ее, Андрей Иванович, был невысоким худощавым человеком лет пятидесяти со спокойными умными глазами, в которых, казалось, на весь остаток его жизни осела какая-то жестокая, едкая, незабываемая горечь. У него, старого подпольщика, каторжанина и пр. доводов для этой горечи было более, чем достаточно, но один из них действовал на мое воображение как-то особенно гнетуще – это была волосатая лапа тов. Видемана, с собственническим чувством положенная на съеживающееся плечо Н.К.

На Андрея Ивановича у меня были некоторые виды. Остаток наших лагерных дней мы хотели провести где-нибудь не в канцелярии. Андрей Иванович заведовал в Подпорожьи лесным отделом, я просил его устроить нас обоих – меня и Юру – на каких-нибудь лесных работах, кем-нибудь вроде таксаторов, десятников и т д. Андрей Иванович дал нам кое-какую литературу, и мы мечтали о том времени, когда мы сможем шататься по лесу, вместо того, чтобы сидеть за пишущей машинкой.

…Как-то днем в обеденный перерыв я иду в свою избу. Слышу сзади чей-то голосок. Оглядываюсь, Н.К., тщетно стараясь меня догнать, что-то кричит и машет мне рукой. Останавливаюсь.

– Господи, да вы совсем глухи стали. Кричу, кричу, а вы хоть бы что. Давайте пойдем вместе, ведь нам по дороге.

Пошли вместе. Обсуждали текущие дела лагеря. Потом Н.К. как-то забеспокоилась.

– Посмотрите, это, кажется, мой Любик. Это был, возможно, он. Но, во-первых, ее Любика я в жизни в глаза не видал, а во-вторых, то, что могло быть Любиком, представляло собою черную фигуру на фоне белого снега, шагах в ста от нас. На такую дистанцию мои очки не работали, фигурка стояла у края дороги и свирепо молотила чем-то по снежному сугробу. Мы подошли ближе и выяснили, что это действительно был Любик, возвращающийся из школы.

– Господи, да у него все лицо в крови! Любик, Любик!

Фигурка обернулась и, узрев свою единственную мамашу, сразу пустилась в рев, полагаю, что так на всякий случай. После этого Любик прекратил избиение своей книжной сумкой снежного сугроба и, размазывая по своей рожице кровь и слезы, заковылял к нам. При ближайшем рассмотрении Любик оказался мальчишкой лет восьми, одетым в какую-то чистую и хорошо залатанную рвань, со следами недавней потасовки во всем своем облике, в том числе и на рожице. Н.К. опустилась перед ним на колени и стала вытирать с его рожицы слезы, кровь и грязь. Любик использовал все свои наличные возможности, чтобы поорать всласть. Конечно, был какой-то трагический злодей, именуемый не то Митькой, не то Петькой; конечно, этот врожденный преступник изуродовал Любика ни за что, ни про что, конечно, материнское сердце Н.К. преисполнилось горечи, обиды и возмущения. Во мне же расквашенная рожица Любика не вызвала решительно никакого соболезнования, точно так же, как во время оно расквашенная рожица Юрочки, особенно если она была расквашена по всем правилам неписанной конституции великой мальчишеской нации. Вопросы же этой конституции, я полагал, всецело входили в мою мужскую компетенцию. И я спросил деловым тоном:

– А ты ему, Любик, тоже ведь дал?

– Я ему как дал! А он мне. А я его еще. У!

Вопрос еще более деловой:

– А ты ему как, правой рукой или левой? Тема была перенесена в область чистой техники, и для эмоций места не оставалось. Любик отстранил материнский платок, вытиравший его оскорбленную физиономию, и в его глазенках сквозь невысохшие еще слезы мелькнуло любопытство.

– А как это левой?


Страницы


[ 1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 | 11 | 12 | 13 | 14 | 15 | 16 | 17 | 18 | 19 | 20 | 21 | 22 | 23 | 24 | 25 | 26 | 27 | 28 | 29 | 30 | 31 | 32 | 33 | 34 | 35 | 36 | 37 | 38 | 39 | 40 | 41 | 42 | 43 | 44 | 45 | 46 | 47 | 48 | 49 | 50 | 51 | 52 | 53 | 54 | 55 | 56 | 57 | 58 ]

предыдущая                     целиком                     следующая