Но я не буду беспокоить ни Дорошенко, ни Поккална, ни Аведисяна с его сахаром. Все это мне не нужно. Это – случай гипотетический и, так сказать, не состоявшийся. О случаях, которые состоялись и которые дали нам по компасу, по паре сапог, по плащу, по пропуску и, главное, карту, я не могу говорить по причинам вполне понятным. Но они развивались по канонам гипотетического случая с Аведисяном. Ибо не только кухонному раздатчику, но любому ВОХРовцу и оперативнику перспектива полутора месяцев курорта гораздо приятнее того же срока, проведенного в каких-нибудь засадах, заставах и обходах по топям, болотам и комарам.
А вот вам случай не гипотетический.
Я прохожу по коридору отделения и слышу грохочущий мат Поккална и жалкий лепет оправдания из уст т. Левина, моего начальника колонны. Мне ничего не нужно у Поккална, но мне нужно произвести должное впечатление на Левина. Поэтому я вхожу в кабинет Поккална, конечно без доклада и без очереди, бережно обхожу вытянувшегося в струнку Левина, плотно усаживаюсь в кресло у стола Поккална, закидываю ногу за ногу и осматриваю Левина сочувственно покровительственным взглядом: и как это тебя, братец, так угораздило…
Теперь несколько разъяснений.
Я живу в бараке номер 15, и надо мной в бараке существует начальство – статистик, староста барака и двое дневальных, не говоря о выборном начальстве, вроде, например, уполномоченного по борьбе с прогулами, тройки по борьбе с побегами, тройки по соревнованию и ударничеству и прочее. Я между всем этим начальством, как лист, крутимый бурей. Дневальный, например, может поинтересоваться: почему я, уезжая в двухдневную командировку, уношу особой двухпудовый рюкзак и даже поковыряться в нем. Вы понимаете, какие будут последствия, если он поковыряется! Тройка по борьбе с побегами может в любой момент учинить мне обыск. Староста барака может погнать меня на какое-либо особо неудобное дежурство, на какой-нибудь субботник по чистке отхожих мест, может подложить мне всяческую свинью по административной линии. Начальник колонны может погнать на общие работы, может пересадить меня в какой-нибудь особо дырявый и уголовный барак, перевести куда-нибудь моего сына, зачислить меня в филоны или в антиобщественные и антисоветский элементы и вообще проложить мне прямую дорожку на Лесную Речку. Над начальником колонны стоит начальник Урча, который с начальником колонны может сделать больше, чем начальник колонны со мной, а обо мне уж и говорить нечего… Я возношусь мысленно выше и вижу монументальную фигуру начальника лагпункта, который и меня и Левина просто в порошок стереть может. Еще дальше – начальник отделения, при имени которого прилипает язык к горлу лагерника… Говоря короче, начальство до начальника колонны – это крупные неприятности, до начальника лагпункта – это возможность погребения заживо в каком-нибудь морсплаве, Лесной Речке, Поповом острове, девятнадцатом квартал. Начальник отделения – это уже право жизни и смерти. Это уже право на расстрел.
И все это начальство мне нужно обойти и обставить. И это при том условии, что по линии чисто административной я был у ног не только Поккална, но и Левина, а по линии блата – черт меня разберет. Я через головы всего этого сногсшибательного начальства имею хождение непосредственно к самому Успенскому, одно имя которого вгоняет в пот начальника лагпункта. И разве начальник лагпункта, начальник Урча, начальник колонны могут предусмотреть, что я там брякну насчет воровства, пьянства, начальственных процентных сборов с лагерных проституток, приписки мертвых душ к лагерным столовкам и много, очень много другого?
И вот, я сижу, болтая ногой, покуривая папиросу и глядя на то, как на лбу Левина уже выступили капельки пота. Поккалн спохватывается, что мат ведь официально не одобрен, слегка осекается и говорит мне, как бы извиняясь:
– Ну вот, видите, тов. Солоневич, что с этим народом поделаешь?
Я сочувственно пожимаю плечами.
– Ну, конечно, тов. Поккалн. Что поделаешь? Вопрос кадров. Мы все этим болеем.
– Ступайте вон, – говорит Поккалн Левину.
Левин пробкой вылетает в коридор и, вылетев, не дважды и не трижды возблагодарил Аллаха за то, что ни вчера, ни позавчера, ни даже третьего дня он не подложил мне никакой свиньи. Ибо если бы такая свинья была подложена, то и я не сказал бы Поккалну вот так, как сейчас:
– Что поделаешь… Вопрос кадров.
А сказал бы:
– Что же вы хотите, тов. Поккалн. У них в кабинке перманентное воровство и ежедневное пьянство.
Само собой разумеется, что и об этом воровстве и об этом пьянстве Поккалн знает так же точно, как знаю и я. Поккалн, может быть и хотел бы что-нибудь сделать, но как ему справиться, если ворует вся администрация и в лагере и на воле. Посадишь в Шизо одного, другой на его месте будет воровать точно так же: система. Поэтому Поккалн глядит сквозь пальцы. Но если бы при Поккалне сказал бы о воровстве вслух, то о том же воровстве я мог бы сказать и Успенскому, так, между прочим. И тогда полетит не только Левин, но и Поккалн. Ибо в функции Успенского входит нагонять страх. И значит, в случае подложенной мною свиньи вылетел бы тов. Левин; но уже не в коридор, а в Шизо, под суд, на Лесную Речку, в гниение заживо. Ибо я в числе прочих моих качеств живой свидетель, имеющий доступ к самому Успенскому.
И придя домой и собрав собутыльников и соучастников своих, скажет им тов. Левин, не может не сказать в интересах общей безопасности:
– Обходите вы этого очкастого за 25 верст с правой стороны. Черт его знает, какой у него там блат и у Поккална и у Успенского.
И буду я благоденствовать и не полезет никто ни в карманы мои, ни в рюкзак мой.
РЕЗУЛЬТАТЫ
В результате всего этого блата я к 28 июля имел: две командировки в разные стороны для себя самого, что было сравнительно несложно.
Две командировки на тот же срок и тоже в разные стороны для Юры, что было при наших статьях и одинаковых фамилиях чрезвычайно сложно и трудно.
Два разовых пропуска для нас обоих на всякий случай.
И кроме того, этот блат попросту спас нам жизнь. Как я ни обдумывал заранее всех деталей побега, как ни представлял себе всех возможных комбинаций, я проворонил одну. Дорогу к укромному месту в лесу, где был сложен наш багаж, я прошел для разведки раз десять. На этих местах ни разу не было ни души, и эти места не охранялись. Когда я в последний раз шел туда, шел уже в побег, имея на спине рюкзак с тремя пудами вещей и продовольствия, а в кармане компас и карту, я натолкнулся на патруль из двух оперативников. Судьба.
В перспективе было – или арест или расстрел или драка с двумя вооруженными людьми с очень слабыми шансами на победу. И патруль прошел мимо меня, не посмев поинтересоваться не только рюкзаком, но и документами.
ЕСЛИ БЫ
Если бы я почему бы то ни было остался в ББК, я провел бы эту спартакиаду так, как она проектировалась. Юманите распирало бы от энтузиазма, а от Горького по всему миру растекался бы его подзаборный елей. Я жил бы лучше, чем на воле; значительно лучше, чем живут квалифицированные специалисты в Москве и не делал бы ровно ни черта.
Все это очень красиво?
Все это просто и прямо отвратительно. Но это есть советская жизнь, такая, какая она есть.
Миллионы людей в России дохнут с голоду и от других причин, но нельзя себе представить дело так, что перед тем, как подохнуть, они не пытаются протестовать, сопротивляться и изворачиваться. Процессами этого изворачивания наполнены все советские будни, ибо протесты и открытое сопротивление безнадежны.
Не нужно схематизировать этих будней. Нельзя представлять себе дело так, что с одной стороны существуют беспощадные палачи, а с другой – безответные агнцы. Палачи – тоже рабы. Успенский – раб перед Ягодой, а Ягода перед Сталиным. Психологией рабства, изворачивания, воровства и халтуры пропитаны эти будни. Нет бога, кроме мировой революции, и Сталин пророк ее. Нет права, а есть революционная целесообразность, и Сталин – единственный толкователь ее. Не человеческие личности, а есть безразличные единицы «массы», приносимой в жертву мировому пожару.
ПРИПОЛЯРНЫЕ ОГУРЦЫ
Административный вихрь, рожденный в кабинете Успенского, произвел должное впечатление на лагерную администрацию всех рангов. Дня через три меня вызвал к себе Поккалн. Вызов был сделан весьма дипломатически. Ко мне пришел начальник лагпункта тов. Дорошенко, сказал, что Поккалн хочет меня видеть, и что если у меня есть время, не соглашусь ли я заглянуть к Поккалну.
Я, конечно, согласился. Поккалн был изысканно вежлив; в одном из приказов всем начальникам отделений вменялось в обязанность каждую пятидневку лично и непосредственно докладывать Успенскому о проделанной работе. А о чем, собственно, мог докладывать Поккалн?
Я был столь же изысканно вежлив. Изобразили доклад Успенскому, и я сказал Поккалну, что для медгорского отделения ему придется найти специального работника. Я, дескать, работаю не как-нибудь, а в масштабе всего ББК. Никакого такого работника у Поккална, конечно и в заводе не было. Поэтому я, снисходя к поккалновской административной слабости, предложил ему пока что услуги Юры. Услуги были приняты с признательностью, и Юра был зачислен инструктором спорта медгорского отделения ББК – это было чрезвычайно важно для побега.
Потом мы с Поккалном наметили место для жилья будущих участников спартакиады. Я предложил лагерный пункт Вичку, лежавшую верстах в шести к западу от Медгоры. Вичка представляла ряд технических преимуществ для побега, которые, впрочем, впоследствии так и не понадобились. Поккалн сейчас же позвонил по телефону начальнику вичкинского лагпункта, сообщил, что туда прибудет некий т. Солоневич, обремененный по-ли-ти-ческими заданиями и действующий по личному приказу тов. Успенского. Поэтому, когда я пришел на Вичку, начальник лагпункта встретил меня точно так же, как некогда товарищ Хлестаков был встречен товарищем Сквозняк-Дмухановским.
Сама же Вичка, была достаточно любопытным произведением советского строительства. На территории двух десятин был выкорчеван лес, вывезены камни, засыпаны ямы и сооружены оранжереи. Это было огородное хозяйство для нужд чекистских столовых и распределителей.
В Москве для того, чтобы вставить выбитое в окне стекло, нужен великий запас изворотливости и удачи. А тут две десятины были покрыты стеклом, и под этим стеклом выращивались огурцы, помидоры, арбузы и дыни. Со всего ББК поездами свозился навоз, команды ВОХРа выцарапывали из деревень каждую крошку коровьих экскрементов, сюда было ухлопано огромное количество народного труда и народных денег.
Так как я прибыл на Вичку в качестве этакого почетного, но все же весьма подозрительного гостя (начальник лагпункта, конечно, никак не мог поверить, что все эти приказы и прочее, что все это из-за какого-то футбола; в его глазах стояло: уж вы меня не проведете, знаем мы), то ко мне был приставлен старший агроном Вички, тоже заключенный, который потащил меня демонстрировать свои огородные достижения.
Демонстрировать, собственно, было нечего. Были чахлые, малокровные огурцы и такой же салат, помидоров еще не было, арбузы и дыни еще должны были быть. В общем, приполярное огородное хозяйство. Освоение приполярных массивов. Продолжение социалистической агрокультуры к полярному кругу: для большевиков нет ничего невозможного.
Невозможного действительно нет. При большевицком отношении к труду можно и на северном полюсе кокосовые пальмы выращивать. Отчего нет? Но с затратой только одной сотой доли всего того, что было ухлопано в вичкинские оранжереи, всю Медгору можно было бы завалить помидорами, выращенными в Малороссии безо всякого стекла, безо всяких достижений и без всяких фокусов. Правда, в результате аналогичных фокусов помидоры и в Малороссии расти перестали.
Агроном оказался энтузиастом. Как у всех энтузиастов, у него футурум подавляюще доминировало над презент.
– Все это, вы понимаете, только начало. Только первые шаги в деле сельскохозяйственного освоения севера. Вот когда будет закончена электростанция на Кумсе, мы будем отоплять эти оранжереи электрическим током.
Вероятно, будут отоплять электрическим током. Уже был почти окончательно разработан проект сооружения на соседней речушке Кумсе гигантской в 80 метров вышиной плотины и постройки там гидростанции. Конечно, постройка проектировалась путем использования каторжного труда и каторжных костей. Какой-нибудь Акульшин вместо того, чтобы у себя дома сотнями тонн производить помидоры безо всяких гидростанций, будет гнить где-то под этой плотиной, а помидоров, как и раньше, не будет ни там, ни тут.
Еще один из нелепых, порочных кругов советской реальности. Но коллекция этих кругов в каких-то вырванных из общей связи местах создает некоторое впечатление. Так и с этой Вичкой. Месяц позже меня приставили в качестве переводчика к какой-то иностранной делегации. Делегация осматривала, ахала и охала, я же чувствовал себя так глупо и так противно, что даже и писать об этом не хочется.
Я испытующе посмотрел на агронома. Кто его знает? Ведь вот я организую во имя спасения шкуры свою совершенно идиотскую халтуру со спартакиадой. Может быть, спасает свою шкуру и агроном со своей вичкинской халтурой. Правда, Вичка обойдется во много раз дороже моей спартакиады, но когда дело доходит до собственной шкуры, люди расходами обычно не стесняются, особенно расходами за чужой счет.
Я даже попробовал было понимающе подмигнуть этому агроному, как подмигивают друг другу толковые советские люди. Никакого впечатления. Свои приполярные помидоры агроном принимал совершенно всерьез. Мне стало жутко. Боюсь я энтузиастов. И вот еще один энтузиаст. Для этих помидоров он своей головы не пожалеет, это достаточно очевидно. Но еще в меньшей степени он позаботится о моей голове.
От агронома мне стало противно и жутко. Я попытался было намекнуть на то, что на Днепре, Дону, Кубани эти помидоры можно выращивать миллионами тонн и без всяких электрификации, а места там слава Богу хватает и еще на сотни лет хватит. Агроном посмотрел на меня презрительно и замолчал. Не стоит де метать бисера перед свиньями. Впрочем, огурцами он меня снабдил в изобилии.
КУРОРТ НА ВИЧКЕ
Никакого барака для участников спартакиады строить не пришлось. В Вичке только что было закончено огромное деревянное здание будущей конторы совхоза, и я пока что прикарманил это здание для жилья моих спортсменов. Впрочем, там оказались не одни спортсмены: спартакиады я все равно проводить не собирался и подбирал туда всякую публику преимущественно по признаку личных симпатий, так сказать, протекционизм. Мы с Юрой оказались в положении этаких Гарун-аль-Рашидов, имеющих возможность на общем фоне каторжной жизни рассыпать вокруг себя благодеяния полутора-двух месяцев сытного и привольного житья на вичкинском курорте. Рассыпали щедро, все равно бежать, чем мы рискуем? Помещение уже было, фонды питания и хорошего питания, уже были выделены. Жалко было оставлять пустующими курортные места. Так, для медицинского надзора за драгоценным здоровьем тренирующихся я извлек из центральной чекистской амбулатории одного престарелого хирурга, окончательно измотанного лагерным житьем и в воздаяние за это, хотя тогда о воздаянии я не думал, я получил возможность подлечить свои нервы душами Шарко, массажем, электротерапией, горным солнцем и прочими вещами, которые в европейских условиях влетают, вероятно, в копеечку. Примерно таким же образом были извлечены две машинистки управления ББК, одна из которых отсидела уже семь лет, другая – шесть. Вообще, на Вичку переводились люди, которые решительно никакого отношения к спартакиаде не имели и иметь не могли.
Все мои предписания насчет таких переводов Поккалн исполнял неукоснительно и без разговоров. Имею основания полагать, что за эти недели я Поккалну осточертел, и моя спартакиада снилась ему каким-то восьминогим кошмаром с очками на каждой ноге. И если кто был обрадован нашим побегом из лагеря, так это был Поккалн: как гора с плеч. Была только одна маленькая зацепочка. Юра через Хлебникова отыскал семидесятилетнего профессора геологии, имя небезызвестное и за границей. Я решил рискнуть и пришел к Поккалну. Даже латышская флегма т. Поккална не выдержала:
– Ну уж позвольте, тов. Солоневич, это уж чересчур. Зачем он вам нужен? Ему же шестьдесят, что он в футбол у вас будет играть?
– Ах, тов. Поккалн, ведь вы сами же понимаете, что спартакиада имеет в сущности вовсе неспортивное, а чисто политическое значение.
Поккалн посмотрел на меня раздраженно, но сделал вид, что о политическом значении он понимает все. Расспрашивать меня и следовательно, признаваться в обратном было бы неудобно: какой же он после этого член партии?
Профессор в полном изумлении забрел свои пожитки, был перевезен на Вичку, лежал там на солнышке, удил форель и с совершенно недоуменным видом спрашивал меня потом:
– Послушайте, тут вы, кажется, что-то вроде заведующего. Объясните мне рада Бога, что сей сон значит?
Объяснить ему у меня не было никакой возможности. Но в воздаяние за курорт я попросил профессора выучить меня уженью форели. Профессор поучил меня дня два, а потом бросил.
– Простите, я выдвиженцами никогда не занимался. Извините, пожалуйста, но такой бездарности, как вы, еще не встречал. Советую вам никогда и в руки удочки не брать. Профанация.
Юра в своем новом чине инструктора спорта медгорского отделения ББК ОГПУ лазил по лагпунктам и потом говорил мне: там на шестом лагпункте бухгалтерша одна есть. Кандидатура бухгалтерши подвергалась обсуждению, и женщина из обстановки голодного, 12-ти часового рабочего дня, клопиных бараков и всяческих понуканий, не веря своим глазам, перебиралась на Вичку.
Я сейчас заплатил бы некоторое количество денег, чтобы посмотреть, как после нашего побега Успенский расхлебывал мою спартакиаду, а Поккалн расхлебывал мой вичкинский курорт. Во всяком случае, это был на редкость веселый период моей жизни.
НА САМЫХ ВЕРХАХ
Мои отношения с Успенским если и были лишены некоторых человеческих черточек, то во всяком случае нехваткой оригинальности никак не страдали. Из положения заключенного и каторжника я одним мановением начальственных рук был перенесен в положение соучастника некой жульнической комбинации, в положение совладельца некой жульнической тайны. Успенский имел в себе достаточно мужества или чего-то иного, чтобы при всем этом не делать честного выражения лица; я тоже. Так что было взаимное понимание, не очень стопроцентное, но было.
Успенский вызывал меня по несколько раз в неделю в самые неподходящие часы дня и ночи, выслушивал мои доклады о ходе дел, заказывал и цензуировал статьи, предназначенные для «Перековки», Москвы и «братских компартий», обсуждал проекты сценария о спартакиаде и прочее в этом роде. Иногда выходили маленькие недоразумения. Одно из них вышло из-за профессора-геолога.
Успенский вызвал меня, и вид у него был раздраженный.
– На какого же черта вам этот старик нужен?
– А я его в волейбол учу играть. Успенский повернулся ко мне с таким видом, который довольно ясно говорил: будьте добры дурака не разыгрывать, это вам дорого может обойтись. Но вслух спросил:
– А вы знаете, какую должность он занимает в производственном отделе?
– Конечно, знаю.
– Ну-с?
– Видите ли, тов. Успенский, профессора я рассматривал в качестве, так сказать, коронного номера спартакиады. Самый ударный момент. Профессор известен в лицо и не только в России, а пожалуй и за границей. Я его выучу в волейбол играть. Конечно, в его годы это не так просто. Лицо у него этакое патриархальное. Мы его подкормим. И потом заснимем на кино; загорелое лицо под сединой волос. Почтенный старец, отбросивший все свои вредительские заблуждения и в окружении исполненной энтузиазма молодежи, играющий в волейбол или марширующий в колоннах. Вы ведь понимаете, все эти перековавшиеся урки – это и старо и неубедительно. Кто их там знает, этих урок? А тут человек, известный всей России!
Успенский даже папиросу изо рта вынул.
– Неглупо придумано. – сказал он. – Совсем неглупо. Но вы думали о том, что этот старикашка может отказаться? Я надеюсь, вы ему о… спартакиаде вообще ничего не говорили.
– Ну, это уж само собой разумеется. О том, что его будут снимать, он до самого последнего момента не должен иметь никакого понятия.
– Так. Мне Вержбицкий, начальник производственного отдела, уже надоел с этим старичком. Ну, черт с ним, с Вержбицким. Только очень уж стар ваш профессор-то. Устроить разве ему диетические питание.
Профессору было устроено диетическое питание. Совершенная фантастика.
ВОДНАЯ СТАНЦИЯ
На берегу Онежского озера была расположена водная станция Динамо. И в Москве и в Петербурге и в Медгоре водные станции Динамо были прибежищем самой высокой преимущественно чекистской, аристократии. Здесь был буфет по ценам кооператива ГПУ, устанавливаемым в том допущении, что советский рубль равен приблизительно золотому – иначе говоря, по ценам, почти даровым. Здесь были лодки, была водка, было пиво. Ни вольной публики, ни тем более заключенных сюда не подпускали на выстрел. Даже местная партийная, но не лагерная аристократия заходила сюда робко, жалась по уголкам и подобострастно взирала на монументально откормленные фигуры чекистов. По роду моей деятельности эта водная станция была подчинена мне.
Приходит на эту станцию секретарь партийного комитета вольного Медгорского района, так сказать, местный предводитель дворянства. Приходит сюда, чтобы хоть бочком прикоснуться к великим мира сего и долго думает, следует ли ему рискнуть на рюмку водки или благоразумнее будет ограничиться кружкой пива. Все эти Радецкие, Якименки, Корзуны и прочие «центральные», т. е. командированные сюда Москвой работники, сытые и уверенные – это чекистские бароны и князья. Он – провинциальный, захолустный секретаришка, которому здесь в районе лагеря и делать-то что, не известно. Хотя у него орден красного знамени – какие-то заслуги в прошлом, но в достаточной степени каторжная жизнь в настоящем; он придавлен массивами, стой лично-чекистской уверенностью и аристократически-пренебрежительными манерами какого-нибудь Якименки, который, проплывая мимо, посмотрит на него, как на пустое место.
А я, так сказать, отрепье социалистической общественности, хожу по станции в одних трусах, и Якименко дружественно пожимает мне руку, хлюпается рядом со мной на песок, и мы ведем с ним разные разговоры. Я обучаю Якименко плаванью, снабжаю его туристскими советами, со мной вообще есть о чем поговорить, и у меня – блат у Успенского. Предводитель дворянства чувствует, что его как-то, не известно, как, обставили все – и я, контрреволюционер и Якименко, революционер и еще многие люди. А зарежут его какие-нибудь кулаки где-нибудь на переезде из глухой карельской деревни в другую, и его наследник по партийному посту выкинет его семью из квартиры в 24 часа.
В один из таких жарких июньских дней лежу я на деревянной пристани динамовской станции и читаю Лонгфелло в английском издании. История же с этой книгой достаточно поучительна и нелепа, чтобы не рассказать о ней.
Управление ББК имело прекрасную библиотеку – исключительно для администрации и для заключенных первого лагпункта. Библиотека была значительно лучше крупнейших профсоюзных библиотек Москвы. Книг отсюда не растаскивали и книг отсюда не изымали, и тут были издания, которые по Москве ходят только подпольно и, наконец, библиотека очень хорошо снабжалась иностранной технической литературой и журналами, из которых кое-что можно было почерпнуть о заграничной жизни вообще. Я попросил мне выписать из Лондона Лонгфелло.
Для того, чтобы московский профессор мог выписать из-за границы необходимый ему научный труд, ему нужно пройти через пятьдесят пять мытарств и с очень невеликими шансами на успех: нет валюты. Здесь же – ГПУ. Деньги ГПУ. Распорядитель этим деньгам Успенский. У меня с Успенским блат.
Итак, лежу я и читаю Лонгфелло. Юра околачивается где-то в воде в полуверсте от берега. Слышу голос Успенского.
– Просвещаетесь?
Переворачиваюсь на бок. Стоит Успенский, одетый, как всегда, по-лагерному – грязноватые красноармейские штаны, расстегнутый ворот рубахи. «Ну и жара!»
– А вы раздевайтесь.
Успенский сел, стянул с себя сапоги и все прочее. Два его телохранителя шатались по берегу и делали вид, что они тут ни при чем. Успенский похлопал себя по впалому животу и сказал:
– Худею, черт его дери.
Страницы
предыдущая целиком следующая
Библиотека интересного