07 Dec 2016 Wed 00:49 - Москва Торонто - 06 Dec 2016 Tue 17:49   

Грешный человек, я не очень верил Гарри. Я не очень верил даже своему брату, который рассказывал о том же великом истреблении, и о котором ведь я твердо знал, что он вообще не врет. Казалось естественным известное художественное преувеличение, некоторая сгущенность красок, вызванная всем пережитым. И больше того, есть вещи, в которые не хочет верить человеческая биология, не может верить человеческое нутро. Если поверить, уж очень как-то невесело будет смотреть на Божий мир, в котором возможны такие вещи. Гарри, впрочем, снова пишет в «Известиях». Что ему остается делать?

Группа интеллигенции, заседавшая в штабе Свирьлага, уже видела все это, видела все способы истребительно-эксплуатационной системы лагерей, и у нее не оставалось ни иллюзий о советском рае, ни возможности из него выбраться. И у нее была очень простая «политическая платформа» – в этой гигантской мясорубке сохранить, во-первых, свою собственную жизнь и, во-вторых, жизнь своих ближних. Для этого нужно было действовать спаянно, толково и осторожно.

Она жила хуже администрации советского актива, ибо если и воровали, то только в пределах самого не обходимого, а не на пропой души. Она жила в бараках, а не в кабинках. В лучшем случае – в случайных общежитиях. В производственном отношении у нее была весьма ясная установка: добиться лучших цифровых показателей и наибольшего количества хлеба. «Цифровые показатели» расхлебывал потом Севзаплес и прочие «лесы», а хлеб иногда удавалось урывать, а иногда не удавалось.

Вот в этой группе я и рассказал о своей встрече с Авдеевым.

План был выработан быстро и с полным знанием обстановки. Борис в течение одного дня извлек Авдеева из 19-го квартала в свою слабосилку, а «штаб» в тот же день извлек Авдеева из слабосилки к себе. Для Авдеева это значило 700 грамм хлеба вместо 300, а в условиях лагерной жизни лишний фунт хлеба никак не может измеряться его денежной ценностью. Лишний фунт хлеба – это не разница в две копейки золотом, а разница между жизнью и умиранием.

ИСТОРИЯ АВДЕЕВА

Вечером Авдеев, уже прошедший баню и вошебойку, сидел у печки в нашей избе и рассказывал свою стандартно-жуткую историю.

Был преподавателем математики в Минске. Брата арестовали и расстреляли «за шпионаж», в приграничных местах это делается совсем легко и просто. Его с дочерью сослали в концлагерь в Кемь, жену – в Вишерский концлагерь. Жена умерла в Вишере, не известно отчего. Дочь умерла в Кеми от знаменитой кемской дезинтерии.

Авдеев с трудом подбирал слова, точно он отвык от человеческой речи.

– …А она была, видите ли, музыкантшей. Можно сказать, даже композиторшей. В Кеми прачкой работала. Знаете, в лагерной прачечной. 58-6, никуда не устроиться. Маленькая прачечная. Она и еще 13 женщин. Все – ну, как это? Ну, проститутки. Такие, знаете ли, они, собственно и в лагере больше этим самым и занимались. Ну, конечно, как там было Оленьке! Ведь 18 лет ей было. Но, вы сами можете себе представить… Да, – неровное пламя печки освещало лицо старика, покрытое пятнами отмороженных мест. Одного уха не было вовсе. Иссохшие губы шевелились медленно, с трудом.

– Так что, может быть, Господь Бог вовремя взял Оленьку к себе, чтобы сама на себя рук не наложила. Однако, вот, говорите, проститутки. А вот добрая душа нашлась же… Я работал счетоводом на командировке одной, верстах в 20-ти от Кеми. Это тоже не легче прачечной или просто каторги. Только я был прикован не к тачке, а к столу. На нем спал, на нем ел, за ним сидел по 15-20 часов в сутки. Верите ли, по целым неделям вставал из-за стола только в уборную. Такая была работа. Ну и начальник зверь. Зверь, а не человек. Так вот, значит, была все-таки добрая душа, одна ну из этих самых проституток. И вот, звонит нам по телефону, в командировку нашу, значит. Вы, говорит, Авдеев? Да, говорю, я. А у самого предчувствие что ли, ноги сразу так ослабели, стоять не могу. Да, говорю, я – Авдеев. Это, спрашивает, ваша дочка у нас на кемской прачечной работает. Да, говорю, моя дочка. Так вот, говорит, ваша дочка от дизентерии при смерти, вас хочет видеть. Если к вечеру притопаете, говорит, то может еще застанете, а может и нет… А меня ноги уж совсем не держат. Пошарил рукой табуретку да так и свалился да еще телефон оборвал. Ну, полили меня водой. Очнулся. Прошу начальника, отпустите ради Бога на одну ночь, дочь умирает. Какое! Зверь, а не человек. Здесь, говорит, тысячи умирают. Тут вам не курорт. Тут не институт благородных девиц. Мы, говорит, из-за всякой б…, так и сказал, ей Богу, не можем, говорит, нашу отчетность срывать… Вышел я на улицу, совсем, как помешанный. Ноги, знаете, как без костей. Ну, думаю, будь, что будет. Ночь. Снег тает. Темно. Пошел я в Кемь. Шел, шел, запутался. Под утро пришел… Нет уже Оленьки.

Утром меня тут же у покойницкой арестовали за побег и – на лесозаготовки. Даже на Оленьку не дали посмотреть.

Старик уткнулся лицом в колени, и плечи его затряслись от глухих рыданий. Я подал ему стакан капустного рассола. Он выпил, вероятно, не разбирая, что именно пьет, разливая рассол на грудь и на колени. Зубы трещоткой стучали по краю стакана.

Борис положил ему на плечо свою дружественную и успокаивающую лапу.

– Ну, успокойтесь, голубчик, успокойтесь. Ведь, все мы в таком положении, вся Россия в таком положении. На миру, как говорится, и смерть красна.

– Нет, не все, Борис Лукьянович. Нет, не все, – голос Авдеева дрожал, но в нем чувствовались какие-то твердые нотки, нотки убеждения и пожалуй чего-то близкого к враждебности, – Нет, не все. Вот вы трое, Борис Лукьянович, не пропадете. Одно дело в лагере мужчине, и совсем другое женщине. Я вот вижу, что у вас есть кулаки. Мы, Борис Лукьянович, вернулись в XV век. Тут, в лагере, мы вернулись в доисторические времена. Здесь можно выжить, только будучи зверем… Сильным зверем.

– Я не думаю, Афанасий Степанович, чтобы я, например, был зверем, – сказал я.

– Я не знаю, Иван Лукьянович. Я не знаю. У вас есть кулаки. Я заметил, вас и оперативники боялись. Я интеллигент. Мозговой работник. Я не развивал своих кулаков. Я думал, что живу в – XX веке. Я не думал, что можно вернуться в палеолитическую эпоху. А вот я вернулся. И я должен погибнуть, потому что я к этой эпохе не приспособлен. И вы, Иван Лукьянович, совершенно напрасно вытянули меня из 19-го квартала.

Я удивился и хотел спросить, почему именно напрасно, но Авдеев торопливо прервал меня.

– Вы, ради Бога, не подумайте, что я что-нибудь такое. Я, конечно, вам очень, очень благодарен. Я понимаю, что у вас были самые возвышенные намерения.

Слово «возвышенные» прозвучало как-то странно. Не то какой-то не ко времени «возвышенный стиль», не то какая-то очень горькая ирония.

– Самые обыкновенные намерения, Афанасий Степанович.

– Да, да. Я понимаю, – снова заторопился Авдеев. – Ну, конечно, простое чувство человечности. Ну, конечно, некоторая, так сказать, солидарность культурных людей, – и опять в голосе Авдеева прозвучали нотки какой-то горькой иронии. – Но вы поймите, с вашей стороны это только жестокость. Совершенно ненужная жестокость.

Я, признаться, несколько растерялся. И Авдеев посмотрел на меня с видом человека, который надо мной, над моими «кулаками» одержал какую-то противоестественную победу.

– Вы, пожалуйста, не обижайтесь. Не считайте, что я просто неблагодарная сволочь или сумасшедший старик. Хотя я, конечно, сумасшедший старик, – стал путаться Авдеев. – Вы ведь сами знаете, я моложе вас. Но, пожалуйста, поймите, ну что я теперь? Ну, куда я гожусь? Я ведь совсем развалина. Вы вот видите, что пальцы у меня поотваливались.

Он протянул свою руку, и пальцев на ней действительно почти не было, но раньше я как-то этого почти не заметил. От Авдеева шел все время какой-то трупный запах. Я думал, что это запах его гниющих отмороженных щек, носа, ушей. Оказалось, что гнила и рука.

– Вот, пальцы вы видите. Но я весь насквозь сгнил. У меня сердце – вот, как эта рука. Теперь смотрите. Я потерял брата; потерял жену, потерял дочь, единственную дочь. Больше в этом мире у меня никого не осталось. Шпионаж? Какая дьявольская чепуха. Брат был микробиологом и никуда из лаборатории не вылазил. А в Польше остались родные. Вы знаете все эти границы через уезды и села. Ну, переписка. Прислали какой-то микроскоп. Бот и пришили дело. Шпионаж? Это я-то с моей Оленькой крепости снимали, что ли? Вы понимаете, Иван Лукьянович, что теперь-то мне уж совсем нечего скрывать. Теперь я был бы счастлив, если бы этот шпионаж действительно был. Тогда было бы оправдание не только им, но и мне. Мы не даром отдали бы свои жизни. И, подыхая, я бы знал, что я хоть что-нибудь сделал против этой власти диавола.

Он сказал не дьявола, а именно диавола, как-то подчеркнуто и малость по-церковному.

– Я, знаете, не был религиозным. Ну, конечно, разве я мог верить в такую чушь как диавол? Да, а вот теперь я верю. Я верю потому, что я его видел, потому что я его вижу. Я его вижу на каждом лагпункте. И он есть, Иван Лукьянович. Он есть! Это не поповские выдумки. Это реальность. Это научная реальность.

Мне как-то стало жутко, несмотря на мои «кулаки». Юра даже как-то поледенел. В этом полуживом и полусгившем математике, видевшем дьявола на каждом лагпункте и проповедующем нам реальность его бытия, было что-то апокалиптическое, от чего по спине пробегали мурашки. Я представил себе все эти сотни 1 9-ых кварталов, раскинутых по двум тысячам верст непроглядной карельской тайги, придавленной полярными ночами; все эти тысячи бараков, где на кучах гнилого тряпья ползают полусгнившие, обсыпанные вшою люди, и мне показалось, что это не вьюга бьется в окна избы, а ходит кругом и торжествующе гогочет дьявол, тот самый, которого на каждом лагпункте видел Авдеев. Дьявол почему-то имел облик Якименки.

– Так вот, видите. – продолжал Авдеев. – Передо мною еще восемь лет вот этаких лагпунктов. Ну, скажите по совести, Борис Лукьянович, ну вот вы врач, скажите по совести, как врач, есть ли у меня хоть малейшие шансы, хоть малейшая доля вероятности, что я эти восемь лет переживу?

Авдеев остановился и посмотрел на брата в упор. И в его взгляде я снова уловил искорки какой-то странной победы.

Вопрос застал брата врасплох.

– Ну, Афанасий Степанович, вы успокойтесь, наладите какой-то более или менее нормальный образ жизни, – начал брат. И в его голосе не было глубокого убеждения.

– Ага. Ну так, значит, я успокоюсь. Потеряв все, что у меня было в этом мире, все, что у меня было близкого и дорогого. Я, значит, успокоюсь. Вот попаду в штаб, сяду за стол и успокоюсь. Так что ли? Да, и как это вы говорили? «Нормальный образ жизни»? Нет-нет. Я понимаю. Не перебивайте, пожалуйста, – заторопился Авдеев. Я понимаю, что пока я нахожусь под высоким покровительством ваших кулаков, я быть может, буду иметь возможность работать меньше 16-ти часов в сутки. Но я ведь и восьми часов не могу работать вот этими… этими…

Он протянул руку и пошевелил огрызками своих пальцев.

– Ведь, я не смогу. И потом, не могу же я рассчитывать на все восемь лет вашего покровительства… высокого покровительства ваших кулаков. – Авдеев говорил уже с каким-то истерическим сарказмом.

– Нет, пожалуйста, не перебивайте, Иван Лукьянович, – я не собирался перебивать и сидел, оглушенный истерической похоронной логикой этого человека. – Я вам очень, очень благодарен, Иван Лукьянович. За ваши благородные чувства, во всяком случае. Вы помните, Иван Лукьянович, как это я стоял перед вами и расстегивал свои кальсоны. И как вы по благородству своего характера соизволили с меня этик кальсон, последних кальсон, не стянуть. Нет-нет, пожалуйста, не перебивайте, дорогой Иван Лукьянович. Я понимаю, что не стаскивая с меня кальсон, вы рисковали своими… может быть, больше, чем кальсонами… своими кулаками… Как это называется? Бездействие власти, что ли? Власти снимать с людей последние кальсоны.

Авдеев задыхался и судорожно хватал воздух открытым ртом.

– Ну, бросьте, Афанасий Степанович. – начал, было, я.

– Нет-нет, И.Л., я не брошу. Ведь, вы же меня не бросили там, на помойной яме 19-го квартала. Не бросили.

Он как-то странно, пожалуй, с какой-то мстительностью посмотрел на меня, опять схватил воздух открытым ртом и сказал глухо, и тяжело:

– А я, ведь, там, было, уже успокоился. Я там уж совсем, было, отупел. Отупел, как полено.

Он встал и, нагибаясь ко мне, дыша мне в лицо своим трупным запахом, сказал раздельно и твердо:

– Здесь можно жить только отупевши. Только отупевши. Только не видя того, как над лагпунктами пляшет диавол. И как корчатся люди под его пляской. Я там умирал. Вы сами понимаете. Я там умирал. Вы говорите, «правильный образ жизни». Но разве дьявол насытится, скажем, ведром моей крови? Он ее потребует всю. Дьявол социалистического строительства требует всей вашей крови, всей, до последней капли. И он ее выпьет всю. Вы думаете, ваш кулак… Впрочем, я знаю. Вы сбежите. Да. Конечно, вы сбежите. Но куда вы от него сбежите? «Камо бегу от лица твоего и от духа твоего камо уйду»

Меня охватывала какая-то гипнотизирующая жуть, и мистическая и прозаическая в одно время. Вот пойдет этот математик с дьяволом на каждом лагпункте пророчествовать о нашем бегстве где-нибудь не в этой комнате…

– Нет, вы не беспокойтесь, И.Л., – сказал Авдеев, словно угадывая мои мысли. – Я не такой сумасшедший. Это ваше дело. Удастся сбежать – дай, Бог. Дай, Бог. Но куда? – продолжал он раздумчиво. – Но куда? Ага, конечно, за границу. За границу. Ну, что ж. Кулаки у вас есть. Вы, может быть, пройдете.

Мне становилось совсем жутко от этих сумасшедших пророчеств.

– Вы, может быть, пройдете; и предоставите мне тут проходить сызнова все ступени отупения и умирания. Вы вытащили меня только для того, чтобы я опять начал умирать сызнова, чтобы я опять прошел всю эту агонию. Ведь, вы понимаете, что у меня только два пути – в Свирь в прорубь или снова на 19-ый квартал… раньше или позже на 19-ый квартал. Он меня ждет, он меня не перестанет ждать. И он прав. Другого пути у меня нет: даже для пути в прорубь нужны силы. И значит, опять по всем ступенькам вниз. Но, И.Л., пока я снова дойду до этого отупения, ведь я что-то буду чувствовать. Ведь все-таки агонизировать – это не так легко. Ну, прощайте, И.Л., я побегу. Спасибо вам, спасибо, спасибо.

Я сидел, оглушенный. Авдеев ткнул, было, мне свою руку, но потом как-то отдернул ее и пошел к дверям.

– Да погодите, Афанасий Степанович, – очнулся Борис.

– Нет-нет, пожалуйста, не провожайте. Я сам найду дорогу. Здесь до барака близко. Я ведь до Кеми дошел. Тоже была ночь. Меня вел дьявол.

Авдеев выскочил в сени. За ним вышел брат. Донеслись их заглушенные голоса. Вьюга резко хлопнула дверью, и стекла в окнах задребезжали. Мне показалось, что под окнами снова ходит этот авдеевский дьявол и выстукивает железными пальцами какой-то третий звонок.

Мы с Юрой сидели и молчали. Через немного минут вернулся брат. Он постоял посредине комнаты, засунув руки в карманы, потом подошел и уставился в занесенное снегом окно, сквозь которое ничего не было видно в черную вьюжную ночь, поглотившую Авдеева.

– Послушай, Ватик, – спросил он. – У тебя деньги есть?

– Есть. А что?

– Сейчас хорошо бы водки. Литра по два на брата. Сейчас для этой водки я не пожалел бы загнать свои последние кальсоны.

ПОД КРЫЛЬЯМИ АВДЕЕВСКОГО ДЬЯВОЛА

Борис собрал деньги и исчез к какой-то бабе, мужа которой он лечил от пулевой раны, полученной при каких-то таинственных обстоятельствах. Лечил нелегально, конечно. Сельского врача здесь не было, а лагерный за связь с местным населением рисковал получить три года прибавки к своему сроку отсидки. Впрочем, при данных условиях прибавка срока Бориса ни в какой степени не смущала.

Борис пошел и пропал. Мы с Юрой сидели молча, тупо глядя на прыгающее пламя печки. Говорить не хотелось. За окном метались снежные привидения вьюги. Где-то среди них еще, может быть, брел к своему бараку человек со сгнившими пальцами, с логикой сумасшедшего и с проницательностью одержимого. Но брел ли он к бараку или к проруби? Ему в самом деле было проще брести к проруби. И ему было бы спокойнее и, что греха таить, было бы спокойнее и мне. Его сумасшедшее пророчество насчет нашего бегства, сказанное где-нибудь в другом месте могло бы иметь для нас катастрофические последствия. Мне казалось, что «на воре и шапка горит», что всякий мало-мальски толковый чекист должен по одним физиономиям нашим установить наши преступные наклонности к побегу. Так я думал до самого конца. Чекистскую проницательность я несколько преувеличил. Но этот страх разоблачения и гибели оставался всегда. Если такую штуку мог сообразить Авдеев, то почему ее не может сообразить, скажем, Якименко? Не этим ли объясняется якименковская корректность и прочее? Дать нам возможность подготовиться выйти и потом насмешливо сказать, ну, что ж, поиграли и довольно – пожалуйте к стенке. Ощущение почти мистической беспомощности, некоего невидимого, но весьма недреманного ока, которое, насмешливо прищурившись, не спускает с нас своего взгляда было так реально, что я повернулся и увидел темные углы нашей избы. Но изба была пуста. Да, нервы все-таки сдают.

Борис вернулся и принес две бутылки водки. Юра встал, зябко кутаясь в бушлат, налил в котелок воды и поставил в печку. Расстелили на полу у печки газетный лист, Борис выложил из кармана несколько соленых окуньков, полученных им на предмет санитарного исследования, из посылки мы достали кусок сала, который был уже забронирован для побега и трогать который не следовало бы.

Юра снова уселся у печки, не обращая внимания даже и на сало; водка его вообще не интересовала. Его глаза под темной оправой очков казались провалившимися куда-то в самую глубину – черепа.

– Боба, – спросил он, не отрывая взгляда от печки, – не мог бы ты устроить его в лазарет надолго?

– Сегодня мы приняли 17 человек с совсем отмороженными ногами, – сказал, помолчав, Борис.

– И еще пять саморубов. Ну, тех вообще приказано не принимать и даже не перевязывать.

– Как, и перевязывать нельзя?

– Нельзя. Чтоб не повадно было.

Мы помолчали. Борис налил две кружки и из вежливости предложил Юре. Юра брезгливо поморщился.

– Так что же ты с этими саморубами сделал? – сухо спросил он.

– Положил в покойницкую, где ты от БАМа отсиживался.

– И перевязал? – продолжал допрашивать Юра.

– А ты как думаешь?

– Неужели, – с некоторым раздражением спросил Юра, – этому Авдееву совсем уж никак нельзя помочь?

– Нельзя, – категорически объявил Борис. Юра передернул плечами. – И нельзя по очень простой причине. У каждого из нас есть возможность выручить несколько человек. Не очень много, конечно. Эту ограниченную возможность мы должны использовать дня тех людей, которые имеют хоть какие-нибудь шансы стать на ноги. Авдеев не имеет никаких шансов.

– Тогда выходит, что вы с Ватиком глупо сделали, что вытащили его с 19-го квартала.

– Это сделал не я, а Ватик. Я этого Авдеева тогда в глаза не видал.

– А если бы видал?

– Ничего не сделал бы. Ватик просто поддался своему мягкосердечию.

– Интеллигентские сопли? – иронически переспросил я.

– Именно, – отрезал Борис. Мы с Юрой переглянулись. Борис мрачно раздирал руками высохшую в ремень колючую рыбешку.

– Так что наши БАМовские списки по-твоему тоже интеллигентские сопли? – с каким-то вызовом спросил Юра.

– Совершенно верно.

– Ну, Боба, ты иногда такое загнешь, что слушать противно.

– А ты не слушай.

Юра передернул плечами и снова уставился в печку.

– Можно было бы не покупать этой водки и купить Авдееву четыре кило хлеба.

– Можно было бы. Что же, спасут его эти четыре кило?

– А спасет нас эта водка?

– Мы пока нуждаемся не в спасении, а в нервах. Мои нервы хоть на одну ночь отдохнут от лагеря. Ты вот работал со списками, а я работаю с саморубами.

Юра не ответил ничего. Он взял окунька и попробовал разорвать его. Но в его пальцах, иссохших, как этот окунек, силы не хватило. Борис молча взял у него рыбешку и разорвал ее на мелкие клочья. Юра ответил ироническим «спасибо», повернулся к печке и снова уставился в огонь. Несколько погодя он спросив резко и сухо:

– Так все-таки почему же БАМовские списки – это интеллигентские сопли?

Борис помолчал.

– Вот видишь ли, Юрчик, поставим вопрос так: у тебя, допустим, есть возможность выручить от БАМа икс человек. Вы выручали людей, которые все равно не жильцы на этом свете и следовательно, посылали людей, которые еще могли бы прожить какое-то время, если бы не поехали на БАМ. Или будем говорить так: у тебя есть выбор послать на БАМ Авдеева или какого-нибудь более или менее здорового мужика. На этапе Авдеев помрет через неделю. Здесь он помрет, скажем, через полгода, больше и здесь не выдержит. Мужик, оставшись здесь, просидел бы свой срок, вышел бы на волю, ну и так далее. А после БАМовского этапа он станет инвалидом и срока своего, думаю, не переживет. Так вот, что лучше и что человечнее: сократить ли агонию Авдеева или начать агонию мужика.

Вопрос был поставлен с той точки зрения, от которой сознание как-то отмахивалось. В этой точке зрения была какая-то очень жестокая, но все-таки правда. Мы замолчали. Юра снова уставился в огонь.

– Вопрос шел не о замене одних людей другими. – сказал он, наконец. – Всех здоровых все равно послали бы, но вместе с ними послали бы и больных.

– Не совсем так. Но, допустим. Так вот эти больные у меня сейчас вымирают в среднем человек по тридцать в день.


Страницы


[ 1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 | 11 | 12 | 13 | 14 | 15 | 16 | 17 | 18 | 19 | 20 | 21 | 22 | 23 | 24 | 25 | 26 | 27 | 28 | 29 | 30 | 31 | 32 | 33 | 34 | 35 | 36 | 37 | 38 | 39 | 40 | 41 | 42 | 43 | 44 | 45 | 46 | 47 | 48 | 49 | 50 | 51 | 52 | 53 | 54 | 55 | 56 | 57 | 58 ]

предыдущая                     целиком                     следующая