06 Dec 2016 Tue 08:45 - Москва Торонто - 06 Dec 2016 Tue 01:45   

Миновала опасность, вернулись должности и чины, стало даже возможно без риска блеснуть обширными философскими знаниями, но уже до конца жизни не мог он избавиться от какой-то подобострастной суетливости и потливой дрожи в руках, когда вызывали его туда. По роду работы вызывали его часто - запросто, как своего человека, подчеркивали доверие, уважение, и это доставляло даже какое-то тайное наслаждение, пробуждало неодолимое желание блеснуть, угадать с полуслова, а то и вовсе без слов, и уж сделать, так сделать - не подкопаешься.

Действительно, ценили его за тонкость, за интеллигентность. Мало ли как извивается генеральная линия партии: вчера ленинцы сажали сталинцев, завтра - наоборот, и каждый раз жди комиссий, расследований. При Лунце же можно было спать спокойно. Он никогда не халтурил - не то, что другие. Чего проще - подобрал "свою" комиссию и штампуй любой диагноз, ума не надо. И глядишь - вчерашний политкомиссар получил диагноз врожденного идиотизма, а безупречный в прошлом партийный работник - алкоголизм III степени. Так и жди беды. Лунц же умел так подобрать диагноз к особенностям человека, такие фактики раскопать, так психологически подготовить своего подопечного, что хоть международной комиссии показывай.

Конечно же, он не признавал теорию Снежневского, для которого все - шизофреники, в крайнем случае "вялотекущие", то есть такие, что шизофрению у них может обнаружить один Снежневский. В этой теории Лунц вполне справедливо усматривал угрозу своему положению "чистых дел мастера". Кому он нужен со своими тонкостями, если любой человек - шизофреник, стоит только показать его Снежневскому?

Разумеется, не знал я тогда всех этих подробностей, а только много раз по вечерам, рассуждая с ним о Бергсоне, Ницше или Фрейде в его кабинете, под литографией с изображением великого французского гуманиста Пинеля, освобождающего душевнобольных от цепей, я терялся в догадках: зачем он на меня время тратит? Ведь сам же говорит, что не назначен в этот раз быть моим экспертом, - не судебное у меня дело. От скуки, что ли? Внешне, своими толстыми выпуклыми очками и непомерно широким ртом, напоминал он огромную жабу, особенно когда под конец наших философских бесед вдруг задумчиво квакал: "Интересно, что с вами дальше-то будет?" Словно мы весь вечер только об этом и говорили. Про себя же думал, наверное: "Как это они рассчитывают без меня выкрутиться? Может, позовут еще?"

Весной наконец прислали по распоряжению ЦК "нейтральную" комиссию из четырех профессоров - решать мой запутанный вопрос. КГБ просто пошел по самому легкому пути и добился включения в эту комиссию двоих сторонников Снежневского - Морозова и Ротштейна. Лунц, хотя в комиссии не был, на заседании присутствовал и свое мнение высказал. Меня вызвали всего минут на пять, и я, конечно, постарался не дать им никаких "симптомов". Но это их почти не интересовало - основной спор шел у них о вопросах теоретических, имевших ко мне только косвенное отношение.

Как и следовало ожидать, голоса разделились поровну. Два профессора находили у меня "вялотекущую шизофрению", два - не находили.

Опять была полная неясность в будущем. Снова Лунц с любопытством поглядывал на меня - что-то со мной дальше будет? Так досидел я до лета.

Не знаю действительно, чем бы это все тогда кончилось, - может, так бы и сидел в Институте Сербского до сих пор. Скорее всего, конечно, прислали бы еще одну комиссию, уже целиком состоящую из сторонников "вялотекущей шизофрении", и сейчас то, что осталось бы от меня, находилось бы где-нибудь в Ленинграде или, с глаз подальше, в одной из открытых за это время провинциальных спецбольниц. Но дело успело приобрести слишком широкую огласку.

По поручению "Международной Амнистии" в Москву приехал английский юрист г-н Эллман и обратился к директору Института Сербского Морозову с просьбой принять его. Он также просил о встрече со мной... Не знаю, что думал во время этой беседы г-н Эллман, ход же рассуждений Морозова легко себе представить.

Он почему-то вовсе не удивился, что какой-то иностранец требует у него отчета, даже не счел это "вмешательством во внутренние дела".

- Буковский? - переспросил он, наморщив лоб. - Не помню. Надо посмотреть, есть ли у нас такой больной, - и принялся перебирать бумажки на столе. - Ах да, правда. У него нашли шизофрению, но лечение ему очень помогло. Мы его скоро выпишем.

Так внезапно прервался восьмимесячный научный спор о моем психическом состоянии. Ни справок, ни объяснений, ни извинений. Помилуйте, кто вас держал? Это вам просто померещилось.

И только еще месяца три после моего освобождения продолжали приходить матери из различных инстанций прокуратуры запоздалые ответы: "Оснований для жалоб не усмотрено. Следствие проводится с соблюдением всех правовых норм. Ваш сын изолирован в соответствии с законом".

И, глядя на привычно суетливую Москву, я не мог избавиться от ощущения нереальности. Воистину мы рождены, чтоб Кафку сделать былью.

А через полгода я опять был в тюрьме, в своем родном Лефортове с его призраками совести и вечными ночными муками. Всего-то полгодика удалось мне продержаться на воле - шесть месяцев отчаянной гонки: скорее, скорее, успеть как можно больше, пока не взяли. И опять, перебирая в уме эти полгода, я досадовал на свою медлительность и неповоротливость.

После истории Тарсиса и дела Синявского и Даниэля Запад впервые заинтересовался реальным положением вещей у нас. Приоткрылся лишь самый краешек завесы, но даже это немногое вызвало шторм возмущения. Что же будет, если они увидят все?

Нельзя было дать заглохнуть этому интересу, утихнуть возмущению, позволить снова опуститься железному занавесу глухоты. Впервые мы воочию убедились в силе гласности, видели страх и растерянность властей. И пусть пока что возобладали высокомерие и упрямство - ущерб властям был нанесен колоссальный. Надолго ли хватит им этой саморазрушительной наглости?

Впервые и у нас, в нашем мертвом обществе, возникал зародыш общественного мнения. На наших глазах начиналось движение в защиту прав гражданина. И - надо было спешить, не дать ему заглохнуть.

Однако и власти не оставили своих намерений возродить то, что принято называть сталинизмом. Видимо, стремясь отыграться за свою неудачу, а главное - припугнуть осмелевших граждан, они срочно "готовили новые репрессии.

Наша декабрьская демонстрация застала их врасплох: Уголовный кодекс не предусматривал наказания за такие демонстрации. Прецедента не было с 27-го года, и никого из участников не могли придумать, как судить. Была, конечно, статья о массовых беспорядках, по которой судили участников восстаний, но применить ее к такой демонстрации было бы чересчур даже для нашей "закон - что дышло" юстиции. Исправляя свою оплошность, власти специальным Указом Президиума Верховного Совета СССР от 16 сентября 1966-го ввели статью 190-3.

Вполне в духе советского лицемерия статья даже не упоминала слово "демонстрация", а говорилось в ней об "организации или активном участии в групповых действиях, грубо нарушающих общественный порядок, или сопряженных с явным неповиновением законным требованиям представителей власти, или повлекших нарушение работы транспорта, государственных, общественных учреждений или предприятий". Поди докажи, что в СССР запрещены свободные демонстрации! Ложь, клевета! Запрещены только грубые групповые нарушения порядка. И в то же время любой советский человек, привычный к поворотам дышла закона, отлично понимал, куда целит эта статья. По ней не только демонстрации становились преступлением, но и забастовки ("нарушение работы государственных, общественных учреждений или предприятий"). За все за это полагалось три года заключения.

Одновременно тем же указом вводилась статья 190-1, предусматривающая три года лагерей за "систематическое распространение в устной форме заведомо ложных измышлений, порочащих советский государственный и общественный строй, а равно изготовление или распространение в письменной, печатной или иной форме произведений такого же содержания".

Формально отличие этой новой статьи от ст. 70 - "агитация или пропаганда, проводимая в целях подрыва или ослабления Советской власти, распространение в тех же целях клеветнических измышлений, порочащих советский государственный и общественный строй, а равно распространение, либо изготовление или хранение в тех же целях литературы такого же содержания" - заключалось в умысле. По 70-й обязателен умысел на подрыв или ослабление Советской власти; по 190-1 - умысла не требовалось, и круг возможных преследований расширялся. А внешне опять все было вполне благопристойно: запрещалась не свобода слова или печати, а только клевета - в каком же государстве дозволено клеветать?

Но и здесь привычный к произволу и лицемерию советский человек вполне справедливо усматривал реакцию на разрастающийся самиздат и на распустившиеся языки. Клеветой же будет объявлено все, что властям не нравится. Иди спорь с ними потом.

Законодательство СССР не признает такой категории, как политическое преступление ("политзаключенных у нас нет!"), и такие преступления, как измена, агитация, диверсия и т. п., отнесены в раздел "Особо опасные государственные преступления". Однако осужденные по этим статьям содержатся отдельно от уголовников, в специальных концлагерях. Осужденных же по новым статьям предполагали держать в обычных уголовных лагерях, и даже следствие по этим делам должна была вести прокуратура, а не КГБ. Всем этим еще раз подчеркивалось, что статьи не содержат в себе ничего "политического".

Все это типичное лицемерие существенно затрудняло кампанию протеста против новых статей. Получался замкнутый круг. Явно покушаясь на конституционные свободы, формально статьи Конституции не противоречили - прямо утверждать, что они антиконституционные, было сложно. Уже такое утверждение было бы расценено как клевета. Доказать, что сами намерения властей, вводивших эти статьи, антиконституционны, можно было только после того, как станет ясна практика их применения. И то у властей каждый раз останется возможность утверждать, что нельзя обобщать отдельные случаи.

Однако статьи эти обеспокоили всех настолько, что группа писателей, академиков и старых большевиков обратилась в Верховный Совет с просьбой не принимать эту поправку к Уголовному кодексу, В числе подписавших это письмо были даже такие известные люди, как композитор Шостакович, академики Астауров, Энгельгардт, Тамм, Леонтович, кинорежиссер Ромм, писатели Каверин и Войнович. Тогда же впервые появилась подпись А. Д. Сахарова.

Письмо было составлено в осторожных выражениях и указывало лишь, что эти новые статьи "противоречат ленинским принципам социалистической демократии", "допускают возможность субъективной оценки, произвольного квалифицирования высказываний" и могут быть "препятствием к осуществлению свобод, гарантированных Конституцией". Ответа никто из подписавших не получил, и в конце декабря 1966 Указ был утвержден Верховным Советом.

5 декабря, в годовщину первой демонстрации, опять прошел "митинг гласности" на Пушкинской площади. Несколько десятков человек, собравшись там к шести часам вечера, просто сняли шапки и молча простояли минут пять. Так решили собираться каждый год, чтобы почтить память жертв произвола. Власти реагировали нервно, пытались разгонять собравшихся, однако никто арестован не был.

Трудно сейчас вспомнить все, что мы делали тогда. Зарождалось то удивительное содружество, впоследствии названное "движением", где не было руководителей и руководимых, не распределялись роли, никого не втягивали и не агитировали. Но при полном отсутствии организационных форм деятельность этого содружества была поразительно слаженной. Со стороны не понять, как это происходит. КГБ по старинке все искал лидеров да заговоры, тайники и конспиративные квартиры и каждый раз, арестовав очередного "лидера", с удивлением обнаруживал, что движение от этого не ослабло, а часто и усилилось.

Так же вот и исследователи мозга долгое время считали, что мозг содержит специальные командные центры, иерархическую структуру управления, - но всякий раз, удалив очередной "центр", с удивлением констатировали, что совершенно другой "центр" вдруг "берет на себя" его функции и ничего по существу не меняется. Со стороны кажется, что клетки мозга заняты совершенно лишней, нелепой работой, дублируя друг друга в осуществлении одной и той же функции. Гораздо рациональней кажутся специализация, подчинение, приказы и директивы. Вроде бы больше порядку. Но нет, неприемлем такой принцип для живого организма. И каждый из нас, подобно нервной клетке, участвовал в этом удивительном оркестре без дирижера, понуждаемый лишь чувством собственного достоинства и личной ответственности за происходящее.

Мы не играли в политику, не сочиняли программ "освобождения народа", не создавали союзов "меча и орала". Нашим единственным оружием была гласность. Не пропаганда, а гласность, чтобы никто не мог сказать потом - "я не знал". Остальное - дело совести каждого. И победы мы не ждали - не могло быть ни малейшей надежды на победу. Но каждый хотел иметь право сказать своим потомкам: "Я сделал все, что мог. Я был гражданином, добивался законности и никогда не шел против своей совести". Шла не политическая борьба, а борьба живого против мертвого, естественного с искусственным.

Никто не "поручал" Гинзбургу собирать материалы процесса Синявского и Даниэля (так называемую "Белую книгу"), а Галанскову - литературный сборник "Феникс-66". никто не заставлял Дашкову все это печатать, а нас с Витькой Хаустовым - устраивать демонстрацию, когда их арестовали.

Удивительно здорово это описано у Метерлинка в "Жизни пчел", когда вся сложная жизнь улья внешне кажется подчиненной какому-то уставу. Но нет в ней приказов или регламентов, и каждая пчела, повинуясь внутреннему импульсу, то летит за медом, то строит соты, то охраняет вход. Постороннему наблюдателю кажется, что всем управляет матка, но убей ее - и пчелы тут же выкормят новую, не оставляя своей работы. Вот одна из пчел сообщила о новых полях, богатых нектаром, и тут же десятки ее соседок летят за нектаром. Как они определили, кому лететь, а кому оставаться?

Аресты следовали один за другим, по нарастающей. Сначала был взят Радзиевский, потом, 17 января, - Пашкова и Галансков, 19-го - Добровольский, еще через несколько дней - Гинзбург, и это не случайно. Расчет был запугать, чтобы каждый думал: не я ли следующий? Чтоб сидели по углам, запершись на все замки, и шептали молитвенно: Господи, пронеси!

Может, именно от этого неудержимо захотелось вдруг выйти вперед и крикнуть:

- Вот он я! Берите - я следующий. Вас никто не боится. Но это было не главное. Главное - когда забирают твоих друзей, а ты ничего не можешь сделать. Словно рассудок теряешь от сознания своего бессилия. Насколько же легче било всем этим революционерам; у них в такие минуты был выход - стрелять или бомбы бросать. Скверно оставаться на воле, когда твои друзья в тюрьме.

И еще было горькое чувство, обида за ребят. Небось когда арестовали известных писателей, весь мир взбаламутился. Теперь этого ждать не приходилось. Кого волнуют аресты какой-то машинистки да подсобных рабочих? Луи Арагону можно не возмутиться. Ну, так мы вас заставим говорить!

Всего два дня оставалось на организацию демонстрации, и распространять обращение, как в прошлый раз, было некогда. Мы с Витькой просто обошли своих знакомых - человек тридцать. Решили, что больше нам и не нужно. Зато лозунги изготовили добротно, на материи. И даже прибили к ним палки. В день демонстрации, 22 января, собралось у меня на квартире десятка два ребят. Еще две группы должны были ехать из других мест.

Разговоров было мало - все делалось молча. Каждый понимал, что так легко, как в прошлый раз, мы уже не отделаемся. Кому-то предстоит идти в тюрьму. Мы с Хаустовым брали все на себя как организаторы, но кто мог предсказать - возможно, заберут всех. Статья была новая, никто еще не сидел по ней.

Говорил, пожалуй, один Алик Вольпин. Он был на этот раз против демонстрации. Особенно против лозунгов. В этот раз мы требовали не гласности суда, а просто свободы арестованным ребятам. Да еще был лозунг: "Требуем пересмотра антиконституционного указа и ст. 70 УК". Конечно же, Алик возражал против слова "антиконституционный" - текст введенных новым указом статей формально Конституции не противоречил. - Ну, что ж, - сказал я, - вот и посмотрим, с какими намерениями этот указ принят. Проведем юридический эксперимент. Если он не антиконституционный - нас и не арестуют.

Еще раз прочли текст статьи 190-3. Все было ясно: общественный порядок не нарушать, представителям власти не сопротивляться, если потребуют отдать лозунги - отдать немедленно, будут забирать - идти спокойно. Работу транспорта или учреждений нарушить мы никак не могли: Пушкинская площадь в этом смысле идеальное место. Решили ничего не выкрикивать - хватит и лозунгов. Вольпин пытался еще что-то писать, какие-то инструкции на случай ареста, но это уже было никому не нужно. - Ладно, все и так ясно, - сказал Андрей. - Не суетись, старик, - сказала Юлька. Собственно, инструктаж этот был мне нужен для суда. Все присутствующие засвидетельствовали бы, что у нас не было намерения нарушить статью 190-3, и возникал еще один юридический аргумент - отсутствие умысла.

К шести часам поехали на площадь - из трех разных мест. От меня троллейбусом минут десять. Ехали молча. В каждом чувствовалась угрюмая решимость, словно у летчика, который идет на таран. За нами, в некотором отдалении, - гебешники. Весь день они не отходили ни на шаг.

Мороз был лютый - градусов под тридцать, и оттого свет фонарей, памятник Пушкину и огни в окнах казались отчетливей и резче - декоративней. Прохожих мало.

Лозунги привезли под пальто, три штуки - и больше всего боялись, что не успеем развернуть. Но никто не мешал нам. Вокруг было пусто, словно все вымерзло.

Мы с Андреем взяли один, Витька Хаустов с Вадимом Делоне - второй, Борис с Юлькой Вишневской - третий. И вся толпа, человек сорок, моментально переместилась вперед, лицом к нам, растянувшись полукольцом. - Повыше, не видно, - сказал кто-то негромко. И мы подняли на вытянутые руки три белых полотнища с синими буквами, отчетливо видные в морозном воздухе.

Высокая, закутанная с ног до головы фигура приблизилась к толпе и стала с краю.

- Ага, стукач... - сказала Юлька злорадно. - Да нет, это Боря Ефимов...

И на секунду мне стало страшно - вдруг ничего не будет? Расчет строился на том, что лозунги отнимут, а нас заберут. Не везти же их назад, домой. Я вообще не предполагал домой возвращаться.

Но тут наконец словно вызванные моими страхами, вынырнули справа из темноты и бегом, с криками бросились к нам человек пять. Ни формы, ни повязок. Морды красные от мороза.

- Всякую гадость развесили!

- Глаз выбью, гад!..

...Представители власти, с законными требованиями... Один рванул за середину наш с Андреем лозунг, и мы тотчас же отпустили палки. А слева, там, где были Витька с Вадимом, слышался треск рвущейся материи и какая-то возня. Вадим отпустил свой конец, Витька же продолжал держать, и "представитель власти" никак не мог отодрать материю от палки. Этот лозунг мы делали с Витькой сами и прибили добросовестно, профессионально. Витька работал обойщиком мебели, и у него были какие-то специальные гвозди. Маленькие, граненые, с широкими шляпками. Прибивая материю, он держал их во рту и очень ловко вколачивал двумя ударами молотка. Наконец трое повалили его и стали крутить руки. - Витька, не сопротивляйся, - крикнул я, - спокойно, не сопротивляйся!

Он затих, и его быстро утащили с площади. Толпа смешалась, все заговорили, задвигались, столько тут я увидел, что еще один парень стоит с лозунгом под мышкой и держит за руки Бориса с Юлькой. Ребята стояли спокойные, готовые идти, куда им прикажут, но парень остался один и был в нерешительности. Молодой, младше меня. Он был смущен, растерян, и чувствовалось, что ему страшно неловко. Он ждал, что мы его оттесним от своих и тогда он уйдет со спокойной совестью. Его же, наоборот, приняли за своего, и кто-то из толпы советовал: - Спрячь лозунг под пальто, а то сейчас вернутся... - Уходи, уходи, пока никого нет.

Секунду он колебался, потом бросил ребят и быстро, не оглядываясь, зашагал прочь.

Все было кончено. Вдруг стало холодно и неуютно. - Пошли, - сказал я. - Мы свое сделали. Пошли, согреемся где-нибудь.

И человек десять вместе со мной медленно потянулись к троллейбусной остановке. Толпа разбилась на кучки, все оживленно обсуждали происшедшее.

- Что случилось, что тут было? - спрашивали случайные прохожие.

Уже гораздо позже, без меня, вернулись оперативники и забрали Вадика Делоне и Женьку Кушева, которому вдруг пришло в голову крикнуть: "Долой диктатуру! Свободу Добровольскому!" Делоне выпустили, а Кушева увезли в Лефортово. Илью Габая задержали два милиционера по приказу КГБ, но и его выпустили, записав фамилию.

Тысячи раз потом повторялись эти подробности свидетелями, следователями, прокурорами, судьями, адвокатами, искажались умышленно, перевирались случайно, пока, наконец, не осели дубовыми фразами приговоров, процеженные через судебную процедуру.

Власти, видимо, сами не знали, что с нами делать. Вадика арестовали только через три дня, меня и Габая - через четыре, И вновь потянулись дни в Лефортове, допросы, наседки. Подъем, завтрак, прогулка, обед, ужин, отбой, подъем, завтрак, прогулка, обед, ужин, отбой... - Соберитесь в баню. - Как, опять баня? Неужели неделя прошла?

Политическое следствие в СССР - процедура совершенно особая, ни в какие кодексы не укладывающаяся. Не случайно самый лучший следователь КГБ профессионально не способен вести обычное уголовное дело и даже пустячную карманную кражу не сможет раскрыть как следует. В уголовной практике дело возникает при совершении преступления. Допустим, произошло убийство - это и есть основание для возбуждения дела. Так это и называется - дело об убийстве гражданина такого-то. Следствие изучает обстоятельства убийства, личность убитого, его связи и взаимоотношения с окружающими, перебирает возможных убийц, исследует их отношения с убитым. Наконец, если повезет, убийцу находят, собирают доказательства его причастности к преступлению, отпечатки пальцев, следы крови и т.п. Если доказательств недостаточно - его оставляют в покое, ищут другого возможного убийцу. Не нашли - дело об убийстве так и остается нераскрытым. Но всё в таком деле на своем месте: свидетели - только свидетели, подозреваемый в убийстве подозревается только в убийстве, следователь - просто следователь, адвокат - просто адвокат.

В политическом следствии дело заводится на человека, ибо, по мнению КГБ и партийного начальства, его пора сажать. Скопились какие-то доносы о его высказываниях, намерениях, контактах, влиянии на окружающих, о том, что он кому-то мешает или, наоборот, отказывается помочь, слишком много знает и болтает об этом или, напротив, ничего знать не хочет. Словом, пора сажать человека, созрел. А еще чаще - созрел для посадки целый круг людей, надо их приструнить: кого-то посадить, кого-то взять на крюк. Поэтому из такого круга сначала выбирают человека или наиболее уязвимого, способного сломаться, склонного к компромиссам. или, наоборот, такого, что его арест произведет на весь круг наибольшее впечатление. Или даже того, кто действовал меньше других, чтобы навалить на всех ответственность: "Вот, вам ничего, а он (или она) сидит...", "Втянули человека в ваши Дела, теперь он за вас расплачивается". Или берут вокруг кого-то очень активного, надеясь внушить подозрения, что он-то, остающийся на свободе, сотрудничает с КГБ. Есть, конечно, случаи исключительные, когда арест форсируется неожиданным происшествием, вроде нашей демонстрации, но само следствие и в этих случаях идет по обычным законам, сформулированным известной фразой: "Был бы человек, а статья найдется". Кстати, о статье. Если человека арестовывают по уголовному делу, его же не обвиняют в убийстве вообще, воровстве вообще или мошенничестве как таковом, но в убийстве кого-то, воровстве чего-то или конкретных случаях мошенничества. По политической статье обвинение запросто дается по формулировке статьи, а факты подбираются вовремя следствия: что удастся подтвердить показаниями, признанием, материалами обысков, то потом и войдет в обвинительное заключение. А то еще бывает, арестовывают или обыскивают перед арестом под самым неожиданным предлогом: подготовка к покушению на Генерального секретаря ЦК КПСС или неуплата алиментов брошенной семье, попытка убежать за границу или подготовка к ограблению банка. Просто берут самый красочный из доносов на этого голубчика и представляют в партийные инстанции (без них ни один арест не происходит):

- Видите, что за человек! До чего докатился! Давно пора сажать. И пропаганду разводит, и взятки берет, и с женой подрался. Вот и возьмем его пока за драку с женой, а там видно будет.

И начинается дело о гражданине Н. Ведет его не один следователь, а целая бригада, и день за днем, час за часом перебирают они всю жизнь гражданина Н - не может же быть, чтобы этот гражданин никогда ничего "такого" не совершил, нет у нас таких чистеньких. Ну, если не хотел убить Генерального секретаря, так ругал его спьяну, или Америку хвалил, или взятку дал, или продал что-нибудь "налево". Как у Кафки: вина должна сама себя обнаружить. Ведут наше дело о демонстрации, арестовано пять человек, на площади было от силы пятьдесят, а обыски проводят у ста и забирают, естественно, весь самиздат. Тут и средство запугивания, и надежда что-то "выловить".

А пуще всего бригада следователей интересуется интимной жизнью гражданина Н: с кем спал, где, когда и каким способом? Кто не без греха? - сознайтесь. И уж если такой грех обнаружен, то сразу убито несколько зайцев. Во-первых, у гражданина Н жена, и он вовсе не хочет, чтобы она узнала все его грехи. Во-вторых, у той гражданки, с которой был грех, есть муж, который этим обстоятельством весьма заинтересуется. Он - готовый союзник следствия, такое вспомнит о гражданине Н, что только руками разведешь. В-третьих, сама эта гражданка чего только не подпишет, чтобы муж не узнал лишнего. Да мало ли тут комбинаций возникает! Успевай записывай. И, наконец, весьма отчетливо проступает аморальный облик гражданина Н, его, так сказать, подлинное лицо, а это очень пригодится для суда и для газет. Ведь политическое следствие не преступление распутывает, а прежде всего собирает компрометирующий материал. Оно обязано выяснить, почему гражданин Н, внешне вполне советский, выросший в советской семье, воспитанный советской школой, вдруг оказался таким несоветским. Это надо установить и сообщить наверх, партийным органам, для обобщения и принятия мер.

Человек, по партийным понятиям, ни до чего не может додуматься просто так, сам. Тут должно быть чье-то "влияние": или буржуазной пропаганды (выяснить, как проникла!), или какого-нибудь антисоветски настроенного типа (выявить и взять на заметку!). В крайнем случае, следствию приходится констатировать недостаток воспитательной работы с гражданином Н. Это уже совсем скверно, и кто-то из партийных товарищей у него на службе или в институте получит выговор. До этого предпочитают не доводить и настаивают: "Ну, подумайте, видимо, кто-нибудь на вас влиял.. Кто?"

Конечно же, к концу следствия, под тяжестью улик, гражданину Н полагается раскаяться, осознать свои ошибки или хотя бы посожалеть о содеянном. Иначе скверно приходится уже самим следователям: политическое следствие - это в первую очередь воспитание заблудшего, а следователь - воспитатель и политический наставник.

Главное оружие следователя - юридическая неграмотность советского человека. С самого дня ареста и до конца следствия гражданин Н полностью изолирован от внешнего мира, адвоката увидит, только когда дело уже окончено. Кодексов ему не дают, да и что он поймет в кодексах? Вот и разберись: о чем говорить, о чем не говорить, на что он имеет право, а на что - нет?

Человек, арестованный в первый раз, обычно твердо уверен, что его будут пытать или как минимум бить. Следователь его в этом не разубеждает. Напротив.

- Ну, что ж, - цедит он зловеще, - не хотите добром признаваться, вам же хуже. Потом пожалеете. Что "хуже" - не объясняется.

Как правило, решает человек, что лучше всего подтверждать уже известное следствию. Какая разница? Все равно знают. Лишь бы новых фактов не сообщать, новых людей не впутывать. Тем более, что, когда ты не отвечаешь, тебе начинают твердить: "Вы неискренни". Вот на известных фактах и можно подтвердить свою "искренность", в то же время вроде бы не расколовшись. И это самая распространенная ошибка. Подтверждать в своих показаниях то, что "известно" следствию, - все равно что менять для них советские рубли на доллары по официальному курсу. Их "знание", приобретенное от агентов, через прослушивание телефонных разговоров, а то и просто по предположениям, в протокол не запишешь, суду не предъявишь. Подтверждая сомнительное "известное", человек делает его юридическим фактом, доказательством. Даже когда зачитываются показания какого-нибудь "раскаявшегося", подтверждать их ни в коем случае нельзя. Показания одного человека (тем более обвиняемого, который не несет ответственности за дачу ложных показаний) - это одно дело, он еще может их изменить, в крайнем случае - на суде от них откажется. Показания двоих - значительно хуже, и тому же "раскаявшемуся" отказаться от своих прежних покаянных показаний труднее будет.

Самые незначительные факты, детали, подробности, вроде бы и к делу не относящиеся, и то опасно подтверждать (или рассказывать) - их предъявят кому-нибудь вместе с вашей подписью под протоколом и скажут:

- Вот видите, он во веем сознался. Такие мелочи - то рассказал.

А тут еще следователь, ведя протокол, непременно исказит все, что вы говорите. Вместо "встреча" напишет "сборище", вместо "взгляды" - "антисоветские взгляды", вместо "давал почитать" - "распространял". И отказаться подписывать неловко - работал человек все-таки, писал.

Удивительно - как трудно советскому человеку научиться говорить "нет", "не хочу отвечать", "не буду рассказывать". Предпочитают говорить в сослагательном наклонении: "вроде бы", "как будто бы", "может быть". Следователь же записывает "да" и еще от себя добавляет целую фразу - развернутое "да".

А тут еще наседка в камере да следователь намекает, что родственникам худо придется - жене, детям.

И когда наконец закрывают дело и можно встретиться с адвокатом, то уже поздно. Чего только не наговаривают на себя люди по незнанию! И на себя, и на других...

Второе оружие следствия - это свидетели. И к ним относится все сказанное выше - с той только разницей, что свидетелю еще труднее. Свидетель в политическом деле - это уже не свидетель, а подозреваемый. Сегодня свидетель - завтра в тюрьме, и основное свойство свидетеля - нежелание превратиться в обвиняемого. По некоторым делам даже и не поймешь, почему один оказался свидетелем, а другой - обвиняемым. "Виноваты" они одинаково, просто следствию так удобнее.

Свидетелю сразу же объявляют: за отказ от показаний - одна статья, за ложные показания - другая.

- Так говорил вам гражданин Н. или не говорил, что в нашей стране нет демократии?

Кто ж этого не говорит! Отпираться неправдоподобно. Ложные показания пришьют. - Не помню, знаете. Может быть...

- Полноте, - успокаивает следователь, - мы же знаем. Вот, например, в четверг, у вас дома, за столом. Вы еще анекдот рассказали, про Надежду Константиновну Крупскую. Ведь так дело было? - Вроде бы, - тянет свидетель, - я плохо помню..

Особенно плохо он помнит про то, как сам рассказывал анекдот. И следователь вписывает в протокол: "Да, в четверг у меня дома гражданин Н вел антисоветские разговоры, утверждая, что в СССР нет демократии". Гнуснейшая клевета на наш самый демократический в мире строй - статья 70 обеспечена. Какой адвокат вам теперь поможет?

Впрочем, адвокат - помощник только по уголовным делам. В политических делах, как правило, адвокат - помощник КГБ, ими же и назначенный, или, официально говоря, "допущенный". И если следствию, наседкам, свидетелям и юридической безграмотности объединенными усилиями не удалось довести гражданина Н до раскаяния - за дело принимается адвокат. Он не только откроет кодекс, но и на случаях из своей практики покажет, что чистосердечное раскаяние есть смягчающее обстоятельство:

- Раскайтесь, ну, хоть формально, и дадут поменьше. Не семь лет, а пять. Иначе вас и защищать невозможно.

Вот потому-то и не бывает в КГБ "нераскрытых дел". А уж если приходится признать, что зря арестовали гражданина Н, зря держали в Лефортове, - это просто грандиозный скандал. Кого-то в чинах понизят, кого-то на пенсию, кого-то на Чукотку старшим следователем по особо важным делам переведут, у белых медведей антисоветчину искоренять.

Позвольте, как же это - "пришлось выпустить"? Что же, все-таки существуют законность, беспристрастный суд, нелицеприятные судьи? И оправдывают политических?

Успокойтесь, товарищи, не торопитесь. Чтоб суд оправдал обвиняемого по политической статье, этого у нас не бывало. Разве что условный срок дадут, если очень живописно кается. Наши ведь советские суды выполняют в первую очередь задачу воспитания масс. А какое же это воспитание, если и дураку видно, что судят гражданина Н совсем уж, даже по нашим меркам, ни за что ни про что? И никакой даже сомнительной истории с деньгами или "морального разложения". Как же это может быть морально чист враг пролетарской власти? Да еще и никакого влияния буржуазной пропаганды не обнаружили.

И выпускают-то, не доведя дела до суда, тоже не "оправдав", а лучше всего "помиловав" (не осужденного, не представшего даже перед судом - помиловав!) или, в крайнем случае, "за недоказанностью вины": гуляй, милый, пока не накопим на тебя матерьяльчик, никуда не денешься. Так по нашему делу выпустили Илью Габая, чтобы через два года арестовать наверняка, без всяких там недоказанностей. Моя позиция на следствии была простой и ясной: - Я гражданин этой страны и действовал в рамках ее Конституции. Да, я организатор и активный участник демонстрации. Это мое конституционное право, и я им воспользовался, Я приглашал знакомых принять участие в демонстрации, делал лозунги, принес их на площадь и один лозунг держал. Кого именно приглашал, с кем делал лозунги и кто был на площади, говорить отказываюсь, так как моему обвинению это отношения не имеет. Я отвечаю только за свой действия. Перед выходом на площадь я инструктировал своих знакомых. Я прочел текст статьи 190-3 вслух и предупредил всех собравшихся, чтобы не нарушали общественный порядок, повиновались требованиям властей, не сопротивлялись, не нарушали работу транспорта и учреждений. Во время демонстрации никто из нас этих требований не нарушил. А вот те, кто нас задерживал и срывал лозунги, действительно грубо нарушили общественный порядок. Я требую их отыскать и привлечь к уголовной, ответственности. - И я писал сотни жалоб во все концы, - требуя - как добрый гражданин. - немедленно наказать нарушителей порядка.

На десятый день мне предъявили обвинение... по ст. 190-3. В нем говорилось, что я, "узнав об аресте своих друзей Лашковой, Добровольского, Галанскова и др., с целью их освобождения, в нарушение установленного законом порядка обращения по данному вопросу в соответствующие органы, встал на путь незаконного выражения своих требований и несогласия со ст. 70 и ст. 190-1, 190-3 УК РСФСР, явился одним из организаторов действий, грубо нарушивших общественный порядок на Пушкинской площади, в Москве 22 января 1967 г., принял активное участие в этих действиях".

- Понятно ли вам обвинение? - спрашивает следователь. - Нет, не понятно. Тут мы меняемся с ним ролями, и теперь ему надо давать объяснения. А что он может объяснить? Советская власть не приучена объясняться, она может только требовать.

- Мне непонятно, откуда взялась "цель освобождения" арестованных, что это за "установленный законом порядок обращения", как я мог его нарушить, если вообще к нему не прибегал, почему способ выражения моих требований незаконен - он ведь вполне конституционный, а главное, в чем же выразилось "грубое нарушение общественного порядка"?

Приходили прокуроры, начальники отделов, какие-то люди в штатском, пытались что-то объяснять, размахивали руками, морщили лбы, но дело дальше не двигалось. Как объяснишь, что требовать освобождения греческих политзаключенных можно, а советских - нельзя? Где, в каком законе сказано, что первомайская демонстрация на Красной площади - не нарушение общественного порядка, а наша, на Пушкинской, - нарушение? И никто из них не мог преодолеть статью Конституции, где черным по белому напечатано, что гражданам СССР гарантируется свобода уличных шествий и демонстраций. Я же давил их законом, прижимал статьями, глушил параграфами - признайтесь честно и правдиво, скажите на весь мир, что нет в СССР свободы демонстраций, что у вас все запрещено, что вам не нравится. И уже они впадали в неопределенное, сослагательное - "может быть", "вроде бы", "как будто".

- Ну, вы же советский человек...

- Нет, я гражданин СССР.

- Каковы ваши взгляды? - А какое это имеет отношение к моему делу? Надеюсь, меня держат в тюрьме не за взгляды?

- Вы признаете себя виновным?

- Как я могу ответить на этот вопрос, если мне непонятно обвинение? Объясните.

По закону они обязаны объяснить. Не можете? И вот уже летит целый ворох жалоб - не хотят объяснить обвинение бедному заключенному! Полгода сижу - не знаю, за что! А сверху ответы: "Разъяснить обвиняемому". Зациклило машину. Так бывает иногда с компьютерами: лампочки мигают, что-то щелкает, машина гудит, а решения никакого. Позиция гражданина оказалась неуязвимой.


Страницы


[ 1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 | 11 | 12 | 13 | 14 | 15 | 16 | 17 | 18 | 19 | 20 | 21 | 22 ]

предыдущая                     целиком                     следующая