03 Dec 2016 Sat 22:44 - Москва Торонто - 03 Dec 2016 Sat 15:44   

Так эта история и кончилась для меня ничем. Пронесло стороной. Через полгода был суд в зоне. Осудили каких-то четверых ребят: одного - к 14 годам, двоих - к 12, четвертого - к 10 особого.

А года через полтора, когда один из моих лжесвидетелей уже освободился, пришло известие, что его убили. Так часто бывало: освободится какой-нибудь шибко "исправившийся", и через некоторое время приезжает вдруг следователь узнавать, с кем он враждовал да кто ему мстить собирался. Что ж тут узнаешь, если он пол-лагеря продал? Обычно на вечерней поверке объявляли: кто знал такого-то, завтра с утра зайти в оперчасть. Чаще всего дорогой из лагеря и убивали - сбрасывали под поезд или резали. А если здорово насолил кому, то и дома находили. Второй должен был освобождаться со мной в один день. Надо же быть такому совпадению. И чем ближе к этой дате, тем тоскливее он на меня поглядывал издали. Не ждал он свободы, не радовался ее приближению. Ладно, не гляди, не трону. Хватит с тебя и этих переживаний.

Русского человека трудно удивить пьянством - спокон веку на Руси было "веселие пити" и жить без того не могли. Но то, что происходит сейчас, даже пьянством не назовешь - какой-то повальный алкоголизм. Водка дорожает, и нормальным стало употребление тройного одеколона, денатурата, всяких лосьонов и туалетной воды. Более того, все стали знатоками химии и не только ухитряются из почти любых продуктов гнать самогонку, но, добавляя всякие реагенты, помешивая, взбалтывая или подогревая, умудряются получить спирт из тормозной жидкости, клея БФ, политуры, лаков, желудочных капель, зубного порошка и т. п. Рассказывали мне даже, что солдаты на Дальнем Востоке придумали способ пьянеть от сапожного гуталина: мажут его на хлеб и ставят на солнце. Когда хлеб пропитается, гуталин счищают, а хлеб едят. Что уж за жидкость вытягивается таким образом из гуталина, понять трудно. Известно только, что пьянеют, поев этого хлеба.

Алкоголизм распространяется в геометрической прогрессии, и государство справедливо видит в нем угрозу: экономический ущерб от него огромен. Для алкоголиков построены тысячи резерваций, где режим почти что равен лагерному - принудительный труд, наказание голодом и прочие атрибуты "воспитания" - да плюс принудительное лечение. Естественно, в этих "профилакториях" любыми средствами добывается спиртное - и подкупом охраны, и "химией". В сущности, разве что из кирпича нельзя выгнать самогонку. Но все это бледнеет по сравнению с лагерным пьянством. 2000 человеческих душ, зажатых колючей проволокой на клочке земли в 0,5 кв. км, жаждут забалдеть. Конечно, лак, политура, краска крадутся со складов неудержимо. Но это - роскошь. Пьют ацетон. Болеют потом, но пьют. Пьют неразбавленную краску, глотают любые таблетки. - Нам что водка, что пулемет. Лишь бы с ног валило!

Один чудак умудрился выпить жидкость от мозолей. Язык и гортань у него от этого облезли, он сдирал с них кожу целыми кусками, но был счастлив.

Кто курит "дурь" или колет наркотики, изредка добываемые через охрану, - по лагерным понятиям даже наркоманом не считается. Наркоман - кто уже не может жить без иглы. За неимением настоящих наркотиков выжигают какие-то желудочные капли - жуткое черное вещество - и полученную жидкость колют в вены. И это еще счастливчики. С отчаяния колют просто воду или даже воздух. Никогда бы не поверил, если бы не видел своими глазами, что человек, вогнавший в вену кубик воздуха, останется жив.

Самое любопытное, что с лагерной точки зрения все это отнюдь не предосудительно. Напротив, колоть и глотать всю эту дрянь считается молодечеством, особым шиком. Бывало, и умирал кто-нибудь от такого шика, и тогда о нем говорили уважительно: "Умер на игле".

Но, конечно, самым распространенным возбуждающим средством в лагере является чифир. Нелегальная торговля чаем в лагерях приобрела фантастические размеры и составляла существенную долю доходов надзирателей. Обычная цена - рубль за пачку (государственная цена - 38 копеек). 10 пачек - 10 рублей, шесть двадцать чистого дохода за один пронос. Иногда и больше, в зависимости от ситуации. Во Владимирской тюрьме цена была 3 рубля за пачку - 26 рублей 20 копеек прибыли за раз. Какой надзиратель устоит?

Власти отчаянно боролись с торговлей чаем лет тридцать. Пойманных на этом надзирателей выгоняли с работы, штрафовали, судить пытались, а заключенных, пойманных с чаем, сажали в карцера, в ПКТ, переводили в тюрьмы - все напрасно. Те же конвойные солдаты с собаками и автоматами, которые так торжественно ведут колонну зэков, посадив их в воронок, вагон или камеру, первым делом спрашивают:

- Чай нужен? - И начинается торговля: за деньги, хорошую одежду и прочие услуги.

Украсть ли инструмент, сделать ли по заказу хорошую мебель начальнику - чай, водка, наркотики. Хороший начальник лагеря, "хозяин", знает: если нужно ему перевыполнить план, срочно отремонтировать сломанное оборудование - словом, какое-то героическое усилие от зэков, - никакое принуждение, расправы и карцера не помогут. Есть только одно средство - чай.

А где торговля - там особые отношения, зависимость, шантаж. Ведь если попадутся, зэку - карцер, надзирателю - тюрьма. Принес чаю - значит и письмо отправит. По письму родня зэка пришлет денег на нужный адрес: половина - надзирателю, половина - зэку. И идет эта карусель в масштабах всей страны.

Зэки варят чай в тайге на лесоповале - на костерочке, в бараке - на самодельном кипятильнике, воткнув его в провода, а то и просто на патроне от лампочки, засунув его в банку с водой. Надзиратели чифирят солидно у себя, в тепло натопленной надзорной комнате. И чай тот же. Сами принесли зэкам, сами же во время обыска и отняли - "не положено".

Да и вообще-то нет разницы между уголовными и надзирателями. Только что форма, а переодень их - и не отличишь. Жаргон тот же, манеры, понятия, психология - все то же. Это один уголовный мир, все связано неразрывной цепью.

- Старшой, пусти на минутку вон к тем фуцманам, - просит конвойного в вагонзаке какой-нибудь урка, - из крытки иду, совсем отощал, а у них там кешера богатые.

И тот пускает урку пограбить новичков в соседний отсек, знает, что и ему перепадет часть добычи.

У нас в лагере на мебельной фабрике существовало целое подпольное производство. Четверо заключенных, работавших на разных станках, тайком делали всякие дефицитные поделки: точили шахматы, палки для штор и т.п., а два надзирателя все это выносили и продавали на "черном" рынке. Зэкам - чай, водка, еда; надзирателям - деньги.

Не только надзиратели, но и вольнонаемные - мастера на фабрике, медсестры, учителя лагерной школы - заняты в этих торговых операциях.

Лагерная школа - явление довольно забавное. По советским законам, среднее образование обязательно, и те из заключенных, кто его не имеет, независимо от возраста принуждаются к ученью в свободное от работы время. Средства принуждения обычные - карцер, лишение посылки или свидания. Конечно, обучение в такой школе - скорее условность, исполнение повинности, чем приобретение знаний. Особенно для людей пожилых, которые, устав от работы, просто дремлют на занятиях.

Молодые ребята ходят в школу развлечься, поглядеть на учителей - в основном женщин. Онанируют прямо на уроке, сидя за партой, практически на глазах у учительницы. Других женщин в лагере не увидишь, и каждый мечтает завести роман с учительницами, чаще всего - женами офицеров. До сожительства, по лагерным условиям, дойти не может, зато счастливчики получают сразу все удовольствия. Любвеобильные офицерские жены и чая принесут тайком, и водки, и письмо всегда отправят. Им тоже скучно в тесном офицерском поселке, расположенном обычно рядом с лагерем, вдали от больших населенных пунктов. Развлечений никаких, даже кино нет. Все один и тот же круг знакомых - сослуживцев мужа, к которым и в гости-то идти неохота, надоели друг другу до смерти. Одна надежда - завести роман в лагере, с зэком помоложе. Разумеется, избраннику завидует весь лагерь, и он ходит гоголем - первый парень на деревне. А мужья, не скрываясь, ревнуют, жестоко преследуют "соперников", гноят их по карцерам, даже физической расправой не брезгуют.

Наш замполит, капитан Сазонов, - типичный замполит, тупой, обрюзгший, с красной бычьей шеей и глазами навыкате, - был особенно ревнив. Наверно, считал, что жена замполита - все равно что жена Цезаря и должна быть вне подозрений. Сам провожал ее из школы и в школу каждый день. Заглядывал в класс по нескольку раз за урок, а в перерывах между занятиями важно прогуливался по коридору. А она - молоденькая, хрупкая, изящная, совсем ему не пара, и странно было увидеть их шествующими под руку через весь лагерь. Казалось, он чувствовал своей спиной похотливые взгляды двух тысяч изголодавшихся зэков и злобно посматривал по сторонам. Буквально все лагерное население высыпало из бараков поглядеть на нее, отпустить им вслед, сплюнув, сальную шуточку. Как ты им запретишь глядеть? Весь лагерь в карцер не загонишь, хоть ты и замполит.

Разумеется, жена Сазонова была предметом вожделений всего лагеря. В ее класс записалось 60 учеников, самые молодые и отчаянные. Не хватало помещений, прекратили прием, и даже драки случались между претендентами. Один молодой парень достал на фабрике дрель, залез под пол школы и, просверлив дырку в полу класса, наслаждался открывшимся видом. Другой придумал класть зеркальце на носок ботинка и выдвигал ногу в проход, когда она ходила по классу. Она, конечно, знала, какое возбуждение вызывает у лагеря, стеснялась, поминутно краснела, однако никого не выделяла особо. Приз оставался не завоеванным, пока на сцене не появился молодой, румяный, дерзкий вор по кличке Фома. Весь лагерь, затаив дыхание, следил за их романом, сотни добровольцев наблюдали за передвижениями Сазонова и сообщали влюбленным о приближении опасности. Все ждали - что будет?

Ну, нашлись "доброжелатели", сообщили об этом и Сазонову. Он вызвал Фому к себе в кабинет, долго молча глядел на него своими белесыми глазами, но в карцер не посадил, как все ожидали, а сказал только: - Чтобы духу твоего в школе больше не было! И стал с тех пор еще внимательнее следить за женой. - Фома! - кричали зэки каждый раз, как видели их идущими под руку. - Твою невесту уводят!

- Да ладно... - криво усмехался Фома. У Сазонова же шея наливалась кровью, раздувалась, словно клобук у кобры.

Наконец застукал их Сазонов. В перерыве между занятиями они мирно беседовали, сидя рядышком над раскрытым учебником математики. Как уж его проглядели добровольные стражи - не знаю.

- Сгною! Приморю! Три месяца ПКТ!

Все три месяца по вечерам приходил Сазонов в ПКТ посмотреть на своего обидчика. Отпирал первую дверь, оставляя закрытой вторую, решетчатую, и глядел в полумрак камеры.

- Смотри, Фома, сгною. Живым не выйдешь.

- Все равно я твою Аду вы, освобожусь и вы..., - бодро отвечал Фома, хотя вид у него был уже не такой молодецкий. Исчез румянец, пожелтело, осунулось лицо, и только голос звучал дерзко. Тем только и жив был, что ночью пробирались дружки под окно и передавали ему поесть, сколько успевали.

Спасся он тем, что сроку оставалось мало - освободился. И долго еще жили легенды в лагере о дерзком Фоме. Лагерная молва утверждала, что он таки вы...л жену Сазонова. Даже очевидцы находились.

А так, кроме учительниц, не было больше женщин в лагере. Процветал гомосексуализм, и пассивные гомосексуалисты имели женские прозвища - Машка, Любка, Катька. Уголовная традиция в этом смысле на удивление нелогична: быть активным гомосексуалистом - молодечество, пассивным - позор. С ними рядом не полагалось есть за столом, и они обычно садились в столовой, в углу, отдельно. Да и посуда у них была специальная, чтобы, не дай Бог, не перепутать, - сбоку на краю миски пробита дырочка. Даже брать у них из рук ничего не полагалось.

Большая часть этих отверженных становилась ими отнюдь не добровольно. Чаще всего, проигравшись в карты, они вынуждены были расплачиваться натурой, а уж потом любой, кому не лень, принуждал их к совокуплению - лагерный закон их не охраняет. Сколько хороших ребят так-то вот искалечили - сосчитать трудно. В зоне их было процентов 10.

Да что там гомосексуалисты! Забрела однажды в лагерь коза. Как уж она прошла через вахту - неизвестно. Должно быть, за въезжавшим грузовиком. Затащили ее зэки куда-то в подвал на фабрике и коллективно использовали. Потом надели на рог пайку хлеба в качестве платы и выгнали к воротам, Хозяева козы, здоровый красномордый мужик, сам бывший зэк, поселившийся после освобождения рядом с лагерем, и его жена, увидели свою кормилицу в таком непристойном виде, когда солдаты выпустили ее за ворота. Хохот, мат, крики. Зэки повылезали на крыши цехов, охранники высыпали с вахты...

- Иван! - кричит мужику жена сквозь слезы. - Зарежь козу! Видишь, зэки над ней насмеялись.

- Молчи, дура! - отвечает Иван. - Ишь, чего придумала - резать. Я тебя десять лет е? не режу.

Вызов к куму - это всегда плохо. За хорошим не позовут. Или в карцер посадит, или грозить, запугивать примется. А то и вовсе новое дело мотать собирается, новый срок.

- У вас есть родственники за границей? - спросил меня кум, вызвав к себе в кабинет.

Не понять, куда клонит. Зачем ему мои родственники? - Нет, нету. Друзья есть.

- Друзья? Это те, что ли, с которыми вы занимались антисоветской деятельностью?

Не хватало еще, чтобы лагерный кум вел со мною политические беседы. Что ему от меня надо? - Я не обвиняюсь в антисоветской деятельности. Оказалось, однако, что причиной вызова была посылка, пришедшая вдруг на мое имя из Америки. Отправитель - какая-то Анна Дэнис из Калифорнии. Имя совершенно мне незнакомое.

- Скажите, вы отказываетесь взять посылку? Ничего себе формулировка вопроса. А почему я должен отказываться? И потом: что в посылке?

- Посылку мы вам пока не будем показывать. Сначала ответьте, вы отказываетесь или нет? - Нет, не отказываюсь.

- Ах, вот как! Ну, что же, вручить посылку я вам обязан, но буду вынужден объявить всем в лагере, что вы платный агент империализма. Кроме того, мы не можем отдать ее сейчас вам на руки - в ней присланы вещи вольного образца. Будет лежать до конца срока на складе. И засчитывается как очередная. Значит, больше в эти полгода вам посылок не положено.

Так пришла ко мне первая весточка из свободного мира - теплая одежда от незнакомой мне Анны Дэнис. Ну что ж, пускай я буду агентом империализма, пусть эти вещи лежат на складе безо всякой пользы, но я никогда не обижу отказом человека, символически выразившего мне симпатию. И лагерный кум записал в карточку: Посылка с вещами неположенного образца от Анны Денисовны из Калифорнии.

Впрочем, строго говоря, это не было первой весточкой свободного мира. У меня ведь был радиоприемник, прекраснейший приемник, какого не купишь ни в одном магазине Москвы.

Петр Яковлевич был на три года младше меня, но все в лагере звали его не иначе, как по имени-отчеству. До ареста в своем родном Воронеже он был известен как золотой карманник, о воровских его подвигах ходили легенды. С поразительной точностью мог он сказать, войдя в автобус или просто в толпе на улице, у кого есть деньги, сколько примерно и где они спрятаны. И случая не было, чтоб не смог их вытащить. Попался он первый раз, получил четыре года.

Внешне, однако, он совсем не был похож на карманного вора - необычайно серьезный, солидный, в очках с толстой оправой, он напоминал скорее разночинца прошлого века - не то Добролюбова, не то Писарева, Встретившись где-нибудь на свободе, я принял бы его за молодого научного работника, поглощенного своими исследованиями. Был он нетороплив, рассудителен, и уж если говорил что-то - это было окончательно, весомо, не с бухты-барахты. Кроме своей основной, карманной, профессии он еще был прекрасный радиотехник и после освобождения собирался целиком перейти на эту вторую специальность.

- А как же карман? - изумлялись жулики. - Завязал, что ли?

- Все, этим я больше не занимаюсь, - солидно отвечал Петр Яковлевич, - Этими делами можно пробавляться до первого ареста. Потом уже бессмысленно - менты тебя знают, следят, стараются любое дело пришить и через пару недель опять посадят. Бесполезно.

Его-то я и попросил сделать мне такой коротковолновый приемник. Все необходимые детали удалось заказать одному вольняшке, ?гонцу, носившему в зону чай. Дело устроилось в две недели. Я очень спешил, подгонял Петра Яковлевича, и он недовольно морщился. Спешить было не в его характере. Делать так уж делать. Основательно.

И действительно, приемник вышел на славу. Все ловил: и Би-Би-Си, и Голос Америки, и Свободу, и Немецкую волну, и даже радио Монте-Карло. Только Москву не принимал. Как уж Петр Яковлевич ухитрился исключить Москву, понять не могу. Приемник стоял в школе, в одной из комнат для хранения школьного оборудования, замаскированный под какой-то физический прибор на случай обыска. Завхоз школы, заключенный, проводил меня незаметно в эту комнату по вечерам, и там начиналась для меня совершенно иная жизнь. Я вновь был со своими друзьями, переживал их аресты, был вместе с ними на Красной площади, протестуя против оккупации Чехословакии, писал с ними письма протеста.

68-й год был кульминацией. Казалось, еще немного - и власти отступят, откажутся от саморазрушительного упрямства. Слишком оно становилось опасно: подобно цепной реакции, репрессии втягивали в движение все больше и больше людей. Целые народы грозили прийти в движение, и это ставило под угрозу уже само существование последней колониальной империи. Вопрос о том, являемся ли мы гражданами или подданными, оказался решающим и для национальных проблем.

Гражданин обладает своими правами от рождения. Подданный наделен ими с высочайшего соизволения. Но ведь быть украинцем, русским или евреем - это тоже природное право. Государство внутри граждан - и только оно - определяет, каким будет государство внешнее. Советские власти не имели выхода. Как бы глупо, опасно и даже самоубийственно ни было их упрямство, признать суверенитет этих внутренних государств в человеке означало бы конец социалистической системы, а признать суверенитет отдельных наций - конец империи. Слишком хорошо понимали власти, что невозможен социализм с человеческим лицом. Послав танки в Прагу, они фактически посылали танки в Киев и Вильнюс, на Кавказ и в Среднюю Азию. Более того - в Москву.

Войска Варшавского блока были посланы разрушить мой замок и были наголову разгромлены семью людьми на Красной площади. На Лобном месте, где в старину казнили разбойников, состоялась публичная казнь социализма, и мне чуть не до слез жалко было, что не удалось принять в этом участие. Зато порадовался, что там был Вадик Делоне. Все-таки устоял парень после нашего суда, осилил себя.

Вечерами, перед отбоем, когда я, прослушав очередную передачу, возвращался опять в свой лагерь и брел вдоль освещенных прожекторами рядов колючей проволоки, меня не покидало удивительное чувство свободы, легкости и силы.

Трусливо молчали премьер-министры и президенты, предпочитая обедать в теплой дружественной обстановке с Брежневыми и Гусаками, позорно молчала ООН, несмотря на потоки обращений моих друзей, предпочитала толковать о Родезии.

- Задавят их, - рассудительно говорил Петр Яковлевич, поправляя очки. - Куда им против такой силы? Лучше бы сидели тихо, не рыпались.

- Вот видишь, - говорил, встречая меня, пьяненький капитан. - Разве можно идти против власти? Они тебя просто убьют, помяни мое слово. Пристрелят, и все.

А по заводам и фабрикам, как водится, шли собрания трудящихся, единодушно одобряющие ввод войск в Чехословакию. Газеты печатали письма доярок, оленеводов, учителей и сталеваров, писателей и академиков. И все - от Президента США и Генерального секретаря ООН до последнего надзирателя в лагере - преклоняли головы перед грубой силой.

Нет, не я был в концлагере, а они, сами выбрав несвободу.

Освобождался я из карцера. После истории с посылкой замполит Сазонов люто меня возненавидел. За весь свой срок я ни разу не был на политзанятиях, и все уже привыкли к этому вроде бы как к должному. Знал об этом и Сазонов, но только месяца за три до моего освобождения вознамерился вдруг заставить меня посещать их. Вернее, просто решил использовать это как предлог для наказаний.

Я, разумеется, уперся: с какой стати я должен ходить в вашу церковь, если не верю в вашего Бога? Да и по закону политзанятия не являются обязательными.

И пошли карцера один за другим, аж в глазах зарябило.

- Хоть напоследок тебя приморю, - пообещал Сазонов. Он верно рассчитал, что времени осталось мало и я никак не успею ему досадить.

Под самый конец дал он мне 15 суток, хоть сроку всего оставалось семь дней, - больно озлобился. Так и остался я должен хозяину восемь суток. Ладно, следующий раз досижу.

С трудом уговорил дежурного офицера, чтоб разрешил хоть на часок подняться в зону перед освобождением - помыться после карцера да попрощаться с ребятами.

Самое худшее наказание - выгнать на волю прямо из карцера. Грязища в карцерах такая, что одежду можно было только выбросить - отстирать невозможно. Допроситься же из карцера в баню почти никогда не удавалось. Даже голодовки объявляли, чтобы в баню попасть. Начальству было уж больно хлопотно водить через всю зону, да и разбегались на обратном пути по баракам - лови их потом.

Одно время приспособились жулики - пронесли тайком в карцер спичечную коробочку вшей, собрали у самого вшивого в зоне, старого бродяги. У того вши не переводились, хоть в кипятке его держи постоянно.

Коробочку эту потом растягивали, как могли, чтоб хватило месяца на два. Раз в неделю поднимали крик:

- Врача давай, начальник! В баню не допросишься! Вшей вот развели. Завшивели все. - И совали начальнику под нос парочку крупных неопровержимых вшей.

Часа два криков, мата, угроз, и приходилось начальству вести всех в баню - боялись сыпного тифа или еще какой заразы, которую вши переносят. Но и недели хватало, чтобы превратиться в негра по карцерной грязи.

Жулики мои заварили на прощанье крепкого чаю, и почти каждый, отведя в сторонку, говорил, смущаясь:

- Ну, в общем, сам знаешь... Если чего нужно будет, меня в городе каждый знает. Только спроси - всегда найдешь. Ну, в бегах если будешь или оружие вам, политикам, понадобится. Или там в квартиру какую залезть нужно. Короче, сделаем.

А некоторые даже осторожно намекали, что и зарезать могут, кого надо. Не проблема.

С такими напутствиями я и вышел за ворота. Все-таки не удалось мне их убедить, что преступность на руку советской власти. Учиться, правда, некоторых уговорил, да и то весьма своеобразно. Доказывал я им, что даже преступление совершить грамотный человек может лучше, чище.

- Вот кончи институт, а потом уж воруй, если тебе так хочется. Никогда не попадешься. Этому они верили - грамотность казалась им чем-то вроде черной магии. И книжки заставлял я их читать. Особенно популярен стал у них Достоевский.

Что говорить, привык я к ним. Даже грустно было расставаться. Особенно с ребятами помоложе. Кто знает, сколько из них никогда не выберется из лагерей? Молодые ребята, горячие как огонь. Чуть что - за нож хватаются. Вовремя не удержишь, и вот уже новый срок. Жалко. Многие из них, по-моему, очень способные ребята. Человек пять я даже английскому языку обучил - просто от скуки, пока сидели по карцерам.

Может, кому это покажется странным: преступники, воры, убийцы, опустившиеся бродяги, наркоманы и пьяницы - и вдруг грустно расставаться. Солидные люди покачают головами, советская пресса взахлеб примется цитировать. Какая находка для партийной пропаганды! Но это наш народ, и другого у нас нет. Таким вы сделали его за 60 лет.

Я спал с ними на одних нарах, под одним бушлатом, делил кусок хлеба, вместе подыхал по карцерам. И я полз по запретке на брюхе, рвал колючую проволоку, обдирая руки, ждал каждое мгновение пулю в спину, только чтобы передать им пачку махорки. Так же, как и они мне. И я не жалею об этом. А что вы знаете о своем народе? Какое к нему имеете отношение? Какое имеете право говорить от его лица?

Я не читал им нравоучений, не проводил политзанятий, не создавал подпольных партий и не учил доносить на товарищей, чтобы ?исправиться. Я учил их писать жалобы, надеясь, что, привыкнув обращаться к защите закона, они начнут уважать его. И не моя вина, что этого не случилось. Это ваша вина. Вспомните, что отвечали вы им на жалобы, вспомните, как в лютую морозную зиму поливали из брандспойтов восставший БУР и как обыскивали людей на снегу, раздев донага. Вспомните тех, кто сдох на пороге вашей санчасти, и тех, кто рубил себе топором пальцы, - вспомните, когда озверевшие от крови толпы будут врываться в ваши кабинеты, волочь вас на улицы и втаптывать в мостовые. Когда по разбитым, пахнущим гарью улицам ветер будет гнать тонны бумаги - все, что останется от вашей империи. И не будет вам ни закона, ни правого суда.

Так будет, потому что вы не признаете суверенитет человеческой совести. Только никому от этого уже не станет легче. Вы не оставляете им выхода.

Что еще сделает с ними жизнь, даже загадывать страшно. Встречал я потом на этапах, по пересылкам старых зэков, всю жизнь просидевших по тюрьмам. По 30-40 лет. Особенно запомнился мне Леха Тарасов. Встретил я его на экспертизе в Институте Сербского в 71-м. Только вошел в камеру, бросился мне в глаза человек лет под 60, беззубый и тощий, как скелет. Все лицо исколото. На лбу: ЛЕНИН ЛЮДОЕД, На одной щеке СМЕРТЬ ЦК, на другой - РАБ КПСС.

Был он моложе, чем мне показалось. В войну, в 44-м году, шестнадцатилетним мальчишкой попал в тюрьму за кражу и с тех пор не выходил. В колонии для малолетних вспыхнул мятеж, и он с приятелями зарезал 11 повязочников. Так получил первый лагерный срок. Потом на Колыме за попытку к побегу - второй. Давно выветрилась у пего воровская романтика, а впереди все оставался неизменный четвертак. В 53-м за убийство кума получил он расстрел, но заменили опять на четвертной - из него 15 лет крытки.

День в день просидел он все пятнадцать лет во Владимирской тюрьме. Ни зубов, ни волос, ни здоровья не осталось. Глотал ложки, пришивал себе к телу пуговицы, резал вены - только чтобы на недельку попасть в больницу. Потом стал делать себе на лице антисоветские наколки. Это был скорейший путь в больницу - наколки вырезали сразу, без наркоза, по живому. Но каждый раз аккуратно добавляли срок. Потом вышел тайный указ: за антисоветские наколки расстрел - как за дезорганизацию работы исправительно-трудовых учреждений. Слишком много развелось ?рабов КПСС. Он был тогда уже в лагере, но за какую-то провинность опять присудили ему три года во Владимире. Этого он уже вынести не мог - возненавидел он Владимир за те 15 лет, каждый камешек там знал. И дорогой на этапе сделал себе новые наколки.

- Не дадут расстрел - брошусь на конвой. Сколько успею, столько и прихвачу с собой на тот свет.

Его расстреляли в 1972 году. Бросаться на конвой не пришлось.

Мотаясь по пересыльным тюрьмам, слышал я иногда, как под вечер из какого-нибудь окна кричит мальчишеский голос: - Тюрьма, тюрьма! Дай кличку!

Это вновь обращенный жулик просит у тюрьмы крещения на всю жизнь. Тогда я вспоминаю Леху Тарасова. Его кличка была ?Колючий.

В тот год я решил больше не попадать в тюрьму. Хватит. Скоро тридцать, а я так и не жил. Ни одного дня не жил по-человечески. Ни профессии, ни семьи, и, когда знакомят с кем-нибудь посторонним, тоскливо ждешь вопроса:

- Скажите, а вы кто?

Обычно я врал. Говорил, что геолог. Все время езжу по экспедициям. Так легче было объяснить, почему я не видел фильма, который все видели, не успел прочесть модную книжку, не знаю каких-то бытовых деталей, происшествий. - Одичал, знаете, по экспедициям. Все время в тайге. Освобождаться - наверно, все равно что эмигрировать в чужую страну. Все дико, ново, и ты совсем беспомощный, как малый ребенок. Только бывших зэков угадываешь в толпе, как земляков на чужбине, -по каким-то неуловимым признакам, походке, жесту, иногда знакомому словечку.

Нет, не хочу больше. Этой лагерной тоски и бесконечных разговоров, этих шальных этапов, этой брани и махорки. Хватит.

Идут по улицам люди с живыми, не помертвелыми лицами. Идут к себе домой, к своим семьям. Живут ведь как-то. Худо-бедно, а живут. Хоть в лес могут съездить по воскресеньям. И ты невольно начинаешь ненавидеть их за это. От зависти.

Когда-то в детстве моем к нашим соседям приезжал дальний родственник из Сибири - офицер МВД. Какой-то лагерный начальничек. Он тоже не мог видеть людей, идущих по улице. Напивался. Мрачно чистил сапоги на кухне и говорил злобно, ни к кому не обращаясь:

- Ходят тут, веселые, смеются... Ко мне бы их. У меня бы посмеялись...

И я боялся, что со временем тоже стану ненавидеть всех, кто не сидел, кто не знает того, что знаю я. Боялся пить, потому что спьяну вскипали вдруг во мне тоска и злоба. Все-таки шесть лет почти отбухал. Хватит.

Мать тяжело болела, и в день моего освобождения ей сделали операцию. В больницу не пускали - карантин из-за вирусного гриппа. Только записку мне передали. Просила она как-нибудь достать боржому - его, как обычно, в продаже не было. И еще просила наменять денег рублями, чтобы платить нянечкам. За то, чтоб подали утку, сменили простыни, помогли встать или принесли что-нибудь, - каждый раз рубль. Иначе и не шевельнутся, хоть надорвись. Зарплата маленькая, надо же как-то подрабатывать. Ах, вот как! Это мне понятно. Вот и у меня профессия оказалась. Шесть лет обучал меня этой науке гражданин начальничек. Зачем магазин, прилавки, очереди? Где тут черный ход? Мне только глянуть на грузчика, он свой брат, туземец с островов. И вот я уже с боржомом. Какой карантин? Сестре трешку в зубы, и я уже молодой практикант, иду в белом халате через какие-то подвалы, морги, лаборатории - вверх по лестнице. Вокруг - коллеги-медики, как и я.

Мать улыбалась через силу, бодрилась, и я вдруг отчетливо понял, что мог ее уже не застать. В следующий раз точно не застану. А больше у меня никого и нет, чтобы спешить увидеться.

Нет, следующего раза уже не будет. Хватит. В сущности, какая разница - что здесь, что там? Одна жизнь, одни законы. Как-нибудь проживу. Это у меня последний шанс жить. Нет больше времени.

В феврале мы поехали с ней в санаторий под Москвой - ей нужен был отдых и воздух. Погода стояла отличная, весенняя, и мы подолгу бродили в лесу, по санному следу, часто отдыхая. Пока она грелась на солнышке, я вылепил из снега Фавна - пожилого, обрюзгшего дядьку, с натугой поднимавшегося с колен, цепляясь руками за ветви елей. Лицо вышло усталым, будто ему жить надоело, надоели и лес, и солнце, и вечный снег, из которого он был сделан.


Страницы


[ 1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 | 11 | 12 | 13 | 14 | 15 | 16 | 17 | 18 | 19 | 20 | 21 | 22 ]

предыдущая                     целиком                     следующая