Отдел борьбы с военными преступниками когда-то после войны был чуть ли не основным в КГБ. Полстраны тогда числилось в военных преступниках: все, кто побывал в плену, в оккупации. Иногда целые народы.
Но прошло тридцать лет. Сгинули по лагерям почти все, кто видел вблизи живого немецкого солдата, и оказался отдел на грани гибели - в любой момент его могли закрыть за ненадобностью. Тут-то и оказались полицаи на вес золота. Сажать их не торопились, а просто брали на учет - пусть живут и пасутся до поры, до времени. Изредка вызовут одного-другого в КГБ, побеседуют и отпустят. Не подошла еще очередь.
Показательные процессы военных преступников устраивают регулярно, примерно раз в год. Много пишут в газетах, смакуют подробности, а потом приговаривают одного-двух к смертной казни, остальных - к пятнадцати годам. Каждый раз, конечно, делают вид, что только сейчас, ценой невероятных усилий, их поймали.
Такая метода устраивает и партийные власти - нужны ведь эти процессы для военно-патриотической пропаганды. Сами военные преступники безропотно ждут своей очереди, трудятся, перевыполняют планы, участвуют в социалистических соревнованиях. В сущности, это самые обыкновенные советские люди - привыкшие гнуться, куда гнут. Многие из них за время войны по нескольку раз побывали у Сталина, у Гитлера, у обоих заслужили ордена, чины и часто закончили войну взятием Берлина. После войны сделались начальниками, председателями колхозов. Кое-кто даже в местные депутаты попал.
В лагере они все, как по волшебству, оказываются начальниками: бригадирами, активистами, "членами совета коллектива", повязочниками - словом, "ставшие на путь исправления", надежда и опора лагерного кума. Иной раз рта еще не успеешь открыть, а он уже бежит на вахту доносить. И старый, черт, еле дышит уже, а все ему неймется. Не всех еще в жизни продал.
Любопытно, однако, бывает послушать, когда летом к вечерку сползется несколько таких ветеранов второй мировой потолковать, вспомнить молодость.
- Мы, значит, на одной стороне реки, за мостом. А они как попрут оттуда - не ждали, значит, нас. Ну, мы им тут дали жару!
- А ты у кого тогда был, дед, - вставишь невзначай, - у красных или у немцев?
- У немцев... нет, у советских. Стой, все-таки вроде у немцев... А ну тебя, не мешай! Дай досказать.
В лагере я пробыл недолго, чуть меньше года. С первых же дней началась за мной охота - почему не встаешь, когда входит начальник? Почему не снимаешь шапку? Почему не там встал, не здесь сел, не туда пошел? Рядом с тобой будет стоять другой - ему ничего. Тебе же наказания - лишение ларька, свидания, изолятор и т.п.
Перед тем, как этапировать в лагерь из Владимира, весной 1973-го, меня опять увезли в Москву, в Лефортово. Формально - допрашивать как свидетеля по делу Якира, фактически - уговаривать раскаяться. Все-таки мой суд и вообще дело с разоблачением психиатрических злоупотреблений имели значительный резонанс в мире. Не настолько значительный, к сожалению, чтобы остановить психиатрические расправы и принудить власти освободить меня (всемирный психиатрический конгресс в Мексике трусливо уклонился от обсуждения нашей документации), но все-таки достаточный, чтобы заставить их искать выход. Как всегда, они рассчитывали выйти из положения за наш счет. Работники КГБ в разговорах со мной признавали теперь, что судили меня неправильно - не надо было судить. И готовы они сейчас исправить эту ошибку - выпустить меня. Но я, видите ли, должен им помочь - письменно покаяться, попросить помилования. Получалось совсем смешно: мы виноваты, а ты извинись.
Убедившись, что такой выход для меня неприемлем, они еще больше снизили требования. По их словам, достаточно мне отказаться от какой-либо общественной деятельности в будущем, не говоря ни слова о прошлом или об убеждениях, и в лагерь ехать не придется.
- Ну, если вам так не нравится слово "помиловать", напишите: "Прошу освободить".
И тут же намекали, что не станут препятствовать моему выезду за границу. А там - делай, что хочешь.
Я опять отказался. Этот вопрос я решил для себя раз и навсегда в 70-м году и больше не хотел к нему возвращаться. Тут уже они потеряли терпение.
- Чего же вы хотите? Неужели так приятно сидеть в тюрьме?
Я объяснил, что создавшееся положение меня вполне устраивает. Сижу себе, книжечки почитываю, а в это время им на голову сыплются то протесты, то демонстрации, то резолюции. Честно говоря, я сильно сомневаюсь, смогу ли доставить им столько неприятностей на воле, как самим фактом пребывания в тюрьме. - Заметьте, я к вам на переговоры не просился. Вы меня сами привезли. Стало быть, вы больше заинтересованы освободить меня, чем я - освободиться. Впрочем, я согласен принять ваше предложение: и от деятельности отказаться, и уехать. Но прежде вы полностью откажетесь от психиатрических преследований инакомыслящих, публично осудите этот метод, освободите людей из психушек и накажете виновных. В сущности, вся моя так называемая "деятельность" состояла прежде всего в борьбе с психиатрическими злоупотреблениями. Если вы теперь от них откажетесь, мне действительно ничего больше делать не надо. И помилования не надо. Опротестуете мой приговор как положено по закону. Это заявление их возмутило до крайности, - Вы что, собираетесь нам диктовать? Говорить с нами "с позиции силы"? Не выйдет! Смотрите - еще сами попроситесь. Путь для помилования вам всегда открыт. Думайте, размышляйте. А мы вам поможем не забыть о нашем предложении.
С таким напутствием я и уехал в лагерь. Последняя фраза звучала довольно зловеще, обещала мало приятного.
В лагере же и помимо этого обстановка была напряженная. Фактическими хозяевами были офицеры КГБ - администрация только исполняла их волю. Изоляция полная, каналов на волю никаких, климат тяжелый, североуральский. Прибавьте сюда откровенный произвол и отсутствие настоящей медицинской помощи, и тогда станет понятно, что означал этот "пермский эксперимент".
Среди привезенных сюда из Мордовии стариков многие уже были тяжело больными, доживающими свой век людьми. Да и у тех, кто помоложе, здоровье было не блестящее. Словом, привезли нас сюда самых нераскаявшихся, чтобы без шума прикончить.
Вскоре после моего приезда специальная "врачебная" комиссия из Перми осмотрела почти всех заключенных и всех признала здоровыми, годными к работе. Группы инвалидности лишали даже тех, кто имел ее с рождения: даже горбатого Василия Пидгородецкого и двоих одноногих признали трудоспособными, а уж о язвенниках, сердечниках, туберкулезниках и говорить нечего.
Результаты не замедлили сказаться, и в августе умер заключенный Куркис, двадцатипятилетник, от прободения язвы. После лишения группы инвалидности его послали на тяжелую работу, и через пару недель он был готов. 24 часа он пролежал в больничке, рядом с лагерем, истекая кровью. Ни запасов крови, ни нужного оборудования, ни даже хирурга в этой больнице не было. По чистой случайности нам удалось передать на волю эту информацию весьма оперативно, так что через три дня наши друзья в Москве знали о случившемся. Одновременно мы начали кампанию протестов - нужно было спешить. От нашей оперативности зависело, сколько людей избежит подобной смерти. Но это было только начало.
1973 год был в известном смысле решающим для всего движения в целом. Добившись определенного успеха в деле Якира и Красина, власти стремились парализовать движение. Десятки людей открыто подвергались шантажу: им грозили арестом - притом не их самих, но друзей и близких, - если они не прекратят своей правозащитной деятельности. Приостановился выпуск "Хроники текущих событий": на каждый новый выпуск КГБ обещал отвечать новыми арестами. Действовала система заложников. Одновременно была развернута бешеная кампания травли Солженицына и Сахарова, по уже знакомому рецепту - от академиков до оленеводов и доярок.
Так бывает всегда: стоит ослабнуть одному, как увеличивается давление на всех. И десять человек, поддавшихся шантажу, могут вызвать панику десятков тысяч. Лагерная жизнь - как барометр, и в лагерях в такие моменты свирепеет режим, теряется завоеванное годами голодовок, и все вдруг оказываются на краю гибели. Нужно нечеловеческое усилие, чтобы отстоять свою жизнь, свои права. Мы отбились первые, и к концу года лагерная медицина была разгромлена. Что ни день - наезжали комиссии, ходили по зоне важные генералы со свитами, шустрые полковники в лампасах, какие-то штатские личности, перед которыми все начальство изгибалось вопросительным знаком. Специальным распоряжением Москвы был прислан хирург из Перми заведовать нашей больницей. Возвращали группы инвалидности, назначали лечение больным, и даже из ПКТ удалось перевести в больницу одного тяжелобольного, чего никогда не случалось раньше.
На воле перелом наступил позже - с высылкой Солженицына. Это событие всколыхнуло всех и, как бывает в минуты настоящей беды, придало всем решимости. Вновь стала выходить "Хроника", но власти уже не рискнули действовать по системе заложников - обещанных арестов не последовало. Кончился шантаж, как только перестали ему поддаваться. Нам же предстояла еще долгая и тяжелая борьба, чтобы вернуть все отнятое за это время.
Конечно, от властей не ускользнуло мое участие в прорыве "пермской блокады", да и время им пришло выполнить свое обещание - напомнить мне тот лефортовский разговор о помиловании.
Начальник лагеря майор Пименов не скрывал от меня, что решение пришло сверху, помимо его воли. Он не любил КГБ: они делали его власть фикцией - и при каждом удобном случае норовил отплатить им мелкой пакостью. Он хотел быть настоящим "хозяином", единственным властелином в своем мирке и, выполняя распоряжение КГБ, всегда старался сделать так, чтобы глупость распоряжения стала еще очевиднее.
Приказано дать пятнадцать суток? Пожалуйста. И он посадил меня за то, что я якобы отлучился с рабочего места 3 февраля, хотя это было воскресенье и никто вообще не работал.
- Затем три месяца ПКТ, ну, а потом - сам знаешь, - сказал он на прощанье. Имелась в виду Владимирская тюрьма.
От работы я отказался сразу. Не хватало еще работать в карцере за кусок хлеба. Да и нормы заведомо невыполнимы: нарезать резьбу вручную на 120 огромных болтах в день, когда и на один болт силы не хватит.
ПРИКАЗ МВД СССР № 0225 от 25 апреля 1972 г.
Согласовано с Прокуратурой СССР и Советом Министров СССР
Осужденные, водворенные в ШИЗО без вывода на работу или с выводом на работу, но злостно отказывающиеся от работы или умышленно не выполняющие нормы выработки, довольствуются по норме 96, с выдачей горячей пищи через день. В день лишения горячей пищи им выдается 450 г хлеба, соль и кипяток.
ДНЕВНАЯ НОРМА ПИТАНИЯ 96
Хлеб ржаной 450 г
Картофель 250 г
Рыба 60 г
Овощи 200 г
Мука 10 г
Крупа (пшено, овес) 50 г
Жиры 6 г
Соль 20 г.
Так что работай или не работай, а если норму сделать не сможешь - все равно будут кормить через день.
Три месяца и пятнадцать дней кормили меня таким вот образом. Да еще регулярно переводили в карцер - за отказ от работы. Тут и здоровый-то околеет, у меня же как раз открылась язва. Словом, у них все было рассчитано. И если я действительно не сдох тогда, то исключительно из упрямства. Не мог же я доставить им такое удовольствие!
- Так, сегодня день лишения горячей пищи, - радостно сообщает вертухай и кладет на кормушку паечку. - Кипяток брать будешь?
А как же! На кипяток-то одна надежда. Это вместо бульона.
- Соль давай! 20 граммов положено.
И на что она нужна, эта соль, - есть-то ее все равно нельзя. Но стребовать надо - для порядку. Положено - отдай.
450 граммов хлеба - это много или мало? Хочешь - сразу съешь. Тогда много. Хочешь - раздели на три части: завтрак, обед, ужин. Но тогда мало. А хочешь - вообще не ешь, чтобы не дразнить себя понапрасну. Говорят, люди мучаются, не знают, как похудеть. Изобретают диету, бегают по десять километров в день. По крайней мере, этой проблемы у меня не было.
Через пару недель вставать уже надо осторожно - кружится голова. Через месяц начинает слезать кожа на руках и ногах. Через два месяца читать становится невозможно - ничего не понимаешь, хоть убейся.
Конечно, власти меня не забывали. Приезжали какие-то важные чиновники - посмотреть, пощупать.
- Почему не встаете, когда входит начальник?
- Силы экономлю.
За это - семь суток карцера. - Почему не хотите работать?
- На 450 граммах хлеба много не наработаешь.
- Подумаешь! В войну, в блокаду ленинградцы по двести граммов получали, и то работали!
Они сами сравнивали себя с фашистами, В апреле подтаяли сугробы, и вдруг открылось множество мышиных ходов - всю зиму они там под снегом вели светский образ жизни. Теперь им приходилось долго осматриваться, прежде чем проскочить из одной дырки в другую. Солнце пригревало уже так сильно, что можно было загорать у окошка. От вспаханной запретки поднимался пар. Травы в ту весну я уже не ждал.
- Сегодня день лишения горячей пищи, - говорил надзиратель по-весеннему бодро. - Возьмите хлеб.
В конце апреля приехал мой адвокат Швейский. Он мало изменился и по-прежнему дергал головой, будто невидимая петля захлестывала ему горло. Многозначительно косясь на стенки, он говорил:
- Поверьте, я говорю не по чьему-то поручению, никто меня об этом не просил, но ведь надо найти какой-то компромисс. Так дальше нельзя. Мне почему-то кажется, что если бы вы сейчас обратились с ходатайством о помиловании...
Меня тоже никто не просил, никто не давал мне поручений, но я знал, что, когда слабеет один, всем другим становится хуже во много раз. В конце концов ленинградцам в блокаду давали только по 200 граммов.
Конечно, ребята делали все, что могли - и в Москве уже давно знали о моем положении. К этому времени связь с волей наладилась настолько четко, что уходили письма, заявления, копии приговоров, сборники стихов. Начали даже пересылать на волю свою "Хронику" - "Хронику Архипелага ГУЛаг". В мае провели трехдневную голодовку - предупредительную, Начальство видело, что назревают серьезные события. Разрасталась кампания в нашу поддержку и на воле - только впоследствии я узнал о ее масштабах. Держать меня в ПКТ власти больше не могли. 9 мая с утра пришел Пименов. Хитро прищурясь, оглядел мою камеру и сказал:
- М-да... ПКТ оборудовано неправильно, не по инструкции. Придется ломать, делать ремонт.
Для убедительности прислали зэков из стройбригады, и они сломали нары. Так я был "амнистирован" на 11 дней раньше - хоть и не полагается освобождать из ПКТ досрочно.
Но та сила, которая вышвырнула меня из ПКТ вопреки всем законам, уже неудержимо несла нас дальше - наступил наш черед бить. Гайка, которую старательно закручивали много месяцев, сорвалась наконец с резьбы, и все понимали: если сейчас мы не остановим произвол, не вернем потерянного, то уже никогда не сможем это сделать.
Через три дня сорок человек объявило голодовку, а те, кто не мог голодать, - забастовали. По гарнизону объявили тревогу. Усилили охрану на вышках. Начальство пыталось уговаривать, запугивать, шантажировать - ничего не помогало. Вызывали украинцев:
- Чего вы связались с этими жидами и москалями?
Вызывали евреев:
- Чего вы связались с этими антисемитами? Вы же в Израиль собираетесь!
Голодовка продолжалась месяц. Кто не выдерживал - терял сознание после сердечного приступа или обострения других болезней, - тех уносили в больницу. Отдышавшись, они вновь включались в голодовку. Даже старики-двадцатипятилетники приняли участие - забастовали, а некоторые объявили однодневную голодовку.
- Интересное время начинается, - говорил мне один из них, украинец, - даже освобождаться жаль. Ему оставалось несколько месяцев до освобождения. Чуть позже забастовал соседний лагерь, 36-й. Требование везде было одно - прекратить произвол. Власти не знали, что предпринять. Голодающих стали сажать в карцеры, и тогда мы отказались выйти на поверку. Прибежал посеревший, взбешенный Пименов.
- Вы понимаете, что это значит? Вы отдаете себе отчет? Немедленно выйти всем на поверку!
Никто не шевелится. Другая, не участвующая в голодовке часть лагеря молча дожидается на улице.
- Не распускать строй! - командует Пименов. - Пусть все остальные вас ждут!
Но начинает накрапывать дождь, и все, даже стукачи, разбредаются по баракам. Режим рухнул.
Всё новые и новые люди присоединяются к нам. Кто на один день, кто на неделю - в зависимости от здоровья. Другие просто отправляют протесты.
Начальство в полной растерянности. Замполит кричит, что он введет в зону войска. Кум грозится всех судить за дезорганизацию работы лагеря. В то же самое время вызывают всех по одиночке, обещают разрешить посылку из дому и даже внеочередное свидание - если прекратишь голодовку. Ничего не помогает. В карцерах нет больше мест, все забито, сажать некуда.
В спешном порядке созвали так называемый "совет коллектива", состоящий из полицаев. Но даже они отказываются осудить нас. Это было уже последней каплей. А по всем радиостанциям, вещающим на Советский Союз, передавали нашу "Хронику голодовки", "Хронику Архипелага ГУЛаг". И надзиратели, те самые, специально подобранные, что получали сразу погоны прапорщиков за секретность, рассказывали нам шепотом подробности радиопередач. Разводили руками:
- И откуда они там все знают? Пермский эксперимент провалился.
Я не видел конца этой эпопеи - 27 мая, на 15-й день голодовки, меня увезли во Владимир. Так и не удалось мне в ту весну наесться досыта - то ПКТ, то голодовка, потом месяц пониженного во Владимире. Черт с ним! Были бы кости - мясо нарастет.
И потянулись дни во Владимире, вечная режимная война, голодовки, карцера - эти бесконечные граммы, градусы и сантиметры, в которых посторонний человек никогда не разберется. Монотонное, однообразное погружение на дно, от которого можно спастись только ежедневными напряженными занятиями.
Невеселые доходили вести с воли. То, чего не удалось властям достигнуть арестами, шантажом, системой заложников и даже психиатрическими тюрьмами, сделала эмиграция. Навсегда исчезали, как в могилу, люди, с которыми была связана вся моя жизнь. Одни уезжали сами, потеряв терпение, других выгоняли, но результат был тот же самый. Пусто становилось в Москве.
Они увозили на Запад по частям мою жизнь, мои воспоминания, и я сам уже затруднялся сказать, где нахожусь.
Приходил капитан Дойников, нес свою бесконечную околесицу. Но все чаще, все настойчивей заговаривал о загранице. Ему неловко было исполнять эту роль: ведь рядом со мной в камере сидели люди, которых он должен был "воспитывать" в совсем ином духе - доказывать, как хорошо жить на советской земле. Он смущенно топтался на месте, противоречил сам себе и порою договаривался до совершенно антисоветских утверждений. Сокамерники мои только диву давались.
Нет, я не хотел уезжать. Евреи едут в Израиль, немцы - в Германию. Это их право, как право каждого человека - ехать, куда ему нравится. Но куда же бежать нам, русским? Ведь другой России нет. И почему, наконец, должны уезжать мы? Пусть эмигрирует Брежнев с компанией.
Оттого-то, хоть сидеть мне оставалось уже совсем немного - чуть больше года, если не считать ссылки, получалось, что вся жизнь расписана у меня вперед. Два раза я еще мог успеть попасть на волю, а умирать приходилось опять на тюрьму.
И не заметил, как ночь прошла. Соседи мои спали, укрывшись пальто поверх одеяла. В камере было сизо от дыма: всю ночь я курил, не переставая. И чего разволновался, дурак? Подумаешь, привезли в Лефортово, костюм дали. Ну и что? Сейчас, наверно, допросы начнутся, а я ночь не спал, как идиот. Может, еще успею хоть часок прихватить? Но, будто подслушав меня, надзиратель открыл кормушку: - Падъ-ем!
Зимой не отличишь - что утро, что ночь. За окном черно. Пока умывались да завтракали, чуть-чуть посветлело. - На прогулочку соберитесь!
Чтой-то рано стали здесь на прогулку водить. Никогда так прежде не было. Соседи мои зевают - не выспались.
- Хочешь, иди, - говорят. - Мы не пойдем. Лучше поспать.
Я и сам бы не прочь покемарить - кто знает, что впереди. Но уже открылась дверь. - Готовы? Выходите!
- Мне бы пальтишко какое-нибудь, - говорю. - Телогрейку-то забрали. Замерзну на прогулке в одном костюме.
- Сейчас, сейчас, - засуетился корпусной, - пойдемте со мной, будет вам пальтишко.
И повел меня куда-то через баню, опять к боксам. - Вот и пальтишко.
Страницы
предыдущая целиком следующая
Библиотека интересного