09 Dec 2016 Fri 12:33 - Москва Торонто - 09 Dec 2016 Fri 05:33   

Поначалу, конечно, не давали мне кодексов. Пришел начальник тюрьмы полковник Петренко, с мохнатыми седыми бровями из-под папахи. - Не положено.

Ну, написал кучу жалоб, пригрозил голодовкой. Двух дней не прошло, как тот же полковник Петренко распинался чуть не со слезой в голосе:

- Нету у нас кодексов, всю библиотеку перерыли. Вот у меня собственный, с дарственной надписью Семичастного, что же я, его отдам, что ли?

Забрал я у него и дареный кодекс с автографом тогдашнего председателя КГБ, и комментированный УПК, и еще кучу всякой юридической литературы. Вот только Конституцию они никак найти не могли. Но я был неумолим, и на четвертый день, запыхавшись, прибежал зам. начальника тюрьмы подполковник Степанов.

- Вот, конституцию принес, - говорил он, напирая на "о". - ТОлькО РСФСР, СССР нету. Ну, да Они ОдинакОвые. Сам пОкупал. Три кОпейки стОит, пОтОм сОчтемся. А с Петренкой мы после этого стали лучшими друзьями. Он приходил в камеру, нарочито строго насупив мохнатые брови под папахой, и, глядя задумчиво на пустые полки, спрашивал: - Почему продуктов не видно? - Съели всё, кончились продукты. - Когда передача полагается? - Не скоро еще, через месяц. - Пишите заявление. Разрешу внеочередную.

И уходил.

Он сам когда-то был следователем и теперь, читая мои бесконечные жалобы, ясно видел, что следствие зашло в тупик. Судить не за что.

А я тем временем запоем читал кодексы, словно детективный роман, знал их наизусть, как таблицу умножения, и с удивлением обнаруживал, сколько же у меня, оказывается, прав. И уж пользовался этими правами в полную меру.

Я откровенно издевался над следователями, заваливал их грудами жалоб, заставлял по десять раз переписывать протоколы. Попробуй откажись - не подпишу, и вся твоя работа насмарку.

Было лето, жара стояла адская, и следователи потели, тоскуя по лесной прохладе.

- Владимир Константинович! Ну, может, хватит? Сколько раз можно переписывать?!

Пиши, бес! Пиши, что я тебе продиктую. Своими руками мастери себе петлю. Это тебе не наивных, запуганных кроликов загонять в капкан. Сколько душ загубил, сколько жизней испоганил - всё с тебя получу. И он писал, исходя потом.

Примерно с середины лета, окончательно зайдя в тупик, они начали следствие по ст. 70. Но начали по-воровски, осторожно, не предъявляя мне нового обвинения. Куда там! Закон есть закон. Предъяви обвинение - потом и спрашивай. И опять груда жалоб: незаконное следствие! Преступники! Требую суда!

Ребята мои, Кушев и Делоне (Хаустова к этому времени уже осудили отдельно от нас, три года дали), каялись, писали слезные послания следователям. Для них все было ужасно: тюрьма, решетки, надзиратели. Полгода без родных, и впереди - неизвестность. Для меня же все происходящее было праздником, и никогда потом я не испытывал большего удовольствия. Я чувствовал себя, словно танк, ворвавшийся в расположение интендантской роты, где-нибудь в глубоком тылу. Все врассыпную - дави, кого хочешь. Больше трех лет не дадут - а удовольствия сколько!

Из дела же лезли и лезли новые беды для КГБ. Вдруг из показаний двух милиционеров выяснилось, что они задержали Габая по прямому приказу полковника КГБ Абрамова, который распоряжался на площади разгоном демонстрации. Вот он, нарушитель порядка! Держи вора! Ходатайствую о вызове на допрос полковника Абрамова!

Наконец дело застопорилось полностью - говорить стало совершенно не о чем. И следователь мой вызывал меня просто так, поболтать. За всей этой баталией мы и не заметили, как подружились, и ему стало теперь скучно провести день, не поспоривши со мной о чем-нибудь. Он сам жил в провинции, где-то в Ярославле, и, разумеется, как все провинциалы, стыдился своей неосведомленности.

- Ну, расскажи какую-нибудь книжку. Вот у тебя по старому делу в 63-м году Джилас шел. Что это за штуковина?

- Неужели даже вам не дают почитать? Тоже не доверяют?

- Где там... Только то и прочтешь, что на обыске отнимешь. А у нас в Ярославле и отнять нечего. Темнота...

Слушал он с напряженным вниманием, как на лекции в Планетарии "Есть ли жизнь на Марсе?". Впитывал, как губка. И я рассказывал все, что помнил из прочитанных в самиздате книг - пусть везет в свой Ярославль, расскажет знакомым. Чай, тоже люди - истосковались по новостям.

Чем-то он мне даже нравился - высокий, лобастый, с открытым лицом. Неприятно ему было наше дело и та роль, которую ему приходилось в нем играть. Прощались мы даже трогательно. В войну он был артиллеристом и теперь рассказал мне, как ребята из их дивизиона заняли какую-то высотку и отстреливались до последнего. Все погибли, но не сдались.

- Так немцы, - рассказывал он, - похоронили их с почестями. Генерал приехал, сам присутствовал на похоронах, снял фуражку и приказал произвести салют. Правильно, надо уважать достойного противника. Вот и я вроде того... - Тут он замялся, сделал движение протянуть мне руку, но не решился: вдруг я не отвечу тем же?

Рассказывали мне потом, что вскоре он ушел из КГБ. Не знаю, верно ли это, но мужик он был, по-моему, неплохой. Только работа у него была скверная.

Следствие прекратил зам. Генерального прокурора Маляров. Сжалился над чекистами, не продлил срока следствия, а на одной из моих жалоб написал наискось: "Следствие прекратить, дело направить в суд". Приближались Великие Праздники - 50-летие советской власти, и такой позорный суд был не лучшим подарком любимому ЦК от пламенных чекистов.

И вот перед самым судом они сделали отчаянную попытку избежать скандала - через адвокатов, которые защищали моих подельников, предложили мне подать ходатайство о направлении меня на психиатрическую экспертизу.

- Главное - переждать праздники, - уверяли они, - а там будет амнистия, и вас просто выпустят. И волки сыты, и овцы целы.

Это-то меня и не устраивало. Фактически я держал КГБ за горло, и было бы непростительной глупостью дать им теперь ускользнуть, не выпустить меня на суд. И вообще экая безумная идея - самому обращаться с просьбой об экспертизе! Все равно, что в петлю лезть. Да и амнистии никакие на психов не распространяются.

- Ну, если вам себя не жалко, подумайте о Делоне и Кушеве. Молодые ребята - зачем вы им жизнь портите? Много им, конечно, не дадут, а все-таки судимость будет. Но я категорически отказался, и они ушли разочарованные. Мой адвокат, Дина Исаковна Каминная, в этих торгах не участвовала - сказала только: "Решайте сами", - и молча слушала наш разговор. Оттого, наверно, я вдруг и поверил, что произошло чудо: у меня честный адвокат.

Обычно по политическим делам родственники или сам подсудимый могут выбрать только такого адвоката, у которого есть "допуск к секретному делопроизводству". А поскольку этот "допуск" оформляет КГБ, то, естественно, его получают только их доверенные люди. До суда эти "защитники" обрабатывают своего подзащитного, уговаривают каяться, давать нужные показания, даже пытаются выведать интересующие КГБ сведения. На суде они прежде всего заявляют, что, как честные советские люди, осуждают взгляды своего подзащитного, ужасаются глубине его падения и лишь осмеливаются смиренно просить Высокий Суд о смягчении наказания, учитывая молодость (или, наоборот, преклонный возраст), неопытность, первую судимость, слабое, здоровье, трудное детство, малолетних детей, раскаяние и готовность честным трудом искупить свою вину и вред, нанесенный обществу. Бывали такие курьезные случаи, когда адвокат настолько увлекался ролью возмущенного советского человека, что даже судья вынужден был его останавливать: - Товарищ адвокат, вы защищаете или обвиняете? Естественно, я ждал такого же адвоката и готовился вообще отказаться от защитника, благо законом такой вариант предусмотрен. Каминскую я встретил настороженно. Выбрала ее мать - ну, хорошо, а что мать понимает в этих делах? Не помогла и ссылка на дружбу с Каллистратовой: ни про суд над Витькой Хаустовым, ни про то, как мужественно и блестяще защищала его Каллистратова, я, сидя в лефортовской камере, не знал. И вот потом только, при этом разговоре об экспертизе, лед моего недоверия проломился.

Такое уж, видно, время было, такая атмосфера в стране, что и среди адвокатов с "допуском" нашлись честные люди, готовые защищать гражданско-правовую позицию, повинуясь тому же импульсу, что и мы. И вскоре на весь мир прогремели имена наших отважных адвокатов Каллистратовой, Каминской, Золотухина, Залесского, Арии, Монахова и других. Впервые защитники требовали оправдания на политических процессах, квалифицированно доказывая отсутствие вины, и это именно эффект разорвавшейся бомбы. Пусть позиция защиты не могла повлиять на решение суда, исход которого определяется заранее в высоких партийных инстанциях! Но разве в этом мы ждали победы?

Между тем к моменту нашего суда невооруженным глазом было видно, насколько провалилось дело против нас. Габай был освобожден после пяти месяцев бесплодного следствия, Еще какое-то время пытались "пришить" ему уголовное дело, и из этою ничего не вышло. Из ребят, по поводу ареста которых мы устраивали демонстрацию, был освобожден Радзиевский. Получалось совсем смешно: нас собирались судить за незаконное" требование свободы, арестованным, а одного из них уже освободили - сам КГБ, выходит, выполнил наше требование. Над остальными суда еще не было, и кто мог, предвосхищая решение суда, утверждать, что не освободят и остальных? Семь месяцев тянулось следствие по нашему делу и было закончено по распоряжению прокурора. Обвинить нас по ст. 70 так и не смогли.

Никто из допрошенных свидетелей, включая оперативников и милицию, не видел в наших действиях нарушения общественного порядка. Те, кто разгонял демонстрацию, признавались, что действовали по наущению КГБ. Участники демонстрации единодушно свидетельствовали, что я инструктировал их не нарушать порядка и подчиняться требованиям властей. Более того, уже на площади я призывал Хаустова не сопротивляться, и это было отмечено во всех показаниях. Оставалось только довершить на суде разгром КГБ, поэтому я готовился провести процесс активно, не дать им дохнуть и в последнем слове постараться максимально разоблачить КГБ.

Можно было предполагать, что на суд никого не пустят, как это было на процессе Синявского и Даниэля. Но стали же каким-то образом их последние слова достоянием гласности, и я надеялся, что мои друзья тоже найдут способ записать мое выступление. Даже если нет - я все равно решил вести себя так, будто выступаю перед всей страной. Просто для морального удовлетворения. Я хотел, чтобы суд выглядел тем, что он есть, - вопиющим беззаконием, а узнают об этом или нет - безразлично.

Кроме разоблачения КГБ, кроме доказательства несостоятельности суда над нами, мне предстояло еще изложить цели нашей демонстрации, показать антиконституционность политических статей УК и все это в строгом соответствии с моей гражданской позицией. Саму эту позицию я намеревался впервые публично высказать и, пользуясь интересом к суду и напряженностью момента, привлечь к ней таким образом внимание. Словом, я готовил речь этак часа на полтора, что, конечно, было ошибкой - кто же запомнит ее, такую длинную?

Зная ход суда над Синявским и Даниэлем, я мог предвидеть, что судья и прокурор постараются не дать мне говорить, будут обрывать свидетелей и вообще постараются взять все в свои руки. Поэтому я очень тщательно изучил процессуальный кодекс и продумал все юридические ходы, посредством которых я смогу вести процесс, как мне нужно. В особенности я ожидал стычек с судьей и разработал целую программу действий. По опыту общения со следователями и прокурорами я знал, как плохо советские юристы знают процессуальное право, и был уверен, что ссылка на какую-нибудь редкую, забытую статью приведет судью в замешательство: неудобно же ему будет посреди процесса лезть в кодекс, демонстрируя свою некомпетентность.

В кодексе я вычитал, например, что имею право делать замечания на действия судьи и требовать занести мои замечания в протокол. Сомневаюсь, чтобы кто-нибудь с принятия кодекса этим правом пользовался, - конечно, судья эту статью не помнит. Нельзя такой прием применять до бесконечности - он перестанет производить впечатление, и я решил, что воспользуюсь им 5-6 раз, а затем внезапно, посреди процесса, заявлю ходатайство об отводе судьи: обобщу все свои замечания и объявлю, что действия судьи доказывают его пристрастность и заинтересованность. Процедура отвода судьи обещала быть забавной. По закону судья не может принимать участие в разрешении такого ходатайства - это ведь ему выражено недоверие. Заседатели вдвоем, без судьи, должны пойти в совещательную комнату и там одни придумывать формулировку - решение должно быть мотивированным. Заседатели же обычно люди, совершенно неграмотные юридически, безынициативные и покорные, - заранее можно было предвидеть, какую чушь они понапишут в своем определении, оставшись без диктовки судьи. А судья тем временем обязан покинуть свое председательское место и сойти в зал. Словом, процедура достаточно унизительная, чтобы сбить спесь с любого самого наглого судьи.

И еще много таких, сроду не слыханных трюков я себе заготовил заранее. Применять мне их, однако, не пришлось, и все прошло более гладко, чем я ожидал.

Судить нас должны были троих: Делоне, Кушева и меня. (Хаустова судили задолго до нас, так было удобней властям: его еще кое-как можно было обвинить в "сопротивлении представителям власти". Дали три года. А нас, кроме самого факта демонстрации, обвинить было вовсе не в чем, поэтому оттягивали суд, как могли. Всё надеялись хоть что-то найти!)

30 августа с утра нас привезли в Московский городской суд, на Каланчевку, и посадили в подвал, в специальные камеры. К десяти часам конвойные провели нас в зал, на скамью подсудимых.

Я ужасно нервничал и боялся, что не сумею провести процесс, как мне хотелось бы, растеряюсь, нечетко сформулирую свое выступление. Ведь я ждал этого суда как праздника: хоть раз в жизни есть возможность громко высказать свое мнение.

Но стоило попасть в этот зал, с его типичным для присутственных мест невыразимо пошлым запахом, нелепой окраской стен, казенными стульями и грязными потолками, как все напряжение спало. Никакой торжественности, праздничности, трагичности - обычная казенщина, канцелярская скука и безразличие. Особенно насмешило меня, что на высокой судейской трибуне прямо под массивным гербом Советского Союза какой-то шутник нацарапал крупно то самое слово из трех букв, которое украшает все заборы, общественные уборные и школьные парты. Под этим-то знаком зодиака и проходил весь наш суд.

Судья, женщина лет 45, вовсе не злобная и не наглая - скорее даже приветливая, - отправляла правосудие с тем же привычным автоматизмом, с каким священник служит обедню. Для нее это был просто очередной рабочий день. Заседатели откровенно дремали, подперши головы руками, конвойные зевали, а в зале сидели чекисты в штатском, изображая публику.

Тысячи наголо стриженных людей серой чередой прошли через этот зал, перед глазами этих судей, заседателей и конвойных, получили свои унылые приговоры - кто 5, кто 15, кто 10, кто расстрел - и исчезли. Хорошо было поэтам древности сочинять свои оды об узниках в живописных лохмотьях, гремящих цепями, о мрачных темницах и кровавых палачах. Теперь и казнят-то не на плахе, где можно было хоть, оборотившись к народу и в пояс поклонившись на все стороны, взвопить:

- Люди добрые! Вот вам крест святой, ни в чем я не виноват! - И подставить шею палачу: - На, руби, нехристь! Теперь это, наверное, как товар со склада отпустить: - Распишитесь здесь, тут и вон там. Встаньте к стенке. Готово. Следующий. - Зевнет и посмотрит на часы - скоро ли обеденный перерыв?

Какие там оды или баллады - так, слово из трех букв. Самая подходящая поэма.

И глядя на этот убогий суд - не то что речей произносить, вообще рта раскрывать мне не захотелось. Ну, разве не противно делать вид, что принимаешь всю эту комедию за чистую монету?

- Граждане судьи... Гражданин прокурор... Граждане свидетели...

У них готовый приговор в кармане, только подпись поставить осталось. Монотонные вопросы, монотонные ответы - все известное, подготовленное заранее: "Обвинение непонятно. Виновным себя не признаю". Скука смертная.

Спас меня прокурор. Больно уж подлая была у него морда, и когда он с пакостной ухмылочкой стал говорить, "то за семь месяцев в тюрьме можно бы, дескать, и переменить свои взгляды, - мною овладела вдруг тихая ярость. Экая гнусная душонка, протокольная харя. Всех по себе меряет.

Тебе бы небось и одного дня в тюрьме хватило, чтоб мать родную продать! Ну, ты у меня взмокнешь сейчас.

Дальше все пошло как по писаному. Судья пыталась перебить меня несколько раз, но я был готов к этому и запустил в нее припасенной статьей. Она действительно слегка опешила и потом все три дня процесса почти не перебивала меня, так, только для формальности, чтобы выговор от начальства не получить. Отвода заявлять не пришлось.

Потом пошел допрос свидетелей - тех самых "представителей власти", которые у нас вырывали лозунги, и мы с адвокатами навалились на них - только пух полетел. Как ни инструктировал их КГБ, выглядели они бледно. Все "дружинники" признались, что повязок у них не было. Никаких "нарушений общественного порядка" они описать не могли, а некоторые проговорились даже, что их заранее предупредили о готовящейся демонстрации и послали разгонять ее. Выглядело все это смешно.

- Так почему же вы вмешались? - спрашивали адвокаты. - Только из-за того, что увидели, как подняли лозунги?

- Да.

- А что было на этих лозунгах?

- Какие-то фамилии...

Содержания они не видели. Да и не могли видеть - бросились они на нас сбоку.

Милиционеров даже побоялись вызвать в суд - уж больно неприятные для КГБ показания дали они на следствии.

На второй день пошли допросы наших друзей, участников демонстрации. Все держались отлично, и мои ребята приободрились. Все-таки легче, когда видишь знакомые лица. Самое поразительное было то, что свидетелей после допросов не удаляли из зала. Они оставались сидеть и, естественно, старались все запомнить.

На третий день были прения сторон. Прокурора так прижали в угол, что он вынужден был заявить: нарушение общественного порядка состояло в самом факте демонстрации. Тут уж взвыли адвокаты - а как же Конституция?! Окончательно запутавшись, прокурор заявил: - нельзя требовать освобождения лиц, арестованных КГБ. Это подрывает авторитет органов; - нельзя требовать пересмотра законов; - можно выражать несогласие с действиями властей только "в установленном порядке" (что это за порядок, он так и не объяснил). Иной способ и будет нарушением общественного порядка.

С юридической точки зрения все сказанное им было совершеннейшей чушью, и выглядел он жалко. Каминская не оставила камня на камне от этой нелепой аргументации, и даже остальные адвокаты просили оправдания для своих подзащитных. Мои ребята настолько повеселели, что в последнем слове хоть и выразили сожаление о случившемся, однако вины не признали. Я говорил долго - слишком долго для такого суда. Но сказал все, что хотел. Тряс под носом у прокурора трехкопеечной Конституцией, метал громы и молнии и под конец обещал им после освобождения устроить новую демонстрацию.

Должно быть, я говорил очень резко, потому что, оглядываясь время от времени на зал, я с удивлением замечал испуганные лица друзей и совсем посеревшее лицо матери, точно на их глазах происходила катастрофа. Лишь один Алик Вольпин удовлетворенно кивал головой, будто ничего не происходило.

Как и следовало ожидать, формулировки приговора ничем не отличались от обвинительного заключения - словно и не было трех дней этого нелепого суда. Мне выписали запланированные три года, а ребят отпустили из зала - дали по году условно. На прощанье мы обнялись. Я знал, что им будет труднее, чем мне. Свобода иногда тяжелее тюрьмы, и после раскаяния, которое они демонстрировали в суде, им предстояло каяться еще и еще, да только уже всерьез. Дай Бог, чтоб они нашли в себе силы пережить это и остаться людьми.

Возвращался я в тюрьму уже один. На пути от здания суда к воронку (в закрытом внутреннем дворе) кто-то из друзей сверху, из окна, бросил мне на голову целую охапку васильков, даже конвойных засыпало. Так и приехал в камеру с васильками.

- Что это? - насупил брови Петренко. - Цветы? Ну-ну... - И больше ничего не сказал, отвернулся, хоть цветы в тюрьме и "не положены".

А через два месяца объявили амнистию к 50-летию советской власти, и в Указе Президиума Верховного Совета было сказано, что эта амнистия не распространяется на осужденных "за организацию или активное участие в групповых действиях, грубо нарушивших общественный порядок". Целых три лишних строчки в указе, а сидело нас тогда по этой статье только двое на всю страну; Хаустов и я.

И еще было странное последствие - внезапно ушел в отставку мой давнишний приятель, начальник Московского КГБ генерал Светличный, злой головастый карлик. И в роскошном особняке графа Ростопчина только дамы в кринолинах перешептывались с господами в пудреных париках, глядя ему вслед с полупрезрительной усмешкой.

Я уже был в лагере, когда в январе 68-го прошел суд над Галансковым, Гинзбургом, Дашковой и Добровольским - еще одна отчаянная попытка властей запугать интеллигенцию, навязать ей свои представления. И если наш суд официальная пропаганда предпочла обойти молчанием - так, маленькая заметочка в "Вечерней Москве", то "процесс четырех" проходил под оглушительный вой советской прессы. Вновь, как и по делу Синявского и Даниэля, была инспирирована кампания всенародного осуждения - гневные письма "трудящихся": доярок, ткачей, оленеводов и красноармейцев.

Власти опять пытались представить дело так, будто судят не за убеждения, а за "заговоры", "тайные связи с подрывными центрами" и "клевету". Но это - на экспорт. Своим же откровенно грозили - видите, что с вами будет!

Еще раз, как на суде Синявского и Даниэля, столкнулись две точки зрения, два понимания, два способа жить: потаенный, подпольный, раздвоенный - и открытый, апеллирующий к закону, активно отстаивающий гражданские права. Этот процесс с необычайной ясностью продемонстрировал союз подпольной психологии и официального произвола: одно без другого существовать не могло. Не случайно именно в этой психологии искало и находило опору обвинение. Что такое "антисоветская литература"? Что такое сама советская власть? Что можно читать, а чего нельзя? Где грань между "критикой" и "преступлением", конституционным правом и "подрывом советской власти"? Словом, все то, о чем я пытался говорить на суде, снова неизбежно оказалось в центре внимания.

Этот процесс чем-то напоминал, театр абсурда. Те же статьи закона, термины и выражения, но совершенно разные понятия стояли за ними у разных людей.

Обвинение, суд, пропаганда навязывали свои, идеологические установки. Обвиняемые, их защитники, свидетели - правовые, и те из участников процесса, кто не был готов отстаивать гражданско-правовую позицию, неизбежно оказывались на стороне обвинения.

В зависимости от этого разные люди, прочитавшие одну и ту же книгу, признавали ее антисоветской или нет, а люди, которым инкриминировались одни и те же действия, - признавали свою вину или не признавали ее.

Суд проходил настолько нагло беззаконно, что вызвал бурю негодования. Наученные нашим процессом, власти не позволяли свидетелям оставаться в зале, выталкивали их силой. Не давали говорить подсудимым, защите не позволяли задавать вопросы. Свидетелей обрывали, как только они начинали давать слишком уж неугодные властям показания. Судья и прокурор старались перещеголять один другого в открытом издевательстве над законом.

Что мы считаем основой - идеологию или право? Вот какой вопрос ставили наши процессы, и от его решения зависела не судьба подсудимых, а вся наша дальнейшая жизнь. Судьба подсудимых была предрешена - идеологическое государство не могло позволить навязать себе правовую точку зрения. И Юре Галанскову, который все пять дней процесса, серый от язвенных болей, перемогая мучения, отбивался от травли суда и прокурора, - предстояло умереть в лагере, не дожив своего семилетнего срока.

Но будущее решали мы сами, и вслед бесчеловечному приговору поднималась невиданная до тех пор волна протестов.

"Мы обращаемся к мировой общественности и в первую очередь - к советской. Мы обращаемся ко всем, в ком жива совесть и достаточно смелости.

Требуйте публичного осуждения этого позорного процесса и наказания виновных.

Требуйте освобождения подсудимых из-под стражи. Требуйте повторного разбирательства с соблюдением всех правовых норм и в присутствии международных наблюдателей.

Граждане нашей страны! Этот процесс - пятно на чести нашего государства и на совести каждого из нас. Вы сами избрали этот суд и этих судей - требуйте лишения их полномочий, которыми они злоупотребили. Сегодня в опасности не только судьба подсудимых - процесс над ними ничуть не лучше знаменитых процессов тридцатых годов, обернувшихся для нас всех таким позором и такой кровью, что мы от этого до сих пор не можем очнуться", - писали в своем обращении к мировой общественности Л. Богораз и П. Литвинов.

Непрерывным потоком шли письма протеста: письмо новосибирцев, письмо украинцев, письмо свидетелей, письма 79-ти, 13-ти, 224-х, 121-го, 25-ти, восьми, 46-ти, 139-ти... Писали целыми семьями, писали в одиночку. Матрос из Одессы, председатель колхоза из Латвии, священник из Пскова, инженер из Москвы... Писатели, ученые, рабочие, студенты со всех концов страны.

Их выгоняли с работы, из институтов, лишали званий, травили в газетах и на собраниях. Кое-кто каялся, другие становились только настойчивей и непримиримей, и число таких все росло. Посмотрите подписи под этими первыми письмами, и вы увидите фамилии людей, в том же году или через несколько лет ставших подсудимыми. Новые аресты, новые суды - новые протесты. Репрессии становились привычным фактом жизни, а суды, повторяя по всей стране наши первые процессы, превратились в ритуал; толпа у входа в суд, которую не пускают на "открытый процесс", - как сказал Илья Габай, "у закрытых дверей открытого суда", стайка иностранных корреспондентов (если в Москве), крикливые газетные статьи, речи адвокатов, последние слова подсудимых и неизменно жестокие приговоры. Затем опять протесты, протесты, протесты... Только Ленинград все еще не мог до конца выйти из подполья: в 65-м году, в разгар дела Синявского и Даниэля, там судили подпольных марксистов ("Колокол"), в 67-68-м, во время московских процессов и демонстраций, - подпольных социал-христиан (ВСХСОН).

Удивительно, как много - при первом натиске гласности - в нашем самом безмятежном в мире государстве обнаружилось вдруг проблем: правовых, национальных, социальных, религиозных. Оказалось, что каждый день происходит столько событий - преследований, арестов и расправ, что понадобилось выпускать в самиздате раз в два месяца информационный журнал - "Хроника текущих событий". Да и вообще самиздат перестал уже быть делом чисто литературным: открытые письма, статьи, памфлеты, трактаты, исследования, монографии. И, конечно, стенограммы судов. Чем больше свирепела власть, тем больше разрасталось и крепло движение - пойди пойми теперь, кто медведь, а кто колода и что из всего этого выйдет.

До чего обидно было именно теперь, в самую горячую пору, отсиживаться в лагере! Одно только успокаивало меня, что среди прочих документов самиздата распространялась по стране и запись нашего суда, составленная Павлом Литвиновым. Все-таки было за что сидеть три года - не в глухой колодец упало все высказанное.

- Ну, что, землячок, иди, сыграем? Свитерок у тебя хороший...

Помотавшись по этапам да по пересылкам, я уже знал немного уголовный мир, его порядки и обычаи. Играть с ними бессмысленно - карты меченые, а уж трюков всяких они знают бессчетное множество. Есть такие специалисты, что вынут тебе любую карту на заказ с закрытыми глазами. Они живут картами: целый день их крутят в руках, тасуют, перебирают, чтобы не потерять сноровку, и, уж если выберут жертву - разденут донага. Но и отказаться теперь значило бы проявить слабость. Не те будут отношения, а мне с ними жить почти три года.

- Давай, - говорю я, - только в преферанс. Народу достаточно, запишем пульку - на всю ночь хватит. Тут уж он смутился. Преферанс - игра не воровская, Сразу видно, что он никогда в нее не играл. Но и отказаться ему позорно - какой же он вор, если играть отказывается?

- Землячок, ты хоть объясни, что за игра такая, как в нее играть?

Я объяснил. Сели неохотно - куда им деваться? Естественно, через часок ободрал я их как липку. Преферанс - игра сложная, почти шахматы, долго надо учиться, чтобы понять. Пытались они по ходу дела мухлевать - я даже бровью не повел. Мухлюй не мухлюй, а если игру не знаешь - не выиграешь. Тем более в преферанс.

- Ну, вот, - говорю я. - Вещи свои заберите, они мне не нужны. А теперь давайте я вас по-настоящему научу, как играть.

И так увлеклись - всю ночь просидели. Лучшие друзья стали. В старые времена, особенно сразу после войны, уголовники относились к политическим крайне враждебно, грабили их, даже убивали. И в начале 50-х годов нередки были случаи, что политические восставали против власти воров в лагере. Трудно сказать, что изменилось: то ли уголовники, то ли политические, а скорее всего другая атмосфера теперь в стране, - но только вражды этой больше нет. Напротив, к политическим проявляют необычайное уважение, и если сам ведешь себя с ними честно и твердо, арестантской этики не нарушаешь, то всегда и помогут, и выручат.

Но уж зато вопросами замучают! Как-то само собой разумеется: раз политический - значит, "грамотный", должен все знать. И внезапно оказываешься ходячей энциклопедией для всего лагеря. Приходится решать бесконечные споры о том, сколько на свете было генералиссимусов, сколько километров от Тулы до Тамбова и что южнее - Нью-Йорк или Киев? У них почему-то утвердилось мнение, что было всего три генералиссимуса - Суворов, Сталин и Франке. Но слушают внимательно, с почтением и никогда не спорят. Что сказал - закон. Разумеется, все ходили ко мне писать жалобы - я ведь был единственный политический на весь лагерь.

Всегда меня удивляло, как быстро они распознают людей, угадывают их слабости и сразу могут предсказать, кто кем станет в лагере, С одной стороны - фантастическое чутье, хитрость, с другой - поразительная наивность, доверчивость и жестокость, как у детей.

Тем же этапом из Москвы пришел со мной молодой парнишка, лет двадцати двух. Ничем не примечательный парень, но сразу, неизвестно почему, возбудил их неприязнь. Еще на Воронежской пересылке, куда мы с ним вместе попали и где я обыграл в преферанс воров, они каким-то образом проведали, что он прячет сигареты. А с куревом в камере было плохо. Не говоря ни слева, они отобрали у него сигареты и положили на стол для всеобщего пользования. Чуть позже уловил я краем уха из их разговоров, что они собираются его изнасиловать. Пользуясь своим влиянием, я, естественно, отговорил их. Они были очень недовольны моим вмешательством.

- Чего ты за него впрягся? - ворчали они. - Он, козел тухлый, в лагере к куму бегать будет. Видишь, сигареты зажилить хотел.

- Какое это имеет значение? - недоумевал я. - Как какое значение? Вот ты пришел - всю свою хаванину разделил, не прятал ведь?

Действительно, получилось так, что у меня одного оказались продукты - мать ухитрилась перед этапом передать мне лишнюю передачу. Неделю, наверно, вся камера жила этими продуктами. Но понять связь между сигаретами и кумом я все равно не мог.





Страницы


[ 1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 | 11 | 12 | 13 | 14 | 15 | 16 | 17 | 18 | 19 | 20 | 21 | 22 ]

предыдущая                     целиком                     следующая