Скачано 3542 раза
Скачать книгу в формате e-Book(fb2)
Юрий Орлов
Опасные мысли
ПРЕДИСЛОВИЕ К РУССКОМУ ИЗДАНИЮ
Книга была закончена в январские дни 1991, когда Горбачев вводил войска в Москву. Его поведение соответствовало портрету, обрисованному в книге, - принципиально ограниченный реформатор, твердо взявшийся за невыполнимую и внутренне противоречивую задачу: соединение коммунизма с современностью. Я считал, что Россия политически готова к демократии самого обычного типа, какую можно наблюдать и в Японии, и в Индии, и в Германии, и в Коста-Рике, тогда как коммунизм любого типа в России начинают ненавидеть. Но ни Запад, ни многие даже московские интеллектуалы, ни, конечно, Горбачев, в такую возможность не верили. Именно это неверие в развитость российского народа больше всего другого питало и всемирную "горбоманию", оправдывавшую любые действия Горбачева, и недоверие к Ельцину.
В 1991 году я несколько раз приезжал в Москву по правозащитным и другим делам. Вначале в неспокойные январские дни, когда я выступал на семинаре Ларисы Богораз по принципам правозащитного движения; встретился с Хасбулатовым, Станкевичем и с близкими друзьями. Затем - на майский Сахаровский Конгресс, где, в частности, напомнил убежденным коммунистам, что их поезд ушел (Горбачев слушал) и что пора уходить с честью и мирно; предупредил также Горбачева, что если на народ попытаются надеть прежний хомут силой, то он разнесет всю телегу, - что в точности и произошло с коммунистической телегой в августе. Еще раз я приехал уже после путча - на Московскую конференцию по "человеческому измерению". В дни путча мне в визе отказали. На конференции я получил, между прочим, официальное приглашение на встречу президента Горбачева с бывшими диссидентами. Люди пошли, но мы с женою отказались. Шел сентябрь 1991, борьба еще не закончилась. Я не мог пожимать руку человеку, которого и в книге, изданной на Западе, и в февральском меморандуме госсекретарю Бейкеру, и на встречах в госдепартаменте и Белом Доме, и везде описывал как человека, возглавившего в конце 1990 команду сталинистов Крючкова, Язова, Пуго и других для подготовки реакционного переворота. Кроме того, как раз в тот день я встречался с Б.Н.Ельциным, которого в февральском меморандуме Бейкеру противопоставил Горбачеву как единственного после смерти Сахарова реального лидера демократических реформ. Встретиться в тот же день с Горбачевым, да еще в торжественной обстановке как бы взаимного признания между ним и диссидентами, было мне неприлично.
В частности, и в таком аспекте: можно ли сохранить Россию в ее существующих границах? Думаю, что в основных чертах можно. Для этого надо прежде всего, конечно, не проливать кровь, которая никогда уже не забудется; и нужно сказать, что та политика, которую проводит Ельцин, в целом достаточно аккуратна. Затем нужно, чтобы Россия как можно быстрее интегрировалась в современную мировую экономику с ее такой мощной системой коммуникаций и взаимных деловых зависимостей во всех регионах равномерно, какая не снилась нашим коммунистам; в-третьих, чтобы в частный бизнес, и крупный и мелкий, оказались равномерно вовлеченными миллионы и миллионы людей, так, чтобы их основным мотивом деятельности была близкая экономическая выгода, а не дальняя политическая идея.
Всегда появляются, однако, люди, которых ничем не переубедишь, которые готовы ввергнуть страну в новые катастрофы ради своих идей и пристрастий. Что означает, например, идея борьбы за новую "Евразию" или хотя бы за старый Советский Союз насильственными методами, на которые готовы сегодня некоторые оппозиционеры? Только войну против всего мира, так как речь фактически идет о присоединении к России независимых государств, уже признанных Организацией Объединенных Наций.
Коммунистическое полуподполье, к счастью, слабо, но надо помнить, что коммунистическая партия - преступная по своим методам организация, с огромным опытом политических манипуляций и перекрасок, смены лозунгов, временных объединений хоть с дьяволом, хоть с Гитлером, хоть с русскими патриотами, и использования демократических свобод для борьбы за власть с целью ликвидации демократии. Разрешая им агитацию и пропаганду, следует наказывать решительно и без промедлений за призывы к насилию и конспирацию.
Чтобы оценить идиотизм идеологических страстей, полезно понять, что ни одна из двух противоположных концепций цивилизации, назовем их условно "социалистической" и "капиталистической", не может быть обоснована логически. Обе они покоятся лишь на вере, и поэтому обе, увы, никогда не умрут. Так что где-нибудь через сотню-другую лет может снова возникнуть жутковатая проблема сосуществования двух непримиримых систем, скажем, капиталистической демократической России и социалистической тоталитарной Америки. Потому что сегодня в Америке можно встретить больше идеологических защитников социализма, чем в России, хотя и там их пока мало.
Рассмотрим эти две мировые концепции в их, так сказать, идеальном виде, позабыв на время об органически сопутствующих им эксцессах. В социалистической идее по существу предположено, хотя ясно не говорится, что природные ресурсы и возможности интеллекта ограничены. В таком случае на первый план выступает задача оптимального потребления и распределения ресурсов. Это надо делать на централизованной плановой основе, потому что при постоянстве ресурсов улучшение жизни одних связано с ухудшением жизни других и нельзя давать людям свободы улучшать свою жизнь самовольно, нарушая баланс. Изобретение новых потребностей, улучшающих жизнь за счет ресурсов, необходимо в такой системе ограничить. Заметьте, что система согласована сама с собой: когда изобретательство ограничено, то и ресурсы остаются ограниченными, потому что, чтобы найти существенно новый ресурс, скажем, энергетический, нужно пойти на риск может быть огромных затрат - при не определенном заранее результате. Такая авантюра в системе, не рассчитанной на риск, может разбалансировать всю экономику. Но если ресурсы и в самом деле остаются ограниченными, то получается как бы, что исходная гипотеза была верной. Система автоматически сама поддерживает свою "правоту", хотя доказать принципиальную ограниченность наших ресурсов никак невозможно.
В капиталистической идее заложена (тоже в скрытом виде) прямо противоположная гипотеза, что возможности природы и интеллекта неограниченны. Поэтому улучшение жизни одних не обязательно означает ее ухудшение у Других: может произойти просто открытие новых ресурсов и тогда выигрывают все. Это система не просто потребления, как ее часто представляют, а и творчества, без которого потребление не могло бы улучшаться качественно. Ясно, что индивидуальные свободы и стимулы всех видов играют здесь ключевую роль. Это, конечно, рискованная система, она кажется даже неэкономной, но - удивительное дело - результаты современных индустриальных демократий пока что превосходят все ожидания, в том числе и по экономичности. И так как продолжают открываться все новые и новые ресурсы, то эта система тоже автоматически поддерживает свою "правоту", хотя нельзя доказать, что такому везенью не будет конца.
Так что внутри обоих систем практика не является критерием истины. Критерием "истины" оказывается здесь лишь чувство удовлетворенности или неудовлетворенности граждан, которое, увы, подвержено изменениям. Объективным критерием может быть лишь сравнение двух систем, развивающихся одновременно при сходных исторических и прочих условиях. Это, скажем, Восточная и Западная Германии. Сравнение говорит, безусловно, в пользу западной демократии. Трудности объединения ФРГ и ГДР показывают кроме того, насколько принципиальны различия двух цивилизаций, насколько труден переход от одной к другой, если развитие обоих зашло слишком далеко. Возникает тогда вопрос: если трудно, то зачем? Но это сегодня риторический вопрос, так как коммунистическая цивилизация двадцатого века развалилась, не выдержав конкуренции с демократической цивилизацией, которую, к несчастью для коммунизма, ему не удалось вовремя уничтожить силой.
Замечу для русских националистов (которые в мирном варианте имеют такое же право на существование, как и любые другие националисты), что западные демократии сохранили значительно лучше свои национальные традиции, культурные различия, и даже - с помощью высших технологий, демократического давления и больших затрат - свою среду обитания, чем народы советские; я видел это всюду, где бывал, от Германии до Японии. России, лежащей как раз между Германией и Японией, отнюдь не стыдно воспользоваться их результатами и пойти по проторенной дороге, тем более, что она уже шла по ней до 1917 года.
Сейчас для России, находящейся частично в реанимации, важен любой активный, не опустивший руки, живой человек, не преступного, конечно, типа. Исключая своих друзей правозащитников, я с наибольшей симпатией отношусь к тем людям, которые, не интересуясь тонкостями великих социальных идей, ни одна из которых не может быть верной, как это, надеюсь, ясно из моего изложения, переходят в современный производственный бизнес, кто в большой, кто в малый. Это требует, как я знаю из наблюдений западной жизни, круглосуточного напряжения всех сил и ума. На них, на этих людях, на их числе, силе и, среди прочего, на умении соблюдать правила игры и этику современного делового мира, покоится надежда сегодняшней России.
Меня иногда спрашивают, почему я сам не возвращаюсь в страну. Отвечаю. Я не эмигрировал добровольно, а был лишен гражданства и депортирован прямо из Лефортовской тюрьмы. Я жертвовал для страны своей научной карьерой, начиная с 1956 года, и личной свободой - с 1977 года, во времена, когда мое личное сопротивление режиму было наиболее эффективным и когда подавляющее большинство вполне эффективных сегодняшних политиков-антикоммунистов было еще встроено в коммунистическую систему. Мне 68 лет. У меня имеются научные идеи, которые в Пермских лагерях я не мог разрабатывать. Я исполнил свой долг и теперь занимаюсь почти исключительно наукой.
Я хотел было поблагодарить в связи с этой книгой множество людей, но их набирается слишком много. Поэтому я упомяну главных. Александра Солженицына, чья одобрительная реакция на первые главы очень вдохновила меня. Иосифа Бродского, который, по прочтении моих первых опытов дал несколько важных общих и технических советов; Владимира Войновича, чьи положительные замечания я помню до сих пор, а отрицательные забыл сразу. И, конечно, мою жену Сидни, которая очень помогла в организации материала. Она преподает в Корнелле writing - умение излагать мысли, а сейчас, когда я пишу предисловие, косит вместо меня траву вокруг дома, разгоняя шумом трактора оленей, диких индюшек и бурундуков. Мы живем в лесу, в десяти минутах езды от университетских лабораторий.
Итак, 30 июня 1992
ПРЕДИСЛОВИЕ К АМЕРИКАНСКОМУ ИЗДАНИЮ
К несчастью, моя жизнь не была скучной. По природе я человек кабинетный: люблю размышлять в одиночестве, проводить вычисления на доске и разглядывать, что я там написал, с расстояния. Вместо этого половина жизни прошла в шумных, порой мерзких местах, переполненных народом. После счастливого детства, прошедшего среди людей деревенских, я был рабочим, делая танки Т-34, армейским офицером, активным членом КПСС, профессором, диссидентом, заключенным, ссыльным. Получилось путешествие сквозь все почти слои советского общества.
Непросто описать такую жизнь. Многие скажут, что автор, кажется, человек достойный, но определенно пристрастный, потому что истории, какие он нам тут напредставил, абсурдны, невозможны. Остальные проворчат, что, мол, автор, определенно, человек достойный, но, кажется, тривиальный, потому что его истории банальны, ничего нового. А факт состоит в том, что абсурд есть норма и банальность в Советском Союзе. Такова просто суть дела и мой опыт по необходимости отражает ее. Это правда, что а был единственным в нашей семье арестантом; и верно, что мне необычно повезло с освобождением из Сибири. Но во всем остальном моя жизнь фактически не была экстраординарной. Мне бы хотелось, чтобы читатель увидел в этой книге картину миллионов и миллионов других жизней и получил общий взгляд на русскую трагедию двадцатого века, которая, на самом деле, есть величайшая трагедия интеллектуальной истории человечества.
Сегодня блестящая, в деталях разработанная идея справедливого, рационального общества - идея социализма - терпит унизительное поражение. Одна из главных причин, почему так получилось, состоит в том, что интеллектуалы, родившие идею, не учли природу самого интеллекта. Интеллект не чувствует любви. Он не чувствует физической боли. Он привержен порядку и окончательным решениям. Поэтому он способен порождать идеи сколь угодно беспощадного насилия, включая самоуничтожение и уничтожение всего живого. "Справедливое" и "рациональное" советское общество утопило само себя в океане крови, и затем ему потребовалось три десятилетия, чтобы снова выплыть на поверхность. Шестьдесят пять миллионов - мертвы. Шестьдесят пять миллионов. Любое будущее общество, основанное на экстремальной концепции справедливости, рациональности и окончательного решения социальных проблем, придет к такому же концу.
Как русский диссидент, я участвовал в движении, которое помогло советскому обществу вынырнуть на поверхность. Сегодня, высланный из страны, я наблюдаю с оптимизмом, как она начинает плыть к берегам. У меня нет сомнений, что в двадцать первом столетии этот недоросток истории станет здоровым и нормальным народом. Может быть, другие народы чему-то научатся на опыте русской трагедии. Но величайшая проблема, проблема Беспощадного Интеллекта, останется неразрешимой.
22 июля 1991
ГЛАВА ПЕРВАЯ
ПЕЛАГЕЯ
Я помню все после волков.
Однажды бабушка запрягла нашу лошадь, уложила в розвальни мешки с картошкой и пристроила между ними меня, завернутого в огромную шубу. После этого ей надо было сказать: "Все знают, лучше пелагеиной картошки нет между Москвой и Смоленском", и она это сказала. Уселась в сани, тряхнула вожжами, причмокнула - "Но, Воронок, но-о-о, голубок!" - и мы поехали на железнодорожную станцию Дровнино торговать.
Бабушка продавала картошку прямо с саней, не распрягая Вороного. Он погрузил морду в мешок с овсом, поводя ушами на паровозы, обдававшие его паром. Я сидел в санях, укутанный в шубу, и наблюдал, что происходит.
"Пелагея! Бабка!" кричали пассажиры. "Ты что ль Пелагея? Сыпь живее рассыпчатую!" Она опрокидывала полные ведра в их облезлые сумки, принимала деньги, они спешили обратно к своим вагонам; случалось, не успевали заплатить или наоборот - забрать картошку, и тогда рубли летели из уносящихся дверей или она бежала с полным ведром, догоняя протянутые руки; и "Наддай пару, бабка, наддай пару, деда не догонишь!" неслось со всех сторон.
"Не догонишь!" передразнивала она, наполняя ведра к следующему поезду. "Догонишь. Как не догнать? Все там будем. Царствие ему небесное. Не замерз, Егорушка?"
Я был Егор по крещению. "Юрий - это от матери", объясняла бабушка. "А по-настоящему ты Егор, Егорий."
Дед умер где-то в Москве еще до моего рожденья, я его никогда не видел. Теперь мне шел четвертый год.
Напившись горячего чаю в шумной, пропахшей махоркой и тулупами чайной, поехали мы домой. Уже потемнело. Никого, кроме нас, не было на лесной дороге. Лежа на спине, я смотрел на верхушки елей, на пушистые звезды. Вороной бежал себе трусцою. Звенел колокольчик на его дуге. Потом он превратился в станционный колокол - я был машинистом на паровозе. Мне улыбался чумазый кочегар...
И проснулся. Что-то изменилось: били копыта, подпрыгивали сани. Бабушка кричала - кричала и молилась: "Пречистая Дева! Божия матерь. Помилуй и спаси! Помилуй! Спаси!"
Я поднял голову. Высоко и грозно вскидывал ноги конь. Пелагея правила стоя, в левой руке топор, в правой вожжи. Она пригнулась, как будто готовясь к прыжку. Я обернулся. В шаге от саней, слева-сзади, несся зверь. Он не смотрел на меня, он смотрел на топор, занесенный для удара. Топор поблескивал. Бабушкино лицо светилось. Я поглядел на луну... Она тоже неслась за нами, не отставая. Почему она никогда не отстает?
"Закройся!" - крикнула бабушка. "Шубой, шубой закройся! Шубой! Матерь Божия! Дитя! Дитя спаси!"
Уже зарываясь в шубу, я увидел других волков, мощными прыжками обходивших Вороного по целине.
"Дитя спаси!" кричала Пелагея. "Дитя! Егорушка..." Били копыта. Овчина лезла в нос, щекотала, хотелось чихнуть, я крепился. Бац! Меня перевернуло на бок: Вороной шарахнул сани о деревенские ворота, круто рванул вправо, поскакал вниз, забарабанили копыта, мост! Теперь круто вверх, налево, направо, дом! Вороной заржал. Бабушка подхватила меня и вбежала на крыльцо. Немного погодя я сидел за столом, ел пшенную кашу с молоком, весь день хранившую свое тепло в огромной русской печке. Бабушка стояла на коленях перед ликом Богородицы, шептала молитвы, крестилась, кланялась до полу, опять шептала. Теплилась лампадка. Потом она, как всегда в этот час, принесла кадушку с теплой, настоенной на травах водою, насыпала какой-то соли, поставила в воду мои ноги, начала растирать их, приговаривая что-то. Мои ноги отнялись, не знаю почему, еще два года назад.
Наконец бабушка забралась по лесенке на печь, перестелила там овчины и подняла меня. Мы улеглись на мягких шкурах. От печки приятно пахло теплой сухой глиной, которой были обмазаны кирпичи. Я присел на корточки на краю печки, раскинул руки и, оттолкнувшись ногами, со сладким наслаждением вытянув все теле, полетел к окну; перевернулся, оттолкнулся от стенки и полетел обратно к печке...
Назавтра возвратились из лесу с дровами мои дядья Митя и Петя.
"Что, мать, за вами волки гнались?" спросил Митя.
"И не говори. Вороной понес, я оглянулась, батюшки! Они по всему полю, что-те твоя конница."
"Зубы наголо!" засмеялся Митя. "Надо, Петь, посидеть, покараулить." "Ищи ветра в поле", возразил Петя. "Я сразу за топор", говорила бабушка. "Один догнал, клыки, супостат, скалит и все на Егорушку смотрит". "На топор", сказал я. "Он на топор смотрел." "Не всегда", сказал Митя. "Не всегда они уходят. Могут и здесь погулять сколько-нибудь. Надо, Петь, приманки набросать."
"Ха! Поймал."
"Что?"
"А как ты раз на приманку-то волков ловил. Батя-то велел. Помнишь?"
"А! Помню. Все помню, что пацаном делал. Помню, а как будто на том свете было. Отчего, мать?"
"Убивал много", ответила бабушка и ушла в кухоньку за печку.
Братья замолчали. Гремели противни на кухне.
"Митя, ты как волков ловил? На приманку?"
Митя взял меня на колени.
"Деда помнишь?" ("Да откуда ему помнить-то?" донеслось из-за печки.) "Ну вот, до Империалистической войны это было. Велел мне твой дедушка Павел, а мой папаша, подстрелить волка. Крутится у двора, подкоп начал, глядишь овец перережет. Корову, лошадь."
"Вороного?"
"Не. Тогда у нас другой был. Мерин."
"Мерин", "Мерин. А Вороной жеребец." "Уж кто жеребец, так это ты", заметила бабушка. Митя с Петей засмеялись.
"Ну вот, привязал я накрепко к нашему дубу коровью голову, с Рождества лежала, засел вечером в куст, возле прудка, и дежурю. Ночь идет. Волка нет. А в марте. Не то, чтобы холодно, а зябко. Завернулся получше, ружье под шубу, да, черт, и заснул. Молодой еще совсем был."
"Как я?"
"Как ты, чуть постарше может." "Годков на ннадцать", сказала бабушка. "Как ты", повторил Митя и поерошил мою голову. "Открываю глаза - волки, да не один, два. Тянут-потянут коровью голову, вытянуть не могут, а ружье-то под шубой, спросонья туда, сюда, вытаскиваю, стреляю, трах, дым рассеялся - волков и след простыл. Промахнулся. Ну что ж, иду к бате, стыдно. Отец говорит: ложись на печку, тебе еще за мамкин подол держаться."
"На печку? Где мы с бабушкой старые кости греем?"
"На ту самую. Проспался, выхожу на улицу, Зюзя, сосед, и спрашивает: не твоя ли, мол, волчица, по деревне в праздничек гуляла? Ка-кая волчица? А подраненная. Ты, говорит, ее подстрелил, ей по лесу не пройтить, пошла дорогой. Давно? Да утрем. Опять я проспал! На лыжи, ружье за плечи, и побежал по следу, по крови."
"По крови-и?"
"Ну да, она ж раненая. Долго бежал. Догнал, наконец. Смотрю, сидят на дороге, двое. Муж-волк, значит, сопровождает ее в госпиталь. Убью двоих! Да только он как меня увидел, поднялся, за шиворот ее тянет, идем, мол, давай. Она поднялася, побежали, и опять я от них отстал, И так каждый раз. Только догоню, он ее за шиворот, и айда."
"Ну, а все-таки она раненая. Уж я замотался, а ей как? Догоняю опять, смотрю, он ее тянет, тянет, а она лежит без движения. Ага! Загнал. Целюсь скорей в его, двух волков теперь-то, думаю, папаше представлю. И что ж ты скажешь? Не уходит. Не уходит! Стоит и на меня смотрит: бей, мол, что делать, я ее на тебя не могу оставить. Не оставишь, думаю, не надо. Дело твое, и жизнь твоя - не моя. Целюсь, глядим в глаза друг другу. Что ж ты, говорю, не бежишь? Так не охота, а расстрел. Неужто за нее жизнь отдашь? Да она ж уже не живая! И кто ты есть - зверь! Тут вдруг она вскочила; и опять они убежали."
"Догнал?" спросил я.
"Нет."
"Почему?"
"Не пошел за ними. Помиловал."
"Зверей пожалел!" - крикнула бабушка. "А людей? Жалел?"
"Сравнила, мать. Людей - и зверей. Звери лучше." "Может и лучше. А сказано: не убий!" "Нету бога, мать."
"Дьякона убил, в церковь коней поставил! Детей расстрелял."
"Юнкера не дети. И революция не свадьба. Сегодня он юнкер, а завтра - офицер. Я пожалею утром, а меня расстреляют днем. Или - или. Да и - дворянская кровь, чего жалеть? Мне сказано: не выпускай кадет из училища. У меня пулемет. Они утречком все же выбегают. Выбегают - стреляю. Две сотни перестрелял. Для первого раза, верно, мать, многовато."
"Прихвастнул?" - поинтересовался Петя.
***
К четырем годам бабушка подняла меня на ноги. Теперь можно было носиться до упаду с другими детьми, играть в казаков-разбойников, прыгать с сеновала, ловить ленивых карасей корзинкой в длиннющей деревенской запруде. Но больше всего мне нравилось проводить время в одиночестве, на полной свободе, в лугах и болотах. Каждый день на рассвете я провожал нашу корову Машку на общее пастбище в стадо. Пастух наигрывал на своей дуде (еще существовали в те дни пастухи и дудки); от болот отлетал туман, носились ласточки. Счастье взрывало меня. Я скакал, прыгал - по кочкам, через можжевеловые кусты, кружился, падал. Потом брел домой по коровьей тропе; или убегал в лес.
Наши края, между Москвой и Смоленском, - леса да болота, мокрые места. Деревеньки вокруг - то Мокрое, то Киселеве, а то еще Гнилое, Гнильцы, это наша. Моха было так много вокруг, что его прокладывали меж бревен в домах и сараях; пушистые желто-зеленые полосы на новых строениях хотелось погладить. Но большинство домов, вроде нашего, были не новы и не велики, с крытыми дворами для живности, пристроенными тут же сзади, с огородами, картофельными рядами, рожью и льном дальше. В нашем крытом дворе жили Машка, Вороной, свинья, куры, да несколько овец. Кот - Васька - предпочитал жизнь на воле и охоту на соседских цыплят, а противомышиную службу несла в подполе семья ежей.
В комнатах жили пернатые. Холодными зимами по всему дому порхали синицы и бабушка не почитала за труд убирать за ними, птицы ведь помечены особой Божьей милостью. Летами у нас были птенцы, приносимые Митей с охоты, вроде кулика, жившего в деревянном корыте. Когда он вырос, его выпустили в осоку. А раз ночью меня разбудили такие хлопоты: бабушка, Митя и Петя отпаивали молоком изо рта в клювики маленьких, чем-то обожравшихся совят. Напротив через улицу, на берегу деревенской запруды, у нас стоял сарай, в котором Митя и Петя наладили свое производство. После гражданской войны Митя работал милиционером, но работа была сильно неспокойная, да и платили чепуху, и он ушел. Мало-помалу братья нашли свое дело в деревне: ставили дома и крыли крыши дранкой, которую сами же и производили. Выпиливали иногда - лобзиками - затейливые рамочки для фотографий. Клеили альбомы; рисовали там горы Кавказа с красивыми конями и всадниками в черкесках, а на место лиц вделывали заподлицо фотографии наших деревенских.
Подзаработав, Митя с Петей купили баян, мандолину и гитару в придачу к своим балалайке и гармошке. Играть они умели на всем, а Митя знал и ноты. Видимо, по этой причине деревенские девки их страшно любили, хотя Митя был весьма ряб, а Петя нельзя сказать чтобы вышел ростом.
Митя был отменный матерщинник, мастер многоэтажных построений с кружевными бордюрами по фасадам. Меня он, однако, отучил от богохульства, когда я достиг четырех лет. Котенок Васька царапался и я с большою точностью воспроизвел Митины кружева. С размаху открылась дверь, из придела вышел Митя и отстегал меня ремнем, легонько. Смеялись мужики, сидевшие в приделе, и было стыдно.
Бедный Васька кончил свой путь ужасно. Возможно он тоже по-своему подражал Мите: вырастая, все больше любил душить цыплят, был дерзок и никого не боялся. Исходя из своей воспитательной доктрины, братья решили его повесить; виселицей должна была служить наша старая ветла. Представление, однако, не удавалось, вцепившись в веревку, Васька подтягивался на лапах. Ему хотелось жить. Братья возились долго. Наконец, усмехнувшись, Митя отвязал веревку с сука и стал с размаху бить Васькой по воротам. Но и это не помогало.
Петя вынес берданку и пристрелил кота.
"Вы, ироды!" крикнула бабушка, схватив меня за руку. Я вырвался и убежал в лес.
В последнее лето перед коллективизацией, когда мне было уже почти пять, в нашем деревенском доме собралась вся семья. Приехали мать с отцом и сестра отца тетя Зина. Первые дни я немного дичился родителей: они жили и работали в Москве, а я почти все время с бабушкой в деревне. Как велели доктора, мать отвезла меня сюда, помиравшего от коклюша, в шестимесячном возрасте. Потом, когда я помирал от других болезней, бабушка возила меня в Москву, и мать давала мне там свою кровь. Но не осталось ранних воспоминаний ни о матери, ни об отце. Правда, об отце всегда много говорили в доме. Он начал учиться на рабфаке и Митя с Петей этим гордились очень, как и я, хотя я не понимал, что такое рабфак. Братья отца немного боялись. Мите было тогда 29, Пете 22, отцу 26. Он был хмур, у него открылось кровохарканье. Моя красивая мама казалась всегда веселой.
В тот июнь женщины целыми днями варили варенье, мужчины, конечно, обсуждали политику, а я вертелся между ними. "Мать", сказал раз отец. "Что-то мы заскучали. Пошли бы с бреднем. Ты у нас мастерица ловить рыбу."
"Сейчас, Феденька, сейчас и пойдем," сказала бабушка, засуетилась, надела мужицкие брюки, сапоги, вытащила бредень, ведра, и мы двинулись на речку. Это была лесная, совсем маленькая спокойная речка с красивыми плесами.
"Тебе бы, Федя, лучше не лезть в воду", заикнулась было Пелагея.
"Ма-ать!"
Облипшие тиной и ряской отец и бабушка вели бредень. Митя, шумно бултыхаясь, загонял рыбу в сеть. Шагов пять-десять, и бредень выкидывали на берег; в тине барахтались щуки, красноглазые окуни. Пара ведер заполнилась за два часа. Отец повеселел.
Через две недели гости разъехались. Отпуска кончились.
Кончилась в июле и сельская идиллия. Был 1929 год.
Митя сразу сообразил, куда гнут дело.
"Надо, Петя, ликвидироваться; дранки, крыши - к той и этой матери, и чем скорей, тем лучше. В деревне больше делать нечего. Частнику крышка!"
"Какие мы частники?"
"Какие ни какие. На завод пойдем. Да и всем бы тут лучше смотаться, к той, и к этой, три бога, матери."
Страницы
целиком следующая
Библиотека интересного