05 Dec 2016 Mon 15:29 - Москва Торонто - 05 Dec 2016 Mon 08:29   

– По какой специальности?

– Токарь высшего разряда.

– Где было ваше последнее рабочее место по этой специальности?

– В Колорадо, мэм. В "Хэммонд карс".

– О…

– Мэм?

– Нет, ничего. Долго работали?

– Нет, мэм, две недели.

– А что так?

– Ну, я дожидался этой работы около года, коротая время в Колорадо. В компании был большой список очередников. Они не брали людей по знакомству или трудовому стажу, они смотрели в послужной список. У меня он был хороший. Я проработал всего две недели, когда исчез Лоуренс Хэммонд. Ушел с работы и пропал. Завод закрыли. А потом организовали гражданский комитет, который вновь открыл его. Меня позвали назад. Но я продержался лишь пять дней. Они начали увольнения исходя из трудового стажа. И мне пришлось уйти. Я слышал, что этот комитет продержался еще три месяца. Потом завод пришлось закрыть навсегда.

– Где вы работали до этого?

– Почти во всех восточных штатах, мэм. Но нигде не задерживался больше чем на месяц-другой. Заводы постоянно закрывались.

– Так было везде, где вы работали?

Бродяга посмотрел на нее так, словно понял вопрос.

– Нет, мэм, – ответил он, и она впервые услышала в его голосе отдаленное эхо гордости. – На своем первом рабочем месте я проработал двадцать лет. То есть не на одном и том же месте, а на одном заводе. Я дослужился до мастера цеха. Это произошло двенадцать лет назад. Когда умер владелец, его наследники взяли управление в свои руки и все погубили. Времена были тяжелые, но потом все стало рушиться быстрее и быстрее. С тех пор мне кажется, что, куда ни глянь, все ломается и гибнет. На первых порах мы думали, что так плохо будет в одном-другом штате. Многие считали, что Колорадо выстоит. Увы. Все, за что ни возьмись, к чему ни притронься, рушилось. Куда ни глянь, работа останавливалась повсюду, останавливались заводы, машины… – Медленно, шепотом он добавил, будто видя в этом скрытый ужас: – Двигатели… останавливались. – Он повысил голос: – О Боже, кто такой… – И осекся.

– …Джон Галт? – договорила за него Дэгни.

– Да, – сказал он и тряхнул головой, будто стараясь отогнать от себя какую-то мысль, – только не нравится мне это выражение.

– Мне тоже. Интересно, почему люди так говорят и кто ввел это в обиход.

– Вот именно, мэм. Именно этого я и боюсь. Может; быть, это я первый сказал.

– Что?!

– Я или еще кто-то из шести тысяч человек. Вполне возможно, мы могли бы. Скорее всего, это выражение пошло от нас. Надеюсь, что это не так. На заводе, где я проработал двадцать лет, что-то произошло. Все началось, когда умер старый хозяин и дела приняли его наследники. Их было трое, двое сыновей и одна дочь. Они разработали новый план управления заводом. Они предложили, чтобы мы проголосовали за него, и мы почти единогласно проголосовали "за". Мы не знали, что это за план, и думали, что он хорош. Нет, не совсем так. Мы думали, что должны считать его хорошим. План предусматривал, что каждый будет работать по своим способностям, а его труд будет оплачиваться по его потребностям. Мы… В чем дело, мэм? Почему вы так смотрите на меня?

– Как назывался завод? – чуть слышно спросила Дэгни.

– "Твентис сенчури мотор компани" из Старнсвилла, штат Висконсин, мэм.

– Продолжайте.

– Мы проголосовали за этот план на общем собрании, мы все, шесть тысяч работавших на заводе. Наследники Старнса выступали с длинными речами. Было не особо понятно, но никто не задавал вопросов. Никто не представлял, как будет работать этот план на практике, но каждый надеялся, что его сосед представляет. А если у кого и были сомнения, он чувствовал себя виноватым и держал язык за зубами, потому что они сделали бы так, чтобы тот, кто выступил против плана, был признан недочеловеком и детоубийцей в душе. Они говорили нам, что план рассчитан на достижение благородного идеала. Ну откуда нам было знать, что это не так? Ведь мы всю жизнь только и слышим об этом от родителей, учителей и священников, читали это в любой газете, видели в каждом фильме, слышали во всех выступлениях. Разве нам не повторяли, что это правильно и справедливо? Может быть, есть какое-нибудь оправдание тому, что мы сделали на том собрании. Но все же мы проголосовали за этот план и поплатились за это. Знаете, мэм, мы своего рода меченые, я говорю о тех, кто работал на заводе еще четыре года после того, как был принят этот план. На что похож ад? На зло – простое, неприкрытое, ухмыляющееся зло. Разве не так? Именно это мы увидели и этому помогли появиться на свет. Поэтому я думаю, что на всех нас лежит проклятье и, может быть, нам нет прощения…

Знаете, как план претворялся в жизнь и что он делал с людьми? Попробуйте наполнить водой емкость, на дне которой есть течь, через которую вода уходит быстрее, чем ее наливают. С каждым новым ведром, которое вы приносите, эта дыра увеличивается в диаметре на дюйм, и чем больше вы работаете, тем больше работы от вас требуется. Вы выливаете все новые и новые ведра, сначала сорок часов в неделю, потом сорок восемь, потом пятьдесят шесть – и все для того, чтобы у вашего соседа стоял на столе ужин, чтобы его жене сделали операцию, чтобы у его ребенка вылечили корь, чтобы его мать получила кресло на колесах, чтобы у его дяди была рубашка; для ребенка, который еще не родился, для всех вокруг, все – для них, от пеленок до зубных протезов. Вы же должны работать с рассвета до заката, месяц за месяцем, год за годом, ничего не получая за это, кроме своего же пота, ничего не видя, кроме их удовольствия, которое вы должны им доставлять до конца своих дней, работая без отдыха и надежды, без конца… От каждого по способностям, каждому по потребностям…

Они говорили, что мы все одна большая семья. Но не все мы стоим за одним сварочным аппаратом по десять часов в день, и не у всех одновременно схватывает живот. Чьи способности и чьи потребности важнее всего? Ведь когда все в один котел, человеку не позволено определить свои потребности. А то он заявит, что ему нужна яхта, и, если нам остается руководствоваться только его чувствами, он вполне может обосновать свою потребность. Почему нет? Если я не имею права заработать на машину, пока не попаду на больничную койку, своим трудом зарабатывая по машине каждому лодырю и голому обитателю джунглей, почему бы не потребовать от меня яхту, если я еще способен держаться на ногах? Нет? Тогда почему кто-то требует, чтобы я пил кофе без сливок, пока он не отремонтирует свою гостиную? Такие вот дела… Так или иначе было решено, что никто не имеет права сам судить о своих потребностях и способностях. Мы голосовали по этому вопросу. Да, мэм, голосовали два раза в год на общем собрании. А как иначе? Как вы думаете, что происходило на подобных собраниях? После одного такого собрания мы поняли, что превратились в нищих, в грязных, скулящих попрошаек, – мы все, потому что никто не мог сказать, что получает заработанное по праву. У нас не осталось ни прав, ни зарплаты, наш труд не принадлежал нам – наш труд принадлежал "семье", и она ничего не должна была взамен. Наши потребности служили единственной причиной обращения к "семье"; каждый должен был предъявлять свои потребности, словно последний слюнтяй, перечислять все свои заботы и несчастья, не забывая о плохой мебели и насморке жены и надеясь, что "семья" подаст ему на бедность. Требовалось заявлять о своих несчастьях, поскольку они, а не труд стали в нашем хозяйстве звонкой монетой. Работа превратилась в соревнование между шестью тысячами попрошаек, каждый из которых утверждал, что его потребности острее, чем потребности его ближнего. А как иначе могло случиться? Вы не догадываетесь, что произошло? Какие люди молчали, сгорая от стыда, а какие срывали куш?

Но это еще не все. На том собрании мы поняли кое-что еще. Производство упало на сорок процентов только за первое полугодие. Поэтому решили, что кто-то работал не в соответствии со своими способностями. Кто? Как узнать? "Семья" проголосовала и по этому вопросу. Проголосовали за то, кого считать лучшими работниками: их приговорили к сверхурочной работе каждый вечер в течение полугода. Сверхурочно и бесплатно, потому что платили не повременно и не за сделанную работу, а только за потребность.

Надо ли говорить, что произошло потом и в каких тварей мы превратились, мы, которые когда-то были людьми? Мы стали скрывать свои способности, медленнее работать и с зоркостью ястреба следили за тем, чтобы работать не лучше соседа. Что еще мы могли сделать, зная, что, отдав все силы на благо "семьи", получим не благодарность и не вознаграждение, а наказание? Мы знали, что каждый подонок может запороть партию моторов, что дорого обойдется компании, либо из-за своей нерасторопности, либо просто по незнанию. А другим придется расплачиваться за это своими свободными вечерами и выходными днями. Поэтому мы изо всех сил старались работать плохо.

Был у нас один парнишка, который недавно начал работать и проникся благородной идеей, умница, правда без образования, но с удивительной головой. В первый год он придумал, как реорганизовать производственный процесс, и сэкономил тысячи человеко-часов. Он отдал это "семье", ничего не попросив взамен, да он и не мог просить, такой уж он был. Он говорил, что делает это ради достижения великой цели. Когда этот парнишка узнал, что за него проголосовали как за одного из способнейших и приговорили к сверхурочной работе, он замолчал и стал останавливать свои мысли. Само собой, в следующем году он не выдвинул никаких предложений.

О чем нам без умолку говорили? О хищнической конкуренции в системе производства, ориентированной на прибыль, где люди должны состязаться друг с другом, кто лучше работает. Жестоко, правда? Ну, видимо, им хотелось посмотреть, как мы будем соревноваться друг с другом, стараясь сделать свою работу как можно хуже. Нет более верного пути уничтожить человека, чем вынудить его изо дня в день работать как можно хуже. Это губит быстрее, чем пьянство, лень или воровство. Но нам ничего не оставалось, кроме как разыгрывать неумех. Мы боялись только одного обвинения – в обладании способностями. Талант был вроде банковского кредита, по которому невозможно рассчитаться. Ради чего работать? Все знали, что жалование выплатят, заработано оно или нет, но выше квартирного и продовольственного пайка, как его называли, ничего не дадут, как ни старайся. Мы не могли надеяться на покупку в следующем году новой одежды, потому что неизвестно, выдадут пособие на одежду или нет, – вдруг кто-то сломает ногу, кого-то надо будет срочно прооперировать, кто-то родит еще одного ребенка. А если не хватало денег на костюмы всем, то и вам денег тоже не давали.

Я знал одного человека, который проработал всю жизнь ради того, чтобы отправить сына в колледж. Мальчик закончил среднюю школу на второй год осуществления плана, но "семья" отказалась дать отцу мальчика пособие для обучения в колледже. Ему сказали, что его сын не сможет учиться в колледже, пока у нас не будет достаточно денег, чтобы сыновья всех остальных тоже могли учиться в колледже, и что сначала надо выучить в средней школе всех, но и на это у нас нет средств. Через год этот человек погиб в поножовщине, которая завязалась из-за пустяка. Такие вещи начали происходить все чаще.

Помню еще одного старика, бездетного вдовца, который лелеял одно увлечение: грампластинки. Пожалуй, это была его единственная радость в жизни. Он экономил на еде, чтобы купить новую пластинку классической музыки. Ему отказали в пособии на пластинки, назвав это личной роскошью. Но на том же собрании общим голосованием было решено, что Милли Буш, чья-то дочка, отвратительная восьмилетняя уродина, должна получить пару золотых скоб для кривых зубов, потому что заводской врач заявил, что у бедняжки может развиться комплекс неполноценности, если не выправить ее зубы. Старик, любивший музыку, запил, допился до того, что его редко можно было увидеть в человеческом состоянии. Но одного он не забыл. Однажды вечером, с трудом бредя по улице, он увидел Милли Буш, размахнулся и выбил ей все зубы. Все до единого.

Мы все, кто больше, кто меньше, потянулись к выпивке. Не спрашивайте, как мы доставали деньги; когда все приличные развлечения запрещены, всегда найдутся способы разжиться денежкой на неприличные. Человек не врывается в продовольственную лавку затемно и не залезает в карман соседа, чтобы купить записи классических симфоний или леску с удочкой. Но сделает это, чтобы упиться до беспамятства и забыться. Удочки? Охотничьи ружья? Фотоаппараты? Хобби? Пособия на развлечения не полагалось никому. Развлечения запретили первым делом. Ведь считается постыдным возражать, если вас попросят отказаться от чего-то, что доставляет вам удовольствие. Даже пособие на табак урезали до того, что его хватало только на две пачки сигарет в месяц. Они сказали, что деньги направлены в фонд для детей. Дети оставались единственным производственным показателем, который не упал, напротив, он вырос и продолжал расти, потому что людям было нечего больше делать, ребенок становился не их бременем, а бременем "семьи". Фактически прекрасным шансом получить прибавку к зарплате и краткую передышку являлось пособие на ребенка. Или ребенок, или серьезная болезнь.

Мы очень скоро поняли, к чему ведет этот план. Каждому, кто вел себя по-честному, приходилось во всем себе отказывать. Он терял вкус к развлечениям, нехотя курил табак, который стоил пять центов, или жевал резинку, все время беспокоясь, как бы у него не отняли эти пять центов, отдав кому-то, чья потребность будет сочтена более весомой. Он стыдился каждой ложки еды, которую глотал, думая о том, чьей утомительной вечерней работой она оплачена, зная, что ест свою пищу не по праву, предпочитая быть обманутым, но не обманщиком, простаком, но не кровососом. Он отказывался жениться, не помогал родителям и не возлагал на плечи "семьи" дополнительное бремя. Кроме того, если он еще сохранил хоть какое-то чувство ответственности, он не мог жениться и дать жизнь детям, поскольку не мог ничего планировать, ничего обещать, ни на что положиться. Но для ленивых и безответственных это обернулось праздником. Они рожали детей, создавали неприятности девушкам, свозили к себе немощных родственников со всей страны, незамужних беременных сестер, для того чтобы получить дополнительное пособие по нетрудоспособности. У них открывалось больше недугов, чем доктор смог бы отрицать, они портили свою одежду, мебель, дома – какого черта, за все платит "семья"! Они находили гораздо больше способов впасть в нужду, чем можно представить, они возвели это в ранг искусства, это было единственным, в чем им не было равных.

Помоги нам Господь, мэм! Вы понимаете то, что поняли мы? Мы поняли, что есть закон, по которому мы должны жить, моральный кодекс, как они его называли; и этот закон наказывал тех, кто его соблюдал. Чем больше человек старался жить по нему, тем сильнее он страдал; чем больше обманывал, тем больше получал. Честность одного была залогом нечестности другого. Честный проигрывал, нечестный выигрывал. Как долго можно было оставаться хорошим человеком при таких законах? Когда мы начинали работать, все были приличными парнями. Среди нас не было прохвостов. Мы знали свое дело и гордились тем, что работаем на лучшем заводе страны, – старик Старнс нанимал сливки рабочего класса. Через год после принятия плана среди нас не осталось ни одного честного человека. Это и было то самое зло, которым пугают проповедники и которое, как людям кажется, они никогда не увидят наяву. Не то чтобы план поощрял горстку ублюдков, но благодаря ему приличные люди становились ублюдками. Такой план и не мог породить ничего другого – и это называли нравственным идеалом!

Для чего было работать? Из любви к своим ближним? Каким ближним? Ради прохвостов, бродяг и попрошаек, которых мы видели вокруг? Для нас не было никакой разницы, были ли они обманщиками, или просто ничего не умели, не желали или не могли сделать. Если до конца своих дней мы оказались поставлены в зависимость от их бездарности, вымышленной или настоящей, как долго мы могли терпеть? Мы не знали об их способностях, у нас не было способа управлять их потребностями. Мы знали только, что мы – вьючный скот, который тупо толчется в каком-то месте, напоминающем и больницу, и бойню, – в каком-то пристанище убогих и немощных. Мы были животными, которых пригнали для удовлетворения чьих-то потребностей.

Любовь к своим ближним? Именно тогда мы научились ненавидеть своих ближних. Мы ненавидели их за каждый съеденный ими кусок, за каждое удовольствие, за новую рубашку, новую шляпку для жены, поездку за город с семьей, за свежую краску на их домах – потому что все это было отнято у нас, за это было заплачено ценой наших лишений. Мы начали шпионить друг за другом, и каждый надеялся уличить кого-нибудь, кто говорит неправду о своих потребностях, чтобы на очередном собрании сократить ему пособие. Появились осведомители, которые доносили, например, что в воскресенье кто-то принес в дом индейку, за которую заплатил деньгами, как правило, выигранными за карточным столом. Люди начали вмешиваться в жизнь друг друга. Мы провоцировали семейные ссоры, чтобы вынудить уехать каких-нибудь родственников. Каждый раз, когда какой-нибудь парень начинал серьезные отношения с девушкой, мы отравляли ему жизнь. Было разорвано много помолвок. Мы не хотели, чтобы кто-нибудь женился, увеличивая число иждивенцев, которых надо кормить.

Раньше мы устраивали праздники, если у кого-то рождался ребенок; если у кого-то возникали временные трудности, мы собирали деньги и помогали ему расплатиться по больничным счетам. Теперь же, если рождался ребенок, мы неделями не разговаривали с родителями. Дети стали для нас тем же, чем для фермера саранча. Раньше мы помогали тому, в чьей семье кто-то серьезно болел. Теперь же… Я расскажу вам одну историю. Это произошло с матерью человека, который проработал на заводе пятнадцать лет. Она была доброй старушкой, веселой и мудрой, знала нас всех по именам, и мы все любили ее. Однажды она упала с лестницы в подвале и сломала бедро. Мы знали, что это означает в ее возрасте. Заводской врач сказал, что ее нужно отправить в город, в больницу, для продолжительного лечения, на которое потребуется много денег. Старушка умерла в ночь накануне отправки в город. Причину смерти установить не удалось. Нет, я не утверждаю, что ее убили. Никто не говорил об этом. Вообще все молчали об этом деле. Знаю только, что я – и этого мне не забыть! – как и другие, ловил себя на мысли, что лучше бы она умерла. Господи, прости нас! Вот какое братство, какую защищенность и какое изобилие предполагал этот план!

Почему кому-то захотелось проповедовать такое зло? Было ли это кому-то выгодно? Да, было. Наследникам Старнса. Надеюсь, вы не станете напоминать мне, что они пожертвовали своим состоянием и подарили нам свой завод. Так и нас одурачили. Да, они отказались от завода, но выгода, мэм, бывает разной – смотря чего вы добиваетесь. А то, чего добивались Старнсы, ни за какие деньги не купишь. Деньги слишком чисты и невинны для этого.

Эрик Старнс был самым молодым из них, настоящий слизняк, у него ни на что не хватало воли. Его выбрали начальником отдела информации, который ничего не делал, разве что следил за штатом сотрудников, занятых тем же, поэтому он не особо утруждал себя службой. Зарплата, которую он получал, хотя это и не полагалось называть зарплатой, никому из нас не платили зарплаты, итак, милостыня, за которую все проголосовали, оказалась относительно скромной – раз в десять больше моей, но и это было не очень много. Эрика не интересовали деньги, он не знал бы, что с ними делать. Он проводил время, путаясь у нас под ногами и демонстрируя, какой он общительный и демократичный. Кажется, он хотел, чтобы его любили. Он постоянно напоминал, что подарил нам завод. Мы его терпеть не могли.

Джеральд Старнс руководил производством. Мы так и не узнали, какова была его доля… то есть его милостыня. Чтобы вычислить размер его зарплаты, потребовались бы услуги целой группы бухгалтеров, а чтобы понять, какими путями эти средства попадали к нему, – услышать мнение целой бригады инженеров. Ни один доллар не предназначался для него лично, все шло на нужды компании. У Джеральда было три машины, четыре секретаря, пять телефонов. Он устраивал приемы, на которых подавали шампанское и икру; ни один магнат, платящий налоги, не мог позволить себе ничего подобного. За год он потратил больше, чем его отец заработал за последние два года своей жизни. Мы видели пачку журналов весом в тридцать килограммов – мы их взвешивали – в кабинете Джеральда. Журналы были напичканы рассказами о нашем заводе и о нашем благородном плане, в них теснились огромные портреты Джеральда Старнса, его называли выдающимся борцом за всеобщее благо. Джеральд любил по вечерам заходить в цеха в своем парадном костюме, сверкал бриллиантовыми запонками величиной с пятицентовую монету и стряхивал повсюду пепел со своей сигары. Любое ничтожество, которому нечем похвастать, кроме своих денег, – не очень-то приятное зрелище. Он хоть уверен, что деньги принадлежат ему, а ты хочешь – глазей на него, не хочешь – не глазей. Обычно не очень хочется. Но когда такой ублюдок, как Джеральд Старнс, ломает комедию и разглагольствует о том, что ему безразличны материальные блага, что он служит "семье", что роскошь нужна не для него, а ради нас и общего блага, потому что престиж компании, как и имидж благородного человека, необходимо поддерживать в глазах общественности… Именно тогда начинаешь ненавидеть, как никогда прежде, то, что называется человеком.

Но еще ужаснее была его сестра Айви. Вот уж кому-кому, а ей было действительно плевать на богатство. Гроши, которые она получала, были не больше наших, и чтобы доказать свою самоотверженность, она постоянно ходила в видавших виды туфлях без каблуков и потертой блузе. Она ведала распределением. Эта дама отвечала за наши потребности. Она держала нас за глотку. Конечно, все касающееся распределения должно было решаться голосованием, путем изъявления народом своей воли. Но когда народная воля выражается воем шести тысяч человек, которые пытаются что-то решить, не имея критериев, вообще ничего не понимая, когда не существует правил игры и каждый может потребовать всего, чего захочет, не имея права ни на что, когда каждый распоряжается жизнью соседа, но не своей, получается, как и произошло с нами, что голосом народа говорит Айви Старнс. К исходу второго года мы перестали разыгрывать "семейные встречи", – как было сказано, в интересах производства и экономии времени, – потому что одна такая встреча длилась десять дней. Теперь все прошения нужно было просто направлять в кабинет мисс Старнс. Нет, не направлять, Каждый проситель должен был лично являться к ней в кабинет и зачитывать вслух свое обращение. Она составляла список распределения, который затем представлялся на голосование на собрании, длящемся три четверти часа. Мы голосовали, естественно, "за". Регламент предусматривал десять минут для вопросов и возражений. У нас не было возражений. К тому времени мы уже усвоили урок. Невозможно поделить доход среди многих тысяч людей, не применяя критерий оценки труда. Ее критерием был подхалимаж. Уж она-то себя не забывала – какое там! В былые времена ее отец, со всеми своими деньгами, не позволял себе разговаривать с самым никудышным работником так, как она говорила с лучшими работниками и их женами. Взгляд ее серых глаз всегда был тусклым, неживым. Если хотите узнать, как выглядит зло, вам стоило бы увидеть, как сверкали ее глаза, когда она смотрела на однажды возразившего ей человека, который только что услышал свое имя в списке тех, кому сверх минимального жалованья ничего не полагалось. Когда видишь такое, становится ясно, чем на самом деле руководствуются люди, провозглашающие: "От каждого – по способностям, каждому – по потребностям".

В этом заключался весь секрет. Поначалу я не переставал спрашивать себя, как могло случиться, что образованные, культурные, известные люди во всем мире совершили ошибку такого масштаба и проповедуют как истину подобную мерзость. Ведь им хватило бы и пяти минут, чтобы понять, что произойдет, если кто-то попробует осуществить эти идеи на практике. Теперь я знаю, что никакой ошибки они не совершали. Ошибки подобного масштаба никогда не делаются по незнанию. Когда люди впадают в безумие и нет объяснения этому безумию, значит, есть причина, о которой умалчивают. Мы были не так наивны, когда проголосовали за план на первом собрании. Мы не возражали, потому что считали, что их пустая болтовня принесет выгоду. Существовала одна причина, но их треп помог нам скрыть ее от своих соседей и от самих себя. Их басни дали нам возможность отнестись как к добродетели к тому, чего мы постыдились бы раньше. Все голосовавшие за план думали, что теперь появляется возможность запустить лапу в карман более способных людей. Как бы ни был человек богат или умен, он все равно считает кого-то богаче или умнее себя – а этот план дает часть богатств и талантов тех, кто лучше него. Но, рассчитывая обобрать людей, стоящих выше, человек забывал о людях, стоящих ниже и тоже получающих право обирать других. Он забыл, что низшие могут обобрать его так же, как он хотел обобрать тех, кто выше. Рабочий, которому нравилась идея, что, заявив о своих потребностях, он получает право на такой же, как у его босса, лимузин, забывал, что каждый лентяй и попрошайка может заявить о своих правах на владение таким же, как у него, холодильником. Вот истинная причина того, что мы проголосовали за план, вот вся правда, но мы не хотели думать об этом и поэтому все громче кричали о своей преданности идеалам общего благосостояния.

Итак, мы получили то, что хотели. А когда поняли, чего хотели, оказалось уже слишком поздно. Мы попали в западню, все пути к отступлению оказались отрезанными. Лучшие ушли с завода в течение первой недели осуществления плана. Мы теряли лучших инженеров, управляющих, высококвалифицированных рабочих. Человек, сохраняющий уважение к себе, не позволит превратить себя в дойную корову. Кое-кто из способных работников пытался пересидеть скверные времена, но их хватало ненадолго. Мы теряли все больше и больше людей, они убегали с завода, как из очага заразы, пока не осталось ни одного способного – одни лишь нуждающиеся.

Те немногие, кто зарекомендовал себя более-менее хорошим работником и все же остался, были из тех, кто проработал здесь очень долго. Прежде никто не уходил из "Твентис сенчури", и мы не могли поверить, что эти времена позади. Через некоторое время мы не могли уйти, потому что ни один работодатель не принял бы нас, и я не стал бы его осуждать. Никому не захотелось бы иметь с нами дело, ни порядочному человеку, ни фирме. Маленькие магазинчики, где мы делали покупки, начали стремительно исчезать из Старнсвилла, пока в городе не осталось ничего, кроме салунов, игорных притонов и мошенников, продающих нам барахло по бешеным ценам. Гроши, которые мы получали, становились все скуднее, а стоимость жизни постоянно росла. Список нуждающихся тоже рос, а список клиентов завода стремительно сокращался. Прибыль, которая делилась между рабочими, становилась все меньше и меньше. Раньше фирменный знак "Твентис сенчури мотор" значил не меньше, чем проба на золоте. Не знаю, о чем думали наследники Старнса, если вообще думали; может, подобно всем прожектерам и дикарям, полагали, что фирменный знак что-то вроде магического изображения, которое оказалось в почете благодаря каким-то колдовским силам, и они будут и дальше обогащаться, как при отце. Но когда клиенты стали замечать, что доставка заказа задерживается, что нет ни одного мотора без брака, магический знак возымел обратное действие: никто и даром не хотел брать двигатель, если он собран на "Твентис сенчури". И постепенно у нас остались только те клиенты, которые никогда не платили, да и не собирались. Но Джеральд Старнс, опьяненный своим положением, стал раздражительным. С видом морального превосходства он стал требовать от бизнесменов, чтобы те заказывали у нас двигатели, – не потому, что они хороши, а потому, что нам крайне необходимы заказы.

Тут уж деревенскому дурачку и тому не надо было объяснять то, чего пытались не заметить поколения профессоров. Какая польза электростанции от наших двигателей, если они внезапно останавливались? А каково будет человеку, лежащему в этот момент на операционном столе? Что станется с пассажирами самолета, турбина которого остановится в воздухе? Если владелец электростанции, пилот самолета, хирург купят наш товар не из-за его качества, а чтобы помочь нам, будет ли это правильным, нравственным поступком?

Однако установления именно такой морали по всей земле хотели профессора, политические руководители и мыслители. Если это привело к таким последствиям в маленьком городе, где все друг друга знали, задумайтесь – что может произойти в мировом масштабе? Представьте себе, на что это будет похоже, если вы будете вынуждены жить и работать, находясь в зависимости от всех катастроф и всех симулянтов земного шара. Работать. И если кто-то где-то недоделал свою работу, вы должны отвечать за это. Работать, не имея возможности разогнуть спину, работать тогда, когда пища, одежда, дом, удовольствия – все зависит от мошенничества, голода, от любой эпидемии – от всего, что только может случиться на земле. Работать, не надеясь на дополнительный паек, покуда все камбоджийцы не наедятся досыта, а все патагонцы не выучатся в колледжах. Работать, когда каждое родившееся существо может в любой момент предъявить тебе счет на любую сумму – люди, которых никогда не увидишь, потребности которых никогда не узнаешь, чьи способности или лень, порядочность или мошенничество никак не распознаешь, да и не будешь иметь права интересоваться этим, просто работать, работать и работать – и предоставить всяким айви и джеральдам решать, чей желудок будет переваривать усилия, мечты и дни твоей жизни. И это моральный кодекс, который мы должны принять? Это – нравственный идеал?

Что ж, мы попробовали его – и наелись досыта. Агония длилась четыре года, с первого собрания до последнего, и закончилась так, как и должна была закончиться – банкротством. На последнем собрании одна Айви Старнс пыталась держаться вызывающе. Она произнесла короткую злобную речь, в которой заявила, что план провалился из-за того, что его не приняла вся страна, что отдельная организация не может добиться успеха в эгоистичном алчном мире, что план – это благородный идеал, но человеческая природа недостаточно хороша для него. Молодой парень – тот, которого в первый год наказали за то, что он подал нам полезную идею, пока мы сидели молча, вскочил и бросился прямиком к Айви Старнс на трибуну. Он не произнес ни слова, просто плюнул ей в лицо. Это был конец благородного плана и компании "Твентис сенчури".

Бродяга говорил так, словно облегчил душу после долгих лет молчания. Дэгни знала, что это дань признательности ей: он никак не поблагодарил ее за доброту, и казалось, был безразличен ко всякой человеческой надежде, но все же что-то в нем было задето, и откликом стала эта исповедь – отчаянный крик возмущения несправедливостью, сдерживаемый годами и прорвавшийся при встрече с человеком, в чьем присутствии призыв к справедливости не будет безнадежным. Похоже, жизнь, от которой он почти отрекся, была возвращена ему тем самым необходимым, в чем он нуждался: пищей и обществом разумного существа.

– Но при чем здесь Джон Галт? – спросила Дэгни.

– А… – произнес он, вспоминая. – Да…

– Вы хотели объяснить мне, почему люди начали задавать этот вопрос.

– Да… – Его взгляд устремился в пространство, словно на картину, которую он изучал годами, но она так и осталась неразгаданной; на его лице застыло странное выражение озадаченности и ужаса.

– Вы собирались рассказать мне, кто такой Джон Галт, о котором все говорят, – если он вообще существовал.

– Надеюсь, что нет, мэм. То есть надеюсь, что это просто совпадение, фраза, не имеющая значения.

– Но вы что-то предполагаете. Что?

– Это было… это случилось на первом собрании "Твентис сенчури". Может, это послужило началом, может, нет. Не знаю… Собрание проводилось весенним вечером, двенадцать лет назад. Нас сбежалось шесть тысяч человек, толпящихся вокруг открытой трибуны, устроенной на стропилах. Мы только что проголосовали за новый план и находились в возбужденном состоянии, шумели, приветствовали громкими возгласами победу народа, угрожали неведомым врагам, чуть не лезли в драку, как забияки с нечистой совестью. Сверху нас ослепляли снопы белого электрического света, и мы пребывали в раздраженном возбуждении – опасная, грозная толпа. Джеральд Старнс, он председательствовал, то и дело стучал молоточком, призывая к порядку, и мы слегка успокаивались, но только слегка, и можно было видеть, как вся толпа неустанно двигалась из стороны в сторону, словно вода в качающейся кастрюле.

"Это решающий момент в истории человечества! – перекрывая шум, вопил Джеральд Старнс. – Помните, что никто не может теперь покинуть это место, так как каждый принадлежит остальным по нравственному закону, который мы все признаем!"

"Я не признаю", – сказал какой-то человек и встал. Это был один из молодых инженеров. Никто не знал о нем ничего конкретного. Этот человек всегда держался в стороне, и, когда он встал, воцарилась мертвая тишина – из-за того, как он держал голову. Высокий и худой, помню, я подумал, что ничего не стоит сломать ему шею, но все мы тогда испугались. Он стоял как человек, уверенный в своей правоте.

"Я покончу с этим – раз и навсегда", – сказал этот парень.

Его голос был чист и не выражал никаких чувств. Больше он ничего не произнес и направился к выходу. Он шел к выходу, залитый белым светом, не торопясь и не обращая внимания на нас. Никто не дернулся, чтобы остановить его. Только Джеральд Старнс закричал ему вслед:

"Каким образом?"

Тот повернулся и ответил:

"Я остановлю двигатель, который приводит в движение этот мир".

И ушел. Больше мы его никогда не видели, даже не слышали, что с ним сталось. Но годы спустя, увидев, как на гигантских заводах, стоявших прочно, как скалы, многие поколения, гаснет свет, увидев, как закрываются ворота и останавливаются конвейеры, как пустеют дороги и пересыхает поток машин, словно тайная сила останавливала двигатель мира, а мир потихоньку разлагался, подобно телу, которое покинула душа, – тогда мы начали удивляться и вспоминать того парня. Мы принялись расспрашивать друг друга, те, кто слышал, как он заявил об этом. Мы начали думать, что этот парень сдержал свое слово, что он, видевший и знавший правду, которую мы отказались признать, стал тем возмездием, которое мы вызвали на свою голову, мстителем, человеком справедливости, которую мы отвергли. Мы начали думать, что он проклял нас и его приговора не избежать, что нам не избавиться от этого человека. И это было ужаснее всего, потому что он не преследовал нас, мы сами вдруг стали его искать; он просто бесследно исчез. Мы нигде не находили ответа на вопрос о нем. Мы не понимали, с помощью какой невероятной силы он совершил то, что обещал. Этому не было объяснения. Мы вспоминали о том парне всякий раз, когда видели очередной крах, который никто не мог объяснить, получали еще один удар, теряли еще одну надежду; всякий раз, когда ощущали себя охваченными мертвой, цепенящей мглой, покрывающей всю землю. Видно, люди услышали наш вопрос, наш крик отчаяния. Они не знали, что мы имеем в виду, но прекрасно осознавали, какое чувство заставляло нас кричать.

Они тоже чувствовали, как что-то исчезает из мира. Может, поэтому они и начали произносить эту фразу всякий раз, когда захлебывались безнадежностью. Хотелось бы думать, что я не прав, что эти слова ничего не значат, что за гибелью человечества не стоит сознательное намерение или мститель. Но когда я слышу, как все повторяют этот вопрос, мне становится страшно. Я думаю о человеке, который сказал, что остановит двигатель мира. Видите ли, его звали Джон Галт.

* * *

Дэгни проснулась из-за того, что звук колес изменился. Теперь она слышала беспорядочный стук с неожиданным скрипом и коротким резким треском, звук, похожий на ломаный истерический смех, сопровождающийся судорожными подергиваниями. И не глядя на часы, Дэгни поняла, что поезд идет по линии "Канзас вестерн" и сейчас свернул на длинный объездной путь южнее Кирби, штат Небраска.

Поезд шел полупустым. Лишь несколько человек отважились на путешествие по континенту на первой "Комете" после катастрофы в тоннеле. Уступив спальню бродяге, Дэгни надолго задумалась над его рассказом. Ей хотелось поразмыслить над ним, над теми вопросами, которые она собиралась задать этому человеку завтра, но она обнаружила, что ее разум застыл, как зритель, не способный двигаться, только таращиться. Она чувствовала, что знает значение этого зрелища, знает без дальнейших расспросов, и ей нужно избавиться от него. Двигаться – настойчиво пульсировало в ее мозгу, двигаться, словно движение стало самоцелью – жизненно важной, непреложной, роковой.

Сквозь чуткий сон она слышала, как колеса неустанно продолжают бег, и в ней нарастало напряжение. Дэгни пробудилась в беспричинной панике и поняла, что сидит в темноте и безучастно размышляет: "Что это было?", а потом, утешая себя: "Мы движемся… мы все еще движемся…"

Путь "Канзас вестерн" еще хуже, чем я ожидала, думала Дэгни, прислушиваясь к колесам. Поезд уносил ее на тысячи миль от Юты. Дэгни почувствовала отчаянное желание сойти с поезда на главном пути, отбросить все проблемы "Таггарт трансконтинентал", найти самолет и полететь прямиком к Квентину Дэниэльсу. Ей пришлось сделать над собой усилие, чтобы остаться в купе.

Она сидела в темноте, прислушиваясь к стуку колес и думая, что только Дэниэльс и двигатель остались лучом света, зовущим ее за собой. Зачем ей теперь этот двигатель? Дэгни не могла ответить. Почему она так уверена в необходимости спешить? И на это не было ответа. Настигнуть его вовремя – это был единственный выдвинутый ее сознанием ультиматум. Дэгни держалась за него, не задавая вопросов. Подсознательно она знала ответ: двигатель нужен не для того, чтобы двигать поезда, а для того, чтобы поддерживать в движении ее саму.

Она больше не слышала каждый четвертый такт в трясущемся поскрипывании металла, не могла слышать шаги врага, которого преследовала.

Только шум безнадежного панического бегства.

…я буду там вовремя, думала Дэгни, я прибуду первой и спасу двигатель. Двигатель, который он не остановит, размышляла она, не остановит… не остановит… Он не сможет его остановить, подумала Дэгни, пробуждаясь от толчка, сбросившего ее голову с подушки. Колеса замерли.

Мгновение Дэгни сидела неподвижно, пытаясь осознать тишину вокруг. Это походило на тщетную попытку создать чувственный образ небытия. Стерлись все характерные признаки реальности: ни звука, словно Дэгни была одна в поезде, ни движения, словно это был не поезд, а комната, ни света, словно это был не поезд и не комната, а пустое пространство, никакого признака насилия, стихийного бедствия или аварии, словно наступило состояние, при котором невозможно даже бедствие.

Осознав причину неподвижности, она стремительно выпрямилась – так бьет о берег одинокая волна, непосредственная и неистовая, как крик возмущения. Она резко подняла шторку окна; в тишине прозвучал громкий визг, разрезавший безмолвие. Снаружи ничего не было, лишь безмерные просторы прерии. Сильный ветер рвал облака, и лунный свет падал сквозь них на равнины, но они казались безжизненными, как сама Луна.

Дэгни резко нажала на выключатель и кнопку вызова проводника. Вспыхнул электрический свет, вернувший ее в мир причин и следствий. Дэгни взглянула на часы: чуть больше полуночи. Она посмотрела в заднее окно: рельсы уходили по прямой линии, и на предписанном расстоянии на земле светились красные фонари, расположенные там для защиты поезда сзади. Увиденное несколько ободрило ее.

Она снова нажала кнопку вызова проводника. Потом, подождав немного, вышла в тамбур, открыла дверь и высунулась наружу, чтобы взглянуть на состав. Несколько окон уходящей вдаль стальной ленты светилось, но ни людей, ни признаков человеческой деятельности не было заметно. Дэгни захлопнула дверь, вернулась к себе и начала одеваться, ее движения вновь обрели спокойствие и уверенность.

На ее звонок так никто и не пришел. Дэгни поспешила к соседнему вагону, она не чувствовала ни страха, ни растерянности, ни отчаяния – ничего, кроме необходимости действовать.

Проводника не оказалось ни в соседнем вагоне, ни в следующем. Дэгни ускорила шаг по узким коридорам, не встречая по пути ни одного человека. Но двери некоторых купе были открыты. Пассажиры, одетые и не совсем, молча сидели внутри, словно в ожидании. Они провожали Дэгни странными уклончивыми взглядами, будто знали, куда она мчится, и ждали, что кто-то придет и решит за них все проблемы. А она продолжала бежать по хребту мертвого поезда, мысленно отмечая характерное сочетание освещенных купе, открытых дверей и пустых проходов, – никто не отважился сделать и шага наружу, никто не решался заговорить первым.

Дэгни бежала по единственному в составе сидячему вагону, где одни пассажиры спали в неловких позах, другие, пробудившиеся, сидели неподвижно, сжавшись, как животные в ожидании удара, и ничего не делая, чтобы предотвратить его.

В тамбуре Дэгни остановилась. Она увидела мужчину, открывшего дверь и выглядывающего наружу. Мужчина пытливо всматривался в темноту, готовый сойти. Он обернулся, услышав, как подошла Дэгни. Она узнала лицо мужчины – это был Оуэн Келлог, человек, отвергший будущее, которое она когда-то предложила ему.

– Келлог! – У Дэгни вырвался звук, напоминающий смех или возглас облегчения; она словно неожиданно встретила человека в пустыне.

– Здравствуйте, мисс Таггарт, – ответил он, изумленно улыбнувшись, в его улыбке сквозила недоверчивая радость. – Не знал, что вы едете в этом поезде.

– Пойдемте! – приказала Дэгни, словно он все еще был служащим железной дороги. – Кажется, мы оказались на застывшем поезде.

– Так и есть, – сказал Келлог и дисциплинированно последовал за ней. Объяснения были излишни. Все происходило в безмолвном понимании, они исполняли служебный долг, и казалось совершенно естественным, что из сотен пассажиров именно эти двое бросили вызов опасности.

– Не знаете, как долго мы уже стоим? – спросила Дэгни, когда они поспешно шли по соседнему вагону.

– Нет, – ответил Келлог. – Когда я проснулся, мы уже стояли.

Они прошли весь состав, не обнаружив ни проводников, ни официантов в ресторане, ни тормозных кондукторов, ни начальника поезда. Иногда они поглядывали друг на друга, не произнося ни слова. Оба слышали о брошенных составах, о поездных бригадах, исчезающих в неожиданном взрыве протеста против рабства.

В начале состава они сошли с поезда, подставив лица ветру, кроме которого ничто вокруг не шевелилось, и поднялись в кабину локомотива. Включенная головная фара обвиняющим перстом отбрасывала свет в пустоту ночи. Кабина была пуста.

У Дэгни непроизвольно вырвался отчаянно-радостный крик:

– И правильно! Они же люди!

Она остановилась, ошеломленная, как от чужого крика. Дэгни заметила, что Келлог с любопытством наблюдает за ней, чуть заметно улыбаясь.

Это был старый паровоз, лучший, какой железная дорога могла предоставить "Комете". Топка, огороженная решеткой, низкая труба; сквозь лобовое стекло был виден луч фары, падающий на ленту шпал, которые сейчас покоились неподвижно, как ступени лестницы, подсчитанные и пронумерованные.

Дэгни взяла бортовой журнал и прочитала имена членов последней поездной бригады. Машинистом числился Пэт Логган.

Ее голова медленно склонилась, и она закрыла глаза. Она вспомнила первую поездку по зеленовато-голубому железнодорожному пути, о которой, должно быть, думал Пэт Логган во время своей последней поездки, как сейчас думала она.


Страницы


[ 1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 | 11 | 12 | 13 | 14 | 15 | 16 | 17 | 18 | 19 | 20 | 21 | 22 | 23 | 24 | 25 | 26 | 27 | 28 | 29 | 30 | 31 | 32 | 33 | 34 | 35 | 36 | 37 | 38 | 39 | 40 | 41 | 42 | 43 | 44 | 45 | 46 | 47 | 48 ]

предыдущая                     целиком                     следующая