06 Dec 2016 Tue 08:45 - Москва Торонто - 06 Dec 2016 Tue 01:45   

- Нате, - он на обеих ладонях, как на подносе, протянул автомат Дробнису. - Берите ваших людей, вон у вас их сколько. Атакуйте! Может, у вас получится.

Генерал Кобрисов успел подумать - его пристрелят сейчас же, в блиндаже, не дожидаясь трибунала. Однако ж Дробнис сказал спокойно и не повысив голоса:

- Это ты неплохо придумал. Только я, видишь ли, не в твоем возрасте - в атаки бегать. Мне уже, слава Богу, пятьдесят четыре. И мои люди другие обязанности исполняют, которые на них родина возложила. Поэтому вот что мы сделаем: сейчас мой человек возьмет твоих людей и покажет, как это делается. Как высоты берут, когда хотят их взять. А потом, с чистой совестью, мы тебя расстреляем. И напишем родным твоим: "Лейтенант Галишников расстрелян за трусость". Идет? Или, может быть, передумаешь, сам пойдешь?

Лейтенант Галишников молча помотал головой. Взгляд Дробниса обшарил всю свиту, задержался на самом молодом и младшем по званию. Был он полнотел и статен, с округлым ясным лицом, со смешливыми ямочками на щеках, в движениях нетороплив и слегка небрежен, но точен.

- Майор Красовский, - сказал Дробнис, - примите у него оружие.

Улыбчивоглазый майор, хоть и привыкший к причудам хозяина, все же взял автомат с некоторой оторопью, вмиг переменившись лицом. Он улыбался, но какой-то натужной улыбкой, явно предчувствуя нехорошее. С таким лицом, подумал Кобрисов, не идут отбивать высоты. Даже когда очень хотят их взять.

И, конечно же, он ее не взял, бедный майор. Он под огнем залег еще поспешнее Галишникова и сразу потерял нескольких, остальные уползли под прикрытие сгоревшего "тигра". Видимо, утратив над ними власть, уполз и он. Больше они оттуда не высовывались. В блиндаж он вернулся весь потухший, зябко вздрагивая и избегая взгляд поднять на Дробниса. Тот и сам не спешил посмотреть на него. Настал черед рассмеяться лейтенанту Галишникову. Это было похоже на рыдание, в его смехе звенели слезы, и слезы текли из глаз, оставляя на щеках борозды. Не забыть Кобрисову, как страшно, с пеной на губах, ругался лейтенант Галишников.

- Ну, что, папаша? - выкрикивал он, перемежая матерщиной, срываясь в хриплый фальцет, и на его лбу и на шее вздувались жилы. - Не вышло у твоего холуя? Ага, то-то, папаша! Спасибо, хоть посмеяться дал перед смертью. Теперь можно и к стеночке. Со спокойной душой. Ну, где тут меня в расход выведут? Ведь кажется, ясно Верховный выразился: расстрел на месте!..

Генерал Дробнис, багровый лицом и затылком, выслушивал это, отвернувшись от зрелища, для него неприличного,- от впавшего в истерику, плачущего мужчины. Чтобы не уронить себя навсегда, он должен был найтись и что-то совершить невероятное. И он таки нашелся и совершил.

- Лейтенант Галишников, - сказал он спокойно и тихо, - вы свободны.

Кажется, это всех поразило. Лейтенант Галишников, взглянув удивленно, помотал головою и вышел, тяжело ступая. Майор Красовский, пылая, прильнул к биноклю, весь ушел в наблюдение за оставленной им позицией. А у Кобрисова от сердца отлегло: хоть один своим страхом не навлек на себя смерть, но отдалил ее. Между тем была исполнена та часть уговора, которая молчаливо подразумевалась. В том поднебесном кругу, где вращался Дробнис, были же какие-то блатные правила, был свой разбойничий этикет, ему не чуждый. Поистине, Бог эту страну оставил, вся надежда на дьявола.

Поздним вечером, возвращаясь к себе в штабную деревню, проезжая овражистым редколесьем, он увидел в стороне от дороги странное свечение неба. Рассеянный свет из оврага или иной какой низинки озарял стволы сосен и плывущие над самой головою лохмы облаков при этом слышались слабые хлопки пистолетных выстрелов. На бой это не походило, да и быть его не могло вдали от уснувшего "передка", откуда и возвращался Кобрисов. Он велел подъехать осторожно - и с откоса увидел картину, в которой сразу не смог разобраться. Несколько "виллисов", расставленных полукругом на дне заброшенного глиняного карьера, светили полными фарами, и на границе мрака слабо маячили застывшие фигуры людей.

Все непонятное мгновенно раздражало Кобрисова. К тому же здесь, очевидно, не думали о близ расположенных закрытых позициях артиллерии, с запасами снарядов. Не ровен час, подкравшийся "юнкерc" шмальнет сюда бомбочку, все вокруг взлетит от детонации.

- Почему свет? - спросил он гневно.

На него оглянулись, кто-то посветил в лицо фонарем, ответа он не дождался. Но скоро и сам разглядел того, кто стоял в центре этого полукруга - в гимнастерке без петлиц, без ремня, с непокрытой головою и босого. Он, впрочем, не стоял, он извивался и подпрыгивал, вскрикивая визгливо при каждом хлопке, как избиваемый плетью. Хоть он и был залит светом, трудно в нем было распознать майора Красовского, еще утром холеного и небрежно-самоуверенного.

- За что? - спрашивал он жалобным голосом, в котором не так боль слышалась, как ошеломление и жгучая обида. - Леонид Захарович, за что?

Генерал Дробнис, в своей знаменитой фуражке, сидел бочком на переднем сиденье "виллиса", вывалив ноги за борт, и постреливал неторопливо. По звуку различался пистолетик Коровина, калибра 6,35 генеральская игрушка, терявшаяся в доброй мужской ладони, последнее утешение незадавшихся полководцев - тремя пальцами поднести к виску. Сразить из него человека одной пулей с десяти шагов было изрядной задачей, но тут, похоже, задача была другая - покарать непременно своей рукой. Дробнис прицеливался тщательно, подолгу ведя стволом сверху вниз, и сажал пулю за пулей в своего плотного майора, - и попадал, в лучшем случае, в края мишени, в мягкие его части. На гимнастерке и галифе у Красовского, на рукавах и на ляжках, проступала кровь. При этом подвергаемому экзекуции не отказывали в ответах на его "за что?"

- Красовский, - говорил Дробнис в перерывах, монотонно и скрипуче, но все больше вскипая злостью, - вам же прочли выписку из трибунала, что вам еще неясно? Вы нарушили священный приказ Верховного главнокомандующего "Ни шагу назад".

- Для меня ваше мнение дорого, Леонид Захарович, а не трибунала, - спешил, захлебываясь, выговорить Красовский. - Неужели я вам совсем уже не нужен?

- Мне лично не нужен человек, который меня подводит, марает мою репутацию, предает меня в ответственную минуту... Вы опозорили мои, уже довольно-таки седые, волосы.

- Ну, проверьте меня еще раз! Дайте мне другое задание... смертельно опасное. Вы увидите... Я вас не подведу.

- Вы такое задание имели, Красовский, и преступно его сорвали. И сейчас вы тоже имеете - принять наказание, как подобает советскому воину, тем более командиру. И не надо меня отделять от Верховного. Я не за себя вас наказываю, я бы вас простил, а за преступление против его приказа.

Обойма у Дробниса кончилась, он ее выщелкнул, швырнул в кусты и протянул руку, не глядя. Кто-то из свиты готовно вложил в нее новую обойму.

- У вас еще есть вопросы, Красовский? По-моему, все ясно. Вы должны были сегодня умереть с честью, а вместо этого умираете с позором.

Мягких частей у майора Красовского было достаточно, и продолжаться это могло еще долго.

- Что вы мучаетесь? - сказал Кобрисов. - Взяли бы автоматчика и парочку выводных, они все сделают грамотно. А так - во что наказание превращается? Ну да, ведь работа ж для вас - непривычная...

Он вложил в свои слова, сколько мог, язвительного презрения, которое, впрочем, ни на кого здесь не подействовало. Дробнис коротко на него оглянулся, в свете фар сверкнул красным огнем его глаз, и снова прицелился. Но вот кто ответил ему - Красовский. Подняв взгляд на Кобрисова, запрокидывая голову, он закричал - с явственно слышимым возмущением:

- А вам не кажется, товарищ генерал, что вы не в свое дело вмешиваетесь? Леониду Захаровичу лучше знать, какое ко мне применить наказание. И во что оно должно превращаться... Так что не суйтесь, понятно? Если я виноват, я умру от руки Леонида Захаровича, но ваших сентенций, извините, слушать не желаю!..

Жалок маленький человек, вверяющий свою жизнь другому, признающий его право отнять ее или оставить. Жалок, но и страшен: если не спасается бегством, не бросается зверем на своего палача, во что же оценит он чужую жизнь? Кобрисов, лишь рукой махнув, побрел прочь. Следом слышались хлопки и взвизги.

Никогда потом он не мог себе простить своих слов насчет автоматчика и выводных. Он их сказал вовсе не затем, чтоб доставить жертве еще мучений и страха, а вышло, что как бы поучаствовал в казни. Когда же не станет у него этой неволи - участвовать во всех делах этих людей, которые ему чужды, ненавистны - и так же враждебны к нему?

Может быть, с того дня стало происходить с генералом Кобрисовым нечто опасное и гибельное, запретное человеку, назначенному распоряжаться чужими жизнями числом в десятки тысяч, - если не хочет он превратиться в ту сороконожку, которая некстати задумалась, в каком положении ее семнадцатая лапка, тогда как она передвигает тридцать вторую. Он ступил на трясинный затягивающий путь, с которого почти никому не выбраться на прежнюю торную тропу, почти никакому сердцу не очерстветь заново. Все чаще он стал ощущать отчаянное сопротивление души, измученной неправедным и недобровольным участием. Он и раньше думал постоянно о потерях и старался относиться к людям, как рачительный хозяин к неизбежно расходуемому материалу, который следует всячески экономить, - чтобы тот, кому суждено погибнуть, по крайней мере продал свою жизнь дороже, пал бы хоть на сто километров подальше к западу. Теперь же он стал задумываться о том, что роты и батальоны состоят из людей с именами и отчествами, памятными датами, днями рождения, сердечными тайнами, житейскими историями, что они, помимо того, что рядовые или ефрейторы или сержанты, еще чьи-то дети, чьи-то мужья и отцы, и где-то ждут их, сильно надеясь, что какой-нибудь генерал Кобрисов отпустит их с войны живыми и, крайне желательно, целыми. И стало частым непривычное ему, раньше и не сознаваемое как необходимость, обращение к Тому, о Ком он не задумывался путем, лишь тогда вспоминал, когда смерть грозила, или мучило ранение, или нападала болезнь.

То, что принес десантник, застало его врасплох, и он вновь ощутил сопротивление души и обиду: почему это выпало именно ему? Почему не другому, для кого, может быть, вовсе безразлично, кто они там, защитники Мырятина? Могло же и повезти ему, как везло хотя бы Чарновскому: у него целый фланг держали румыны, о которых сам фюрер высказался: "Чтоб заставить воевать одну румынскую дивизию, надо, чтоб за нею стояло восемь немецких".

И как же выскользнуть из этой ловушки? Может быть, только одним путем: завлечь в нее другого, для кого она и не ловушка, а самый обычный городок, опорный пункт Правобережья, за который тоже награды...

...В этот вечер генерал Кобрисов сказал адъютанту Донскому:

- А соедини-ка меня, братец, с нашим соседушкой.

- С которым? - спросил Донской. - Справа? Слева?

- Ну, что ты, братец! Который слева, до него не дозвонишься, он важным делом занят, Предславль берет. С Чарновским хочу поговорить. Если его нет на месте, пусть позвонит, когда сможет. Есть у меня для него сюрприз.

- Так и сказать: "сюрприз"?

- Так и скажи.

2

И вот он подходил к черте решающей, к Рубикону. В тот солнечный, даже слишком щедрый для середины октября день они стояли у окна, генерал Кобрисов с генералом Чарновским, на втором этаже вокзальчика в Спасо-Песковцах, бдительно погладывая на площадь внизу и на устье впадающей в нее аллеи.

Маленькая площадь, усыпанная облетевшими зелеными листьями тополей, была пуста, стоял на ней только "виллис" Чарновского. Из-под "виллиса" торчали ноги водителя Сиротина - он, как всегда, с охотой чинил чужое. Шофер Чарновского, присев на корточки, подавал советы.

Центром площади был круглый насыпной цветник, на нем сохранился изгрызенный пулями и осколками серый пьедестал "под мрамор", из которого росли ноги с ботинками и штанинами. Сам гипсовый вождь, крашенный в серебрянку, лежал ничком в высоком бурьяне, откинув сломанную указующую руку. Свергли его, должно быть, не снарядом, а поворотом танковой пушки - о том говорили изогнутые, вытянутые из пьедестала прутья арматуры.

- Что ж, Василий Данилыч, считаем - договорились? - сказал Кобрисов, чувствуя нетерпение и даже отчего-то страх.

Чарновский, держа руку на его плече и слегка обвиснув, приклонил к нему голову и легонько боднул в висок. Лицо Чарновского светилось улыбкой, классическое лицо украинского песенного "лыцаря", гоголевского Андрия, чернобровое и белозубое.

- Будь спокоен, Фотий Иваныч, не дрожи. А все же скребет маленько, сознайся? Кошки не скребут?

- С чего бы?

- А может, прогадываешь ты? - Чарновский большим пальцем пырнул его в широкий бок, чуть повыше ремня, от чего Фотий Иванович и не пошевелился. - Участок твой, что ты мне отрезать готов, вдруг - золотая жила? А я ее разработаю. Честно сказать, с этим твоим Мырятином мне возни дня на три, не больше. Да к нему - две задействованные переправы. Которые я, между прочим, себе запишу в актив.

- Правильно сделаешь.

- Итак, положен салют Чарновскому - из ста двадцати четырех орудий. А ты с Предславлем, глядишь, и не управишься один. Не будешь тогда жалеть?

- Очень даже буду,- сказал Кобрисов искренне.- Зато ж какой замах!

- За замах дорого не платят. Платят, когда он удался. Или - если и не удался, но причины были объективные. А тут этого не скажут. Скажут, сам напросился, и положение было на редкость выгодное. Не представляешь ты, как тебе сейчас все завидуют!

- Представляю, - сказал Кобрисов. И тревога в нем еще усилилась. - Но, может, и я тебе кота в мешке продаю?

- Не сомневаюсь, Фотий Иваныч. От тебя разве чего хорошего дождешься?

Лицо Чарновского легко, по-мальчишьи, вспыхивало улыбкой. Шутил он или впрямь догадывался, какого кота скрывал мешок? То, что уступал Кобрисов правому своему соседу Чарновскому - кусок плацдарма с наведенными к нему переправами, но и с не взятым еще городишкой Мырятином, - выглядело не более подвохом, чем любая другая изюминка, орешек, бастион "Восточного вала", как немцы назвали свою оборону по Правобережью Днепра. Возни там, конечно, не на три дня, это так говорится для украшения солдатской речи и чтобы сбить цену подарку. Но то главное, что сильнее всего страшило Кобрисова, от чего он всеми хитростями хотел уклониться, могло быть и вовсе безразличным этому счастливцу, "любимцу фронта". Русские батальоны, брошенные в оборону Мырятина, составлявшие костяк ее, явились бы для него, вполне возможно, только противником, как немцы или румыны, разве что более яростным и особенно опасным - в окружении. А судьбы этих защитников, трибунальские страсти, вакханалия "священной расплаты" - почему в голову это брать солдату, выполнившему долг и приказ? Впрочем, он, может быть, даже приятно удивится, когда узнает...

- Едут, - сказал Чарновский.

Тотчас и Кобрисов услышал завывание моторов и дробный рокот шин по укатанным, вдавленным в почву обломкам кирпича. Из аллеи выкатился бронетранспортер головного охранения с задранным к небу сдвоенным пулеметом над скошенным его бортом, в маскировочных лягушечьих разводах, торчали головы в касках. Следом появилась машина Ватутина, сделала плавный полукруг и стала рядом с тем "виллисом". Охрана командующего фронтом ринулась рассыпаться по кустам, беря вокзальчик в кольцо. Шофер Чарновского вскочил, напялил пилотку и выпятил грудь. Ноги Сиротина по-прежнему торчали из-под машины - впрочем, невидимо для вновь прибывших.

- Пойти встретить, - сказал Кобрисов.

Но рука Чарновского еще сильнее надавила ему на плечо.

- Не торопись. Ты хозяин, должен на пороге встречать. К тому же ты сегодня именинник. А я пойду встречу - на правах гостя.

- Боюсь я, - Кобрисов озабоченно вглядывался в пустынное светло-голубое небо, - не приведи Бог, супостат налетит...

- Так ты что, начальство грудью прикроешь? Не хватит, Фотий Иваныч, твоей груди. Ты еще не знаешь, сколько к тебе начальства пожалует. Да ничего, не налетит супостат, уж так ты его прижал - можно сказать, всей тушей!..

Чарновский легко сбежал вниз и, покуда Ватутин все выбирался из своего "виллиса", успел обогнуть клумбу. Шаг его казался побежкой, так был стремителен и упруг. Руки при этом ловко оправляли гимнастерку под ремнем. Китель он не носил никогда, предпочитал гимнастерку - в ней он выглядел стройнее, плечистее, а главное - моложе. Последние три шага он отпечатал, подбросив руку к виску. Ватутин невольно улыбнулся ему, сказал несколько слов - должно быть, свое обычное: "Ты у нас не генерал-лейтенант, а лейтенант-генерал", - и, глядя на Чарновского почти влюбленно, рукою оперся на капот "виллиса", тем позволяя подчиненному стоять вольно.

При каких-то словах Чарновского он слабо поморщился, отмахнулся, как от ерунды, принялся разубеждать и тут поднял нечаянно взгляд к окну. Тяжелое, набрякшее лицо Ватутина отразило миг смущения, точно бы Кобрисов мог его услышать, и тотчас они оба повернулись к аллее, встречая следующую машину.

Следующим прибыл Хрущев. Этого никакая форма, ни награды во всю грудь не делали генералом-строевиком или пусть комиссаром, каковым он и состоял при Ватутине, что-то оставалось неискоренимо тыловое, интендантское. Приплюснутая, с длинным козырьком, фуражка сидела на нем, как сидел бы соломенный брыль. На заднем сиденье адъютант с ординарцем держали на коленях огромный картонный короб, перевязанный красной лентой с бантом, - похоже было на именинный подарок с куклой, говорящей "мама" и противно закатывающей глаза. Выбравшись, Хрущев потоптался на месте - не так чтобы ноги разминая, а как бы утверждая себя на земле. Покончив с этим, он перешел к другому делу - стал распоряжаться, чтоб выгрузили короб и несли бы осторожно. Из жестов его все было понятно без слов.

Третья машина была сюрпризом для Кобрисова. В ней прибыл Терещенко. Что здесь понадобилось командарму, воевавшему Бог весть как далеко, за сто шестьдесят километров ниже по течению, этого Кобрисов не мог себе объяснить. Но еще большим сюрпризом было увидеть, кто поспешил приветствовать гостя - майор Светлооков! И откуда только взялся он, не в кустах ли дожидался встречи? И кажется, они даже знакомы были, да точно, Терещенко ему улыбнулся милостиво, протянул руку, и тот, улыбаясь, склонился в почтительной стойке, как не склонялся никогда перед Кобрисовым. О чем-то они перекинулись несколькими словами, и Светлооков вдруг исчез бесследно, точно кусты раздвинулись, втянули его и опять сошлись. Видно, Терещенке стало неудобно с ним говорить, подходило высокое начальство, Ватутин с Хрущевым, - и в тысячный раз Кобрисов подивился, как можно искусством вести себя восполнить, и с преизбытком, отнятое природой. Терещенко, худенькая обезьянка с обиженно-недовольным личиком, должен бы, казалось, ловко выпрыгнуть и подскочить к встречавшим его Ватутину и Хрущеву, ан нет, он продолжал сидеть, утвердив между коленей палку, и ровно столько сидеть, чтоб к нему подошли и начали разговор над ним, еще сидящим. Грузные люди, начальники ему, они с ним шутили - он выговаривал, не торопясь, что-то обиженное, недовольное.

Из опасений налета кавалькада машин сильно растянулась, гости прибывали с интервалом в три, в четыре минуты. И каждого встречали весело, шумно, будто расстались не час назад, а месяц. Прибыл цыганистый Галаган, командующий воздушной армией, поддерживающей армию Кобрисова, - как всегда, без свиты, "виллисом" он правил сам и так гонял, что с ним не всякий отваживался сесть. Ему всегда выговаривали за лихачество - и в воздухе, и на земле, - выговаривали, уж точно, и сейчас он только сплевывал и поглядывал с тоскою в голубое небо, летать ему хотелось без конца, в любой час. Прибыл командующий 1-й танковой армией Рыбко - "танковый батько", как его называли, - человек уже сильно пожилой и на вид сугубо штатский, похожий на директора совхоза или завуча сельской школы. Снявши фуражку, положив ее на толстый портфель перед толстым животом, он отирал платком блестящий череп, наполовину лысый, наполовину бритый, и что-то рассказывал, смакуя, - верно, о том, как его повар выучился готовить гуся с яблоками.

Площадь заполнялась, на ней становилось тесно от машин, однако прибывшие еще кого-то ждали, до его прибытия не смея уйти в помещение. И, верно, прибыть он должен был последним, а после него уже никто не смел прибыть.

Приехал и он, наконец, в сопровождении замыкающего бронетранспортера, - высокий, массивный человек, с крупным суровым лицом, в черной кожанке без погон, в полевой фуражке, надетой низко и прямо, ничуть не набекрень, но никакая одежда, ни манера ее носить не скрыли бы в нем военного, рожденного повелевать. Вставши, он оказался далеко не высоким, но при нем все тянулись, как могли, и закидывали головы, что как раз не доставляло ему приятного. Вскочил тотчас и Терещенко, не посмев и мига просидеть, коли тот встал. Узнав его, почувствовал и Кобрисов холодок под сердцем и понял, что не одни легенды, бежавшие впереди этого человека, навеивали страх перед ним, но от него и впрямь исходило что-то пугающее.

Маршал Жуков, заместитель Верховного, едва ли и не сам Верховный, не отвечая на приветствия, лишь коротко всех оглядев, направился к дверям вокзальчика. За ним потянулись почти бесшумно, слышались одни его твердые шаги. И Кобрисова сами ноги понесли вниз по лестнице - успеть распахнуть двери и вытянуться.

Здесь некоторую помощь генералу Кобрисову оказала пружина двери, которую он должен был придержать рукою, отчего его стойка вышла не вовсе истуканной, чуть повольнее. Жесткий взгляд маршала - снизу вверх - ударил ему в лицо, внимательный, вбирающий, точно бы пережевывающий стоящего перед ним, выказывая одно раздумье - съесть его или выплюнуть? Чудовищный подбородок, занимавший мало не треть лица, двинулся в речи, твердые губы обронили слово, до Кобрисова дошедшее чуть запоздало. Слово это было:

- Здрась...

Кобрисов что-то пролепетал, не слышное ему самому. Маршал, плечом вперед, миновал его, перестав интересоваться, но вдруг обернулся.

- Ты кто - швейцар или командующий? Я двери и сам умею открывать. Если командующий, то и командуй, куда идти.

- В зал ожидания, пожалуйста.

Маршал не удивился, но махнул рукой, как машут на дурачка.

Вокзальчик имел один большой зал, высотою в два этажа, с выходами на площадь и на перрон, и несколько служебных клетушек в крыльях. С купольного потолка смотрели на публику закопченные лики: шахтер с отбойным молотком на плече, грудастая колхозница у комбайна, обнявшая сноп какого-то злака, пограничник с собакой, похожей более на отощавшего дикого кабана, летчик и пионеры под самолетным рылом с пропеллером. В сорок первом году вокзальчику шибко досталось - и от чужих, и от своих, - в нем гулял ветер и свивали гнезда птицы, углы густо заросли паутиной. Саперы наспех расчистили завалы щебня, залатали пробоины в куполе фанерой и брезентом, составили рядами уцелевшие скамьи, из кабинета начальника станции принесли стол. Проломы в стене оставили как есть - и сквозь них пламенела прощальной красой листва кленов и дубняка.

Маршал, все оглядев коротко и более ни на что не глядя, сел за стол и развернулся боком к карте, которую развесили на стенке билетной кассы, прежде остекленной, теперь просто решетке. Кобрисов стал около нее с указкой, ожидая, когда рассядутся. Выглядело - как в школьном классе: учитель за столом, ученики за партами, вызванный - у доски. Урок, однако, начался не сразу - следом за Хрущевым внесли тот короб с красным бантом.

- Гер Константиныч, - обратился Хрущев к Жукову, с чего-то заговорщицки улыбаясь во все широкое круглое лицо с двумя разновеликими и прихотливо расположенными бородавками. - Разрешите, прежде чем начать, вот, значит, вручить скромные подарки всем, это вот, присутствующим от лица, вот, значит, Военного совета фронта. Да, Первого Украинского. Дни у нас, можно сказать, особенные, предстоит, значит, освобождение священного города Предславля, жемчужины, можно сказать, Украины. И я хочу отметить, что вот и солнышко всем нам по этому, значит, случаю как-то так светит, празднует как бы вместе с нами, вот, значит, наше торжество...

Жуков, с каменным лицом, кивнул.

- Хорошо сказал, Никита Сергеич. Главное - коротко.

Короб взгромоздили на стол. Никита Сергеич, еще много чего имевший сказать, потоптался в огорчении, напруживая круглый затылок, и подал знак рукою, как ко взрыву моста. Длинный и от волнения еще удлинившийся адъютант развязал бант, вскрыл короб и отступил. Хрущев, запуская туда обе руки, доставал и каждому подносил, согласно привязанной бирочке, что кому причиталось, в целлофановом пакете: курящим - томпаковые портсигары с выдавленной на крышке Спасской башней Кремля и по блоку американских сигарет, некурящим - шоколадные наборы, тем и другим - по бутылке армянского марочного коньяка, по календарю с картинками и именные часы, тоже американские, с вошедшими только что в моду черным циферблатом и светящимися стрелками. Непременной же и главной в составе подарка была рубашка без ворота, вышитая украинским орнаментом, со шнуровкой вместо пуговиц, с красными пушистыми кистями.

Гости хрустели пакетами, прикладывали рубахи к груди, Жуков тоже приложил и спросил:

- Это когда ж ее надевать?

- Всегда! - отвечал Хрущев с восторгом. - Я вот повседневно такую под кителем ношу. - И, расстегнув китель, всем показал вышитую грудь. - Хотя не видно сверху, а мою хохлацкую душу греет. Думаю, что и с командармами в точку мы попали, кто тут не хохол щирый? Терещенко - хохол, Чарновский - оттуда же, Рыбко - и говорить нечего, Омельченко со Жмаченкой - в обоих аж с носа капает. Ты, Галаган, вообще-то у нас белорус... А Белоруссия - она кто? Родная сестра Украины, их даже слить можно в одну. Вот я только про Кобрисова не знаю - тэж, як я розумию, хохол?

- Никак нет. С Дону казак.

- С Дону?.. Ну, в душе-то - хохол?

- И в душе казак.

- Та нэ брэши, - Хрущев на него замахал руками. - Почему ж я тебя за хохла считал? У нас это, помню, в Донбассе жили такие, Кобрисовы, шахтерская семья, дружная такая, передовая, так ни слова кацапского, все украинскою мовою.

- Бывает, - сказал Кобрисов. Против дури, знал он, лучшее средство - дурь. - А в моей станице Романовской три куреня были - Хрущевы, так по-хохлацки и не заикались, все по-русски.

- Притворялись они! - все не унимался Хрущев. - А может, матка от тебя утаила, шо вы хохлы?

- Матка-то, вроде, говорила, да батько разубедил. А я его больше боялся. Так уж... Ну, а за подарок - спасибо.

- Это женщин наших, славных тружениц, благодарите, - объяснил Хрущев. - Лучшие, значит, стахановки с харьковской фабрики "Червонна робитныця" наш заказ выполняли. В неурочное время, в счет сверхплановой, понимаете, экономии. Специально для командармов-украинцев.

- Выходит, не для меня, - сказал Кобрисов. И, чувствуя на себе всеобщие взгляды - настороженные, любопытствующие, - он прошел к пустой скамье и положил сверток.

- Нет, ты носи, - сказал Хрущев. Он имел счастливое свойство не замечать производимых им неловкостей. - Носи, Кобрисов, рано или поздно, а мы тебя в хохлацкую веру обратим.

Жуков, прогнав жесткую, волчью свою ухмылку, отодвинул сверток на край стола, расчистив место для рук, сцепил их в один кулак, поиграл большими пальцами.

- Так, полководцы. Оперативную паузу заполнили. Командующий, слушаю ваш доклад.

Кобрисов, оборачиваясь к карте через плечо, взмахивая указкой, казавшейся в его руке дирижерской палочкой, доложил:


Страницы


[ 1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 | 11 | 12 | 13 | 14 | 15 | 16 | 17 | 18 | 19 | 20 | 21 | 22 | 23 | 24 | 25 | 26 | 27 | 28 | 29 | 30 | 31 | 32 ]

предыдущая                     целиком                     следующая