10 Dec 2016 Sat 07:56 - Москва Торонто - 10 Dec 2016 Sat 00:56   

- Спорно. И к чему ты это ведешь?

- А к тому, что мы всегда все по праву берем - и все авансом, все в кредит. Когда ж отдавать будем? И чем?

Кирнос, с лицом, которое сделалось от злости каменным, сказал упрямо:

- Есть обстоятельства, когда надо суметь подавить в себе жалость. Сентиментальность - только выглядит, как человечность. Но это - суррогат. Истинная человечность бывает иногда на вид страшна. Но - оправданна.

Ответная волна злости затмевала генералу голову, стучало от нее в висках. Как ни странно, а первым, кого пришлось бы расстрелять, оказался бы Кирнос. Чем не диктатор, дай только волю! Но если пришло на ум, что кого-то для общего счастья надо в расход пустить, то почему не с него начать, с Кобрисова?

Некоторое время двигались молча, затем генерал спросил:

- А ты, Евгений Натанович, крестьянские волнения подавлял?

- Не приходилось. Но что такое классовая борьба в деревне, я представление имею.

- Да? - удивился генерал. - А я вот не имею. Хотя, можно сказать, поучаствовал. Вот, хочешь, расскажу тебе про классовую борьбу. В одной волости помогали мы с коллективизацией. Не так чтобы сильно возражал народ, но надо было семенной фонд обеспечить будущему колхозу, а с этим делом всегда сложности большие. Так что пришлось оказать помощь... не останавливаясь перед применением оружия. И вот, крепкий мужик один, по-нашему с тобой - "кулак", попросил соседа-бедняка, Афоню... вот, даже имя запомнил... попросил спрятать у себя несколько мешков зерна. Тот согласился - не за деньги, и не за долю хлеба, а вовсе бесплатно - потому что не любил этих экспроприаторов, то есть нас с тобой не любил, а хозяев крепких, наоборот, уважал, считал - тот богат, кто умеет свое беречь и использовать, а не тот, кто чужого нахапал. И не думал никто этого Афоню обыскивать... Посадили кулака в холодную - на хлеб и воду, сказали, что сгноят, если не скажет, куда упрятал зерно. День на десятый он сознался. И где хлеб, сказал, и кто его прячет. Взяли того Афоню, повезли в райцентр, на показательный суд. На одной подводе они с кулаком ехали. И он соседа простил по-христиански. Ни словом не попрекнул того, кто его выдал, всю его судьбу покалечил. А ждала их обоих судьба лютая, одно облегчение - что короткая... А кто же классовый враг-то был? А я и был, Фотий Кобрисов, нынешний советский генерал. И вот понял я: армия существует не для этого. Не для того, чтоб я баб и стариков побеждал да принуждал. Что это за "преобразование" такое, что должны его под дулами и штыками проводить?

Кирнос ни слова не сказал в ответ.

...К августу стало совсем худо. Едва тащилось усталое ослабевшее войско, в изодранном обмундировании, в обувке, которая "просила каши", да и десяткам тысяч ртов этой каши уже не хватало, армейские обозы истощились вконец, а земля, по которой шли, была разграблена и нища. С огородов все уже было вырыто, на полях сожжено, в лесах сорвано и убито все, что могло быть пищей. Уже не нужно было призывать командиров отказаться от своего дополнительного пайка в пользу бойцов, голодали все одинаково, и генерал голодал со всеми наравне. Подступало бездонное, безвылазное отчаяние.

В таком вот отчаянии, когда с утра во рту маковой росинки не было и не обещалось быть, они с Кирносом сидели на земле, прислонясь спинами к дереву, бессильные пальцем шевельнуть и языком. Кирнос еще вдобавок мучился без курева.

И вышел на поляну солдатик - в горбатой шинельке с бахромою на полах, - пригляделся к ним, склонив набок голову в добела выцветшей пилотке, и произнес в горестном изумлении:

- Бог ты мой, командующий с комиссаром не евши сидят, бедненькие. А нам-то хоть сухари выдали. Дай-кось поделимся.

Сунув руки в карманы едва не по локоть, перегибаясь с боку на бок, он что-то нашарил, вытащил каменный армейский черный сухарь и разломил его надвое.

- Нате-кось, поточите зубки.

Предприняв такие же глубокие изыскания, он вытащил и ссыпал Кирносу на ладонь горстку махорки, вперемешку с сухарными крошками. Двое высокорослых и вышестоящих мужиков смотрели оторопело в курносое лопоухое лицо солдатика, едва достававшего, наверно, до плеча им. Они не догадались поблагодарить его, а он того и не ждал ушел довольный, что кого-то сумел ублажить, сам себе объясняя убыточную свою щедрость:

- Нельзя ж так людям - совсем без ничего.

Генерал Кобрисов, с сухарем в руке, чувствуя в горле комок, скосился на Кирноса - у того в глазах стояли слезы. Стыдясь их и злясь на себя, он их утирал кулаком с зажатой в нем махоркой.

- Я это не смогу забыть... Никогда! - выдавил он из себя. - Я судил о жизни и ничего о ней не знал, а теперь я знаю все. И я благодарю войну - за то, что дала мне это узнать.

Генерал говорить не хотел. Он знал, что голос его прервется.

- А мы даже не спросили, как его зовут, - сказал Кирнос. - Наверно, и спрашивать бессмысленно, этот он и есть - народ... О котором мы оба с тобой ничего не знали.

"Так сразу ты все узнал, - подумал генерал. - Даже завидно. А я вот и раньше не знал и еще больше не знаю".

...По всем прикидкам генерала, он должен был вывести армию куда-то севернее Москвы, скорее всего к каналу Волга - Москва, который мог бы стать рубежом окончательным. Он таким и стал, когда в ноябре подползли к нему танки Рейнгардта и Геппнера. Есть сведения, что немцам удалось даже переправиться через канал, но лишь на сутки, и место переправы оказалось, по-видимому, ближайшим для них подступом к Москве. По одним отсчетам, это в 17-ти километрах от нее, по другим - в 35-ти. И то, и другое верно, все дело в том, откуда считать - от окружной железной дороги, бывшей тогда границей города, или от Спасской башни Кремля, служившей издревле как бы начальным верстовым столбом. Суждено и генералу Кобрисову принять участие в тех боях и выбыть из них по оплошности - может быть, извинительной, - чтоб быть чудесно спасенным руками Шестерикова и наступлением Власова. Но это случится в декабре, а в августе 1941-го было еще так далеко до Волги, которую мечтал он потрогать концом копья...

...В августе он дошел до малого городка под названием, которое показалось ему знаменательным: "Владимирский Тупик" в тридцати километрах от него брала начало из родника другая великая река России - Днепр. Впрочем, и об ее истоке не узнал он, поставлена ли над ним часовенка или нет. Вероятно, он проявил бы побольше любознательности и упрямства, если б мог предвидеть, что когда-нибудь свяжется его жизнь с тем же Днепром, но в его полноводном течении, с плацдармом на Правобережье, с городишком Мырятином, с другой армией, не этой, которую он потерял, отправясь на французский коньяк в Большие Перемерки.

В этом Владимирском Тупике впервые за войну увидели трамвай. Может быть, то была единственная на весь город линия, у нее и номер-то был первый. Вагоны, один красный, другой синий, были с двумя токосъемными дугами - во избежание вольтовых вспышек ночью. Здесь блюли светомаскировку. Стекла вагонов были крест-накрест заклеены полосками газетной бумаги, и трамвай вез на себе плакат: "Трус и паникер - пособники врага!" Все в этом мобилизованном воинственном трамвае показалось генералу трогательным и беспомощным. Он необъяснимым чутьем почувствовал, что перед ним до самой Москвы - едва ли не пустое пространство. И он представил себе, как его пересекает орда войск, врывается в столицу, растекается по ее улицам и площадям, как его танки, невесть откуда взявшиеся, лязгают по брусчатке и наполняют городской пейзаж черным дымом. Он первым делом отворяет все тюрьмы, а затем, надев шпоры, сопровождаемый своими командирами и толпою недавних арестантов, входит в ворота Кремля, поднимается широкой лестницей, идет по ковровым дорожкам высочайшего учреждения. Здесь обрывалась его фантазия. Далее он не заглядывал - как человек военный, который не привык строить далеко идущие планы. Никогда ни одно сражение не было по такому плану выиграно. Война сама подскажет, что делать.

Стало вдруг ощутимо, что впереди уже никаких немцев нет. Похоже, они на что-то напоролись и растеклись в стороны, опасаясь попасть между двумя огнями. Казалось, уже и нет препятствий все же дойти до того родничка, но вдруг головная застава уперлась в чью-то оборону и была обстреляна. Разведка принесла новость: там, в окопах, слышится явно русская речь. А затем понемногу, постепенно стало происходить то, что и всегда бывает в таких случаях, когда наступающие и обороняющиеся говорят на одном языке. Плотная оборона оказалась вполне проницаемой, нашлись такие смельчаки, назвавшиеся "ходоками" или "землепроходцами", которые сквозь нее хаживали погостить и возвращались. С той стороны тоже были "ходоки" и "землепроходцы", они смущенно выведывали: "Вы ж не против нас, верно?" Так, сутки напролет, стояли одна против другой две силы, неизвестно чем и почему разъединенные и томимые взаимным притяжением.

И вдруг все оборвалось. От последних гостей стало известно, что весь передний край в одну ночь заполнился частями НКВД. И как будто передний край отсекли, он ощетинился пулеметными гнездами, засадами снайперов где протоптаны были тропы мира, поднялись ряды кольев с прядями колючей проволоки, зазмеились в травах и лопухах спирали Бруно. А где и так нехожено было, выросли таблички, извещавшие путника о минных полях. Затем появилась громкоговорительная установка, огласившая окрестность призывами переходить к своим, не слушаясь провокационных приказов командиров. Гарантировались освобождение от наказания, возможность - после надлежащей проверки - встать на защиту любимой родины.

Генерал с Кирносом слушали это сквозь распахнутые окна хаты, на окраине села, и оба молчали. Кирнос был мрачен и нахохлен, лоб его бороздили мучительные складки. Он курил и морщился, не поднимая взгляд. И отчего-то было впервые неловко вдвоем.

Затем появился в небе двухмоторный десантный ЛИ-2, с красными звездами на крыльях и фюзеляже. Это был первый самолет, от которого не надо было прятаться. И люди, высыпавшие на улицы, смотрели на него завороженно. Он полетал кругами, должно быть что-то высматривая, затем от него отделились и зависли над лесом три парашюта.

Были у троих этих посланцев одинаково жесткие лица с глазами ястребиными, которые сверлили и повелевали, вынуждая к заведомой покорности. Было похоже, они себя подготовили к возможной смерти и перешли ту грань, за которой уже ничего не страшно. И оттого неподавимый страх возникал в душе собеседника. Такие лица, подумал генерал, бывают, наверно, у расстрельщиков. Позднее, повидав эту категорию людей, он убедился, что у хорошего расстрельщика, любящего свое дело, лицо зачастую пухловатое и задумчивое, рот небольшой, чувственный и женственный, а глаза мечтательные, с поволокою. Нет, перед ним были отчаюги, боевики, профессионалы ножа, стрельбы навскидку, костоломных и смертельных ударов руками и ногами. Такие часто вербуются из блатных.

Один из них, с перебитым носом, представился старшим, второго тоже назвал по имени и званию. Третьего почему-то ни он не назвал, ни сам тот не назвался. Этого можно было и не заметить, но за генералом был уже тюремный опыт, камерные предания, из которых он почерпнул, что во всякой группе славных чекистов есть непременно один, который себя не называет он-то и есть главный. В разговор этот неназываемый не вступал, а только смотрел в упор с нескрытой враждебностью.

Они потребовали оставить их наедине с командующим. Кирнос взглянул на генерала вопросительно и тотчас опустил голову и застыл, как будто ждал себе приговора. Было несколько тяжких секунд, покуда генерал размышлял, а те трое не сводили с него взглядов. Он думал о том, что это всего лишь излюбленная их "проверка на вшивость" и что подчиниться ей унизительно, но не менее унизительно ей воспротивиться, выказав тем свой страх. Он не думал о том, что в эти секунды решает он судьбу другого человека.

- Подожди у себя, Евгений Натанович, - сказал он как можно спокойнее, беззаботнее, всем видом не придавая важности этому требованию парашютистов. - Мы тут с товарищами ненадолго...

Кирнос встал медленно, точно бы отклеиваясь от лавки, с бледным, сразу обострившимся лицом, зачем-то расстегнул и застегнул свою драгоценную сумку, еще раз взглянул на генерала - показалось, с укором и жалостью. Никто из них троих не смотрел на него, покуда он не вышел.

- И охота вам была с неба прыгать? - сказал генерал. - Хорошо, что ноги не переломали об деревья. А что б вам было чинно не прийти, парламентерами?

- Это как? - спросил старший, обдав его ледяным взглядом. - К вам с белым флагом?

Тот, который не назвался, смотрел с презрением.

- Не учел, - сказал генерал, - что так нынче положено встречать окруженцев.

Было тягостное унылое чувство разочарования: вот он пришел к своим, к соотечественникам, о встрече с которыми все же не переставал мечтать, а вышло, что прежде всего утратил свободу, какая была у него в самые горестные дни, в задымленных лесах и вонючих болотах, и теперь остается лишь пригнуть голову и покорно стать в стойло. Кто еще так мог бы встретить его, кто еще так обожает соотечественников своих, как русские?

- Какие намерения, генерал? - спросил старший, с перебитым носом.

Второй смотрел так, словно вот сейчас выстрелит. Третий, который не назвался, его усмирил взглядом, в котором ясно читалось: "Погоди, никуда он у нас не денется".

- Куда ж мне от вас деться? - сказал генерал. - Вы намерения мои наперед знаете.

- Отчасти знаем, - сказал перебитоносый, с неопределенной угрозой в голосе, налегая локтями и грудью на стол, зa которым сидел против генерала. - И кое-какие настроения, имеющие место в вашей, с позволения сказать, группе войск, себе представляем.

- С позволения сказать, у меня армия, - сказал генерал.

Никто из троих не возразил ему, но как не возражают сморозившему явную глупость. А в голове пугающе пронеслось, что, наверно, кто-то же слышал его с Кирносом беседы и как-то сумел передать - да через тех же "ходоков", "землепроходцев"...

- Ваше соединение, - сказал старший, - придется расформировать по отдельным частям. Есть указания о выходящих из окружения. В таком виде ваша армия существовать не может. Будете противиться - предъявлю вам ордер на арест. На ваше имя, подписанный.

- Вы рискуете. Не забудьте - находитесь в расположении моих войск.

- Мы вас отсюда выведем и черезо все расположение проведем под конвоем, без ремня. Уверяю вас, генерал, ни один человек из вашего войска за вас не вступится.

Тот, который не назвался, застыл и, казалось, моргать перестал, смотрел колючими глазами в упор. Второй смотрел на него вопросительно: может быть, не церемониться, взять и скрутить? И то и другое показалось генералу разыгранным приемом. Не раньше они его могли бы вывести под конвоем, чем он отдал бы приказ разоружиться. Иначе зачем бы им тратить время на беседы? Но едва отдаст он этот приказ, они его, уж точно, скрутят.

- Как люди военные, - сказал генерал терпеливо, - вы должны понимать, что выход из окружения такой массы войск - дело сложное и опасное.

- Как военный человек, - сказал старший, - вы тоже должны понимать: наши люди идут на риск, когда выходят на соединение к неизвестным частям. Неизвестно, кто вы такие в данный момент. Может быть, продались давно немцам. Может, нападете и всех нас перестреляете, как куропаток.

Веселая мысль пришла в голову генералу, и он ее высказал:

- Почему ж так неуверенно: "Может быть, продались", "Может быть, нападете"? Неужто людей ваших, осведомителей, не было в моей армии?

- Я только указываю основания для законного недоверия, - сказал старший. - А без наших людей нигде не обходится. И они представили свои рекомендации. Потому и настаиваем на разоружении.

Генерал закрыл глаза на несколько мгновений, ощутил себя как бы в одиночестве, где можно было принять верное решение, и сказал:

- Оружие сдать отказываюсь. Противник от меня в опасной близости. Оставить людей на фронте безоружными хоть на час - это гибель. Этого я не прикажу. Можете в меня стрелять. Можете убить, но тогда уже вам самим придется объявить моим людям, чтоб сложили оружие. Жалко, я не увижу, что они с вами сделают.

Все трое переглянулись. Такой поворот беседы, очевидно, был у них предвиден. Тот, который не назвался, еле заметно кивнул.

- Тогда так, - сказал старший, - по одному полку, в походном строю, оружие - тоже по-походному, на ремне за спиной. Орудия, минометы зачехлены, снаряды и мины, если они есть, отдельно.

- В общем, шаг вправо, шаг влево - считается побег?

- Считается - сопротивление. Выходить в строго указанные время и место. В других местах, при попытке прорваться, будете расстреляны артиллерией и танками.

- А у вас они есть?

- Будете расстреляны всеми огневыми средствами обороны, какие имеются в наличии.

- Блефуете вы, никаких сил и средств нет у вас. Разве что ополчение. А это я знаю, что такое. Я с ополчением в Гражданскую навоевался.

Их молчание сказало ему, что он угадал. Он, впрочем, возражал только чтобы выгадать время и все как следует обдумать. Он знал, что и полчаса взять на размышление не может. Эти полчаса ему зачтутся потом в трибунале. Но ему, даже к удивлению его, хватило и минуты. Оказалось, он давно все это обдумал.

Никуда не уйти было - ни от тех перспектив, какие обещал Кирнос, ни от тех требований, что сейчас были ему предъявлены. Всюду неизбежность.

Еще частичку времени он выгадал себе, спросив:

- А кто же полки поведет? Мои командиры или вы своих назначите?

- Второе, - ответил старший. - Вам же нужны провожатые. Кто вашим людям укажет проходы в минных полях?

- Да как-то находили мои люди проходы, ухитрялись... А я с комиссаром - в какой роли выступим?

- За вами придет машина.

- Закрытая? С провожатыми?

Старший, поглядев на того, кто не назвался, ответил холодно:

- Можно и в открытой.

- Так, - сказал генерал. - И найдутся такие, кто мою армию возьмет?

- Хоть отбавляй, - сказал старший, усмехаясь все еще напряженно.

Генерал тоже усмехнулся и, заложив руки за спину, прошелся по комнате.

- В июне что-то не много было охотников. А тут нашлись...

- Так уж два месяца прошло, пора и в чувство прийти.

Ординарец, ворвавшийся с грохотом, всех заставил вздрогнуть. Парашютисты, повернувшие головы к двери, не привскочили, но в руках у всех троих оказались пистолеты.

- Товарищ генерал! - кричал ординарец с порога, не замечая наведенных на него стволов. Этот предшественник Шестерикова и поступал, и выражался своеобычно и несколько невпопад. - С Евгением Натановичем - беда!

- Что за беда? Припадок сердечный?

- Хуже.

- Арестовали, выручать надо?

- Хуже. И сказать вам не смею. Беда, и все тут!

Генерал, поняв, что он не врет, кинулся со всех ног, даже подумать не успев, что незваные гости его догонят и скрутят.

В отведенной Кирносу хате бросились в ноздри генералу запахи жженой бумаги и порохового дыма. Кирнос, в странном белом тюрбане, полусидел в углу, куда свалился с лавки после выстрела. Пистолет лежал рядом на полу.

Перед тем, как выстрелить, он обвязал голову полотенцем, чтобы не разнесло череп. И все равно было видно, что в этом комке собраны разрозненные части. Никакой записки он не оставил, лишь аккуратная высокая стопка партбилетов была на столе и несколько страниц из школьной тетрадки в косую линейку, исписанных карандашом, - политдонесение, начинавшееся отчетом о Каунасе. Командирская сумка его была пуста, в перевернутой каске - пепел и клочья разорванных и полусгоревших бумаг. Это были его письма, фотографии, давние конспекты, испещренные поздними карандашными пометками.

"Что же ты сделал, Евгений Натанович? - спросил генерал. - Побоялся, что я твои мысли несоответствующие перескажу кому следует? За кого ж ты меня держал?"

Но дело было не в этом, совсем не в этом.

Как многие самоубийцы, он сохранил на лице выражение, с каким убивал себя, - и это было выражение муки, непосильного для души страдания и тяжкой своей вины. Не перед кем-нибудь, перед самим собою. Точно бы он себя казнил за свое святотатство. Так оно, верно, и было.

Парашютисты стояли за спиной генерала, он затылком чувствовал их дыхание. И не назвавший себя разомкнул наконец уста:

-- Интересно, чего это он боялся?

Генерал, вспомнив, что Кирнос говорил ему о жене и сыне, сказал:

- Ничего он не боялся. Контузия у него была.

...Куда девались потом эти парашютисты, генерал не мог бы вспомнить. Они как будто испарились - бесследно и стремительно, как и те части НКВД, заполнившие передний край. Похоже, произошло это при первых же залпах немецкой артподготовки, слишком массированной, чтоб остались сомнения насчет неминуемого удара. И уже ни о какой проверке окруженцев не могло быть речи, вся забота была - как развернуть в краткие часы громоздкое тело армии для удара упреждающего. Спешно формировались несколько батальонов, куда входили на равных и вчерашние окруженцы, и те, кто их встретил близ Владимирского Тупика, неподалеку от истока Днепра.

В закатный час генерал вышел на крыльцо проводить их. Он их провожал на запад и сам смотрел туда же, где небо цвело тревожным оранжевым цветом, все больше густеющим, переходящим в темно-свинцовый. Батальоны уходили в ночь, чтобы на несколько часов, пока развернется армия в боевые порядки, заслонить ее своими телами. Артиллеристы катили пушки на конной тяге, пехота - с тяжелыми скатками через плечо, в ботинках с обмотками - пылила следом по улице села и пела про них - голосами, соответственно уставу, бодрыми и молодцеватыми:

Час пробил,
Труба зовет.

Страницы


[ 1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 | 11 | 12 | 13 | 14 | 15 | 16 | 17 | 18 | 19 | 20 | 21 | 22 | 23 | 24 | 25 | 26 | 27 | 28 | 29 | 30 | 31 | 32 ]

предыдущая                     целиком                     следующая