Он передвинул на колени планшетку, и у Донского заныло под ложечкой - от предчувствия, что ему сейчас будет предложено дать подписку и вряд ли он сумеет выкрутиться элегантно, не осердив Светлоокова отказом.
Донской кашлянул и сказал пересыхающим ртом:
- Понимаю, все сказанное оглашению не подлежит. Меня об этом даже предупреждать не надо.
Светлооков, разворачивая планшетку, усмехнулся едва заметно.
- Знаю, тебя не надо. Все торопишься, майор... Я тебе чистую карту приготовил, держи у себя в сумке. В случае чего - съешь. Здесь будешь отмечать все его задумки. Именно все. Он стрелу нарисует, после зачеркнет - ты тоже нарисуй и зачеркни. И таким же цветом. Карандаши есть?
- Попрошу в штабе.
- Вот это не надо. Эх ты, стратег... На, держи. Все понял? Ходить ко мне, звонить - не надо. В столовой не садись рядом. Я сам назначу, где встретиться. Мог бы я тебе дать явочного человека - для экстренных сообщений. Но мы этой детективщины избежим, будешь только со мной дело иметь. Потому что тут все важно, мелочей в нашем деле нет.
Пряча карту - торопливыми и неловкими движениями, - Донской неуклюже пошутил:
-- Теперь буду знать, как становятся агентами.
Светлооков, внимательно и хмуро наблюдавший, как он застегивает сумку, сказал сухо:
- Успокойся, ты еще не агент. До этого много воды утечет.
- И только тогда, - спросил Донской в том же своем тоне, - последует награда?
Светлооков резко поднялся и зашвырнул свой прутик в кусты.
- Пошли. Вот что я скажу тебе, Донской. Ничего конкретно я тебе не обещал. Мы этого не делаем. Это не значит, что мы заслуг не отмечаем. Но вот чего мы не любим - это когда с нами торгуются.
Было похоже, как если бы смазали небрежно по лицу - вялой, потной ладонью. Донской даже ощутил очертания этой ладони, загоревшиеся неудержимым румянцем.
Светлооков, шедший впереди, вдруг остановился и, взяв его за портупею, приблизил к нему враз переменившееся лицо с простодушно вылупленными глазами.
- Слушай, Донской. Ты у нас образованный, вон книжки в сумке таскаешь. Может быть, умеешь странные явления объяснять. Вот сны, например. Погоди плечами вертеть, выслушай. Значит, такой сюжет - всю ночку я с бабой барахтаюсь. Не то, что она мне не уступает, а - вроде увертюры, удовольствие оттягивает. Потом же, ты ж знаешь, только лучше от этого. И значит, только-только я позицией овладеваю, еще не овладел, но к первой линии определенно пробился, все заграждения преодолел - и надо же! Оказывается, не баба это, а мужик! Что за плешь?
Молча, отупело Донской смотрел в эти простодушные изумленные глаза, где в самой глубине, в расширившихся зрачках, таилось что-то больное, зверино-тоскливое.
- Не объяснишь мне? - спросил Светлооков печально. - К чему бы это, а?
Донской, выпрямившись, приняв надменный вид, ответил брезгливо:
- Н-не знаю...
- Жалко! - Светлооков еще подержался за его портупею, поцокал языком и вздохнул. - Ну, тогда разойдемся. Счастливо! И кто ж мне это все объяснит?
Говорилось ли это всерьез или в шутку, но ощущение потной ладони на щеке не проходило, только еще усилилось. "Черт бы тебя побрал, с дурацкими откровениями!" - рассердился Донской, но тайный голос ему говорил, что откровения были вовсе не дурацкими, они имели какую-то цель, уже хотя бы ту, чтобы смутить его, дать почувствовать, что он опутан - мерзкой, тягостной, нерасторжимой связью.
Еще об одном вспоминалось теперь с неясной тревогой - о том, как впервые после той встречи в леске он вошел к генералу, в комнату вокзальчика, лучше других сохранившуюся, где на двери уцелела табличка под стеклом: "Комната матери и ребенка", где генерал спал и ел, откуда он командовал армией. Он сидел за столом, над картой, в черной кожанке, накинутой на белую рубашку, и, глядя на него со спины, на его напруженный раздумьем затылок, Донской вдруг отчетливо почувствовал странное свое превосходство над ним - превосходство ли тайного знания? скрытой ли силы, осознавшей себя? - и, кажется, впервые догадался, отчего так много значит для генерала какой-то вчерашний старлей. Да ведь он имел доступ, он знакомился с делом, он проник к подноготную, - может быть, прочел, какие применялись на допросах меры воздействия к подследственному и как тот себя вел, - вот в чем была его власть! Эту власть обретает даже читающий чужие письма к любовнице - как бы это ни осуждали моралисты. И то, что считалось зазорным когда-то, за что не подавали руки, отказывали от дома, били по морде подсвечниками, сделалось теперь как бы графским титулом, княжеским достоянием. Ставило майора вровень с генералом, а чем-то и повыше...
Генерала тяготил его взгляд, это стало видно по тому, как он плечами привздернул кожанку, чтобы прикрыть затылок, и как резко прочертил изогнутую стрелу - так резко, что сломал карандашный грифель.
- Ах, ты... - Он длинно выругался и, полуоборотясь к Донскому, показал ему сломанный кончик: - Ножичка нет - очинить?
Не думая, Донской вытащил из бокового кармашка сумки отточенный красно-синий карандаш - и помертвел, встретив удивленный, поверх очков, взгляд генерала.
- Уже успел? Ловкий ты, брат. Умелец!
То была мелочь, о которой генерал, наверное, тут же забыл, снова углубясь в карту, но которая обозначила для Донского все тернии извилистой тропы, выбранной им чересчур поспешно.
Впрочем, он по ней прошел не далее первого шага. Оказалось, не так просто исполнить просимое Светлооковым. Не вычертив плана целиком, генерал свою карту от себя не отпускал и никому смотреть на нее не позволял. И Донскому пришлось испытать чувство унизительное, когда Светлооков, против их договоренности, вдруг сам подошел к нему в столовой - только, впрочем, спросить вполголоса:
- Насчет Мырятина есть решение?
- Нет, - быстро ответил Донской, косясь по сторонам.
Но людей из штаба не было в столовой. Два приезжих корреспондента, в полковничьих погонах, "отоваривали" свои аттестаты, шумно и придирчиво выясняя у начальника столовой, полагается ли им водка и по какой норме.
- Так я и думал. - Светлооков кивнул удовлетворенно и даже с каким-то торжеством. - А чем он вообще занимается?
- Читает Вольтера.
- Что-о? - У Светлоокова от мгновенного раздражения побелели глаза.
- Я не шучу - Вольтера.
- Ну-ну. Это хорошо. Это вот им скажи, - он кивнул на корреспондентов, - непременно вставят в свою писанину. А мне бы - чего посущественней. Если будет. Хотя - навряд ли...
Следовало ли так понять, что силы, нуждавшиеся в нем, Донском, уже обошлись без него? Или мечтательные размышления о ковровых дорожках Ставки все-таки имели какое-то основание?
...А "виллис", яростно подвывая, мчался под серым промозглым небом, и неудержимо адъютантские размышления съезжали с ковровых дорожек к предметам иного свойства, о которых так сладостно думается в сырости и на ветру, - к стакану водки и тарелке дымящихся щей где-нибудь в тыловой комендатуре, к теплой постели с чистыми простынями, а перед тем, черт побери, к жаркому блаженству бани. Или же он принимался думать о радостях этого случайного отпуска, о том, что удастся все-таки побыть в Москве денька три-четыре и, может быть, оторвать у судьбы суровый роман, маленькое приключение с горьковатым привкусом неизбежной разлуки. А если оно и не состоится, эти три дня все равно пойдут на пользу - рыжая Галочка из политотдела армии, которая все еще колеблется, непременно спросит, как он провел их, и можно будет ответить: "Ох, Галочка, лучше не вспоминать..." А если она спросит, не скучно ли было в Москве, можно улыбнуться многозначительно, утомленно: "Москва - живет!"
Эта Галочка, правда, слабо вязалась с расчетами на новое назначение, но обращался он все же к ней. Что-то ему говорило, что в эту армию он еще вернется. "Со щитом, - прибавлял он, - непременно со щитом!"
Князь Андрей, из своего века, подсказывал тоже недурной вариант: "Это будет мой Тулон!"
Глава вторая. ТРИ КОМАНДАРМА И ОРДИНАРЕЦ ШЕСТЕРИКОВ
1
Что же мог думать о Ставке третий - ординарец, сидевший за спиной генерала? Какой он ее себе представлял - скуластый крепышок с лычками младшего сержанта, с замкнутым лицом, жестко обтянутым задубевшей кожей, со складкой на лбу, отражавшей сосредоточенность на невеселой мысли? А ничего он про эту Ставку не думал, не занимало его, где она там расположилась - в кремлевской ли башне, в глубоком ли бункере, и какие там стены и потолки да хоть золотые, хоть и хрустальные ему, Шестерикову, она хорошего не обещала, она была лишь тем местом, где генерала будут изводить дурацкими расспросами, издеваться над ним и насмехаться - ни за что ни про что. Заведомо все неприятности, готовые пасть на эту седеющую и лысеющую голову, казались Шестерикову несправедливыми, и он единственный мог бы заплакать от жалости к генералу, он и взаправду, хоть и без видимых слез, оплакивал его судьбу, а заодно и свою собственную.
Скорчась в тесном углу "виллиса", он держал на коленях вещмешок и противогазную сумку, набитые разными твердыми вещами, на ухабах его швыряло и колотило, но все было ничто в сравнении с тем сознанием, что лучшее в его жизни - кончилось то, что делало ее осмысленной и стоящей страданий, - теперь уж невозвратимо.
И, как перебираем мы в памяти первую любовь, давно отлетевшую от нас, - день за днем, все ближе к сладостному ее началу, - так угрюмый Шестериков приближался к тому морозному дню под Москвой, когда их пути с генералом пересеклись. Удивительное то было пересечение! Кто бы это мог так распорядиться, расставить вехи, чтобы ни он, Шестериков, ни генерал не опоздали ко встрече, и еще столько потом сплести событий, чтоб не показалась им эта встреча случайной? Как-то в душевную минуту, за водочкой, он даже высказал генералу свое удивление по этому поводу, и вот что ответил генерал: "А знаешь, Шестериков, оно иначе и быть не могло. Три генерала, три командарма в твоей судьбе поучаствовали". Ну, двоих-то из них Шестериков так и не увидел, а лишь своего командующего, Кобрисова, когда тот вышел в зверский мороз на крылечко избы, а Шестериков как раз и проходил мимо того крылечка, с котелком щей и с кашей в крышечке - для старшины своей роты.
За три дня до того батальон, в котором воевал Шестериков и где их осталось человек сорок, был причислен к армии, стоявшей на Московском полукольце обороны, - рассчитывали повидать столицу, за которую, может, и погибнуть предстояло, хоть отдохнуть в ней, отдышаться, да вот не вышло - и как хорошо, что не вышло! И мог бы старшина роты сам за своим обедом сходить, но прихворнул чего-то, лежал в избе под кожушком, глядя в потолок, - и хорошо, что захворал! Мог бы он кого другого послать на кухню, но Шестериков перед ним провинился, ответил грубо, и это ему вышло как наряд вне очереди, - и, Господи, как хорошо, что провинился! Ну, наконец, и генерал мог бы не выйти тогда на крылечко - в бекеше и в бурках, с маузером на ремне через плечо, готовый к дальнему пешему пути, - а вот это, пожалуй, и не мог бы, потому что был приглашен на коньяк, и не на какой-нибудь - на французский.
Он еще и не обосновался в той избе, и комната его пуста была, из хозяевых вещей оставили один топчан, все вынесли, а письменный стол из штаба еще не привезли, и связисты устанавливали телефон прямо на полу - от них-то Шестериков и вызнал потом все подробности.
Только подключили аппарат - заверещал зуммер, и генералу подали трубку. Телефонисты, проверяя качество связи, слушали по другой трубке, отводной.
-- Рад тебя слышать, Свиридов, - сказал генерал. Звонил ему командир дивизии, полковник, с которым отступали полгода, от самой границы. - Опережаешь начальство, в принципе, я тебе должен первым звонить. Как ты там? Больше всех ты меня беспокоишь. Свиридов спросил, с чего это он больше других беспокоит.
- Как же, ты у меня крайний. Локтевой связи справа у тебя же нет ни с кем.
Свиридов подтвердил, что какая уж там локтевая связь, правый сосед у него - чистое поле.
- Должна еще бригада прибыть, - сказал генерал. - Из Москвы, свеженькая. Вот справа ее и поставишь, я ее тебе отдаю.
Свиридов поблагодарил, но намекнул, что лучше бы дарить, что имеешь, а не то, что обещано.
- Рад бы, да сам пока обещаниями сыт, - сказал генерал. - Ну, докладывай. Может, чем утешишь...
Свиридов его утешил, что к нему на участок обороны прибыло пополнение - два батальона ополченцев из Москвы: артисты, профессора, писатели - одним словом, интеллигенция, очкарики, сплошь пожилые, одышливые, плоскостопных много, - а вооружил их Осоавиахим учебными винтовками, с просверленными казенниками, со спиленными бойками, выстрелить - при испепеляющей ненависти к врагу и то мудрено, только врукопашную. Еще у них по две ганаты есть, сейчас как раз обучают бросать - пусть не далеко, но хоть не под ноги себе. Знакомят некоторых, кто посмышленней, с минометом - мину они опускают в ствол стабилизатором кверху, но, слава Богу, забывают при этом отвинтить колпачок взрывателя.
- Ясно, - сказал генерал со вздохом. - Но настроение, конечно, боевое?
Свиридов подтвердил, что прямо-таки жаждут боя. Ни шагу назад, говорят, не ступят, позади Москва.
- Ясно, - сказал генерал. - Пороху, значит, совсем не нюхали. Но это же еще не все, Свиридов, должен же быть заградотряд.
Верно, Свиридов подтвердил, заградительный не задержался, прибыл батальон НКВД, да только он расположился во второй линии, за спиной у ополченцев, так что фронт растянуть не удается.
- А в первую линию ты их не приглашал?
- Как же, - сказал Свиридов, - ходил к ним, предлагал участок. Комбат отказался наотрез: "У нас другая задача".
-- Аты ополченцев обрадовал, что бежать им некуда?
Да, Свиридов их обрадовал.
- И как отнеслись?
- Обиделись даже. А мы, говорят, бежать не собираемся.
-- Правильно, - сказал генерал. - Назад не побегут. Что у них за спиной не одна Москва, а еще заградотряд имеется, это они не забудут. Поэтому, как немец напрет, они в стороны расползутся. И придется тогда уж заградотряду принять удар. Все хорошо складывается, Свиридов. Рассматривай этих энкаведистов как свой резерв. Им тоже бежать некуда. В случае чего они друг дружку перестреляют.
Свиридов помолчал и спросил:
- Не приедете поглядеть, как мы тут стоим?
- Да что ж глядеть... Хорошо стоите. Не сомневаюсь, ты все возможное сделал.
- Тем более, - продолжал Свиридов голосом вкрадчивым, - есть одно привходящее обстоятельство. В красивой упаковке. Из провинции Соgас. Парле ву Франсе?
- Что ты говоришь! - Генерал сразу взвеселился. - Ах, проказник!.. Где ж добыл?
- Противник оставил. В Перемерках.
- Постой, ты что? Ты его из Перемерок выбил? Что ж не похвастался, скромник? Ай-яй-яй!
Но кроме "ай-яй-яй" упреков Свиридову не было. Оба же понимали, что лучше не спешить докладывать. Ведь это, глядишь, и до Верховного дойдет - а ну, как эти чертовы Перемерки отдать придется? С тебя же, кто их брал, голову свинтят.
Генерал положил трубку на пол, походил по горнице, бросил рядом с телефоном развернутую карту и, глядя в нее, опять трубку взял.
- Свиридов, тут их двое, Перемерок - Малые и Большие. Ты в каких?
- В Больших, Фотий Иванович, в главных. Малые пока у него.
- Ты это... не финти, ты мне скажи четко: выбил ты его или он сам ушел? Я тебя так и так к награде представлю, только по правде.
- Да как сказать? Желания у него особого не было за них держаться. Ну, и я со своей стороны помог. Во всяком случае - коньяк он забыл. Аж четыре ящика, представляете?
Генерал опять положил трубку, успокоился и снова взял.
- Знаешь, Свиридов... Пожалуй, мне твоя оборона нравится. Хорошего мало, а нравится. А может, он это... отравленный?
- На пленных испытали.
- Так ты и пленных взял? Ну и как?
- Согрелись. Дают показания.
Генерал поглядел в карту совсем уже веселыми глазами, уже как бы отведав того "привходящего обстоятельства".
- Слушай, а ты сам-то где сидишь?
- Да в Перемерках же. От вас километров шесть. Могу лошадей выслать.
- Все не приучишься "кони" говорить, Свиридов. Кони и у меня есть, только они с утра снаряды возили, пристали кони. Ведь не люди они - устают...
- Так все-таки ждать вас? Опять же, День Конституции страна отмечает...
Страницы
предыдущая целиком следующая
Библиотека интересного