03 Dec 2016 Sat 05:22 - Москва Торонто - 02 Dec 2016 Fri 22:22   

– Нам лучше не ссориться, – сказал Филипп.

– Тебе лучше не ссориться, – сказал Реардэн и зашагал прочь.

Да они же поклоняются боли, думал Реардэн, всматриваясь в образ врага, которого никогда не мог понять, – они же боготворят страдание. Это казалось чудовищным, но он не мог принимать их всерьез. Они не вызывали в нем никаких чувств, он относился к ним, как к неодушевленным предметам, как к селевой грязи, скатывающейся на него по горному склону. Можно бежать от селя, построить заграждения от него или быть погребенным под ним, но на бессмысленные движения неживой стихии, – нет, подумал он, в этом случае – противоестественной силы – не гневаются, не негодуют, их не обвиняют в безнравственности.

* * *

С тем же чувством отчужденности и безразличия он сидел в зале суда в Филадельфии и отстранение, безучастно наблюдал за действиями людей, оформляющих развод. Он слушал, как они механически произносят общие фразы, скользят по льду фальшивых свидетельских показаний, играют в сложные игры, растягивая сети слов так, что сквозь них ускользают смысл и факты. Он им за это заплатил, так как закон не оставил ему другой возможности обрести свободу, отнял у него право констатировать факты и утверждать правду, – закон, который отдал его судьбу не во власть строго сформулированных объективных правил, а на произвол и милость судьи с высохшим лицом хитреца и крючкотвора.

Лилиан на судебном заседании отсутствовала, ее адвокат время от времени подавал признаки жизни, воздевая вверх руки и растопыривая пальцы, будто просеивал сквозь них факты и доказательства. Решение было известно заранее, известно было, и почему оно должно быть таким, а не иным. Для иного решения не было причины, другой причины и не могло быть – в годы, когда не существовало никаких мерок, кроме прихоти. Судьи, по-видимому, считали решение своей неотъемлемой прерогативой и действовали так, будто цель судебной процедуры заключалась не в рассмотрении дела, а в обеспечении их работой, а работа их, очевидно, состояла в том, чтобы произносить надлежащие формулировки, не связывая себя необходимостью знать, что из этих формулировок следует. Можно было подумать, что суд – единственное место, где проблема добра и зла не имеет никакого значения, и что они, люди, облеченные властью вершить правосудие, прекрасно сознают, но мудро помалкивают о том, что никакого правосудия не существует. Они вели себя как дикари, исполняющие ритуальный обряд, который должен освободить их от объективной реальности.

Но десять лет супружеской жизни были реальностью, думал он, а здесь сидят люди, облеченные властью решать, что с ним делать, как им распорядиться: то ли открыть ему возможность счастья на земле, то ли обречь на муки до конца жизни. Он вспомнил, с каким беспомощным, суровым уважением относился к своему брачному контракту, для него он был выше всех деловых договоров и юридических обязательств. Теперь же он видел, какого рода правосудию должна послужить его решимость свято соблюдать контракт.

От его внимания не ускользнул тот факт, что в начале заседания судебные марионетки поглядывали на него хитро и понимающе, как на соучастника заговора, как будто их объединял с ним общий грешок, надежно, однако, скрытый от посторонних. Потом, когда они увидели, что он единственный человек в зале суда, который смотрит всем в глаза прямо и открыто, в них явно стала нарастать неприязнь к нему. Он с изумлением понял, чего от него ожидали: полагали, что он, как жертва, закованная в цепи, связанная по рукам и ногам, с кляпом во рту, лишенная возможности помочь себе, разве что дать взятку, должен всерьез относиться к этому устроенному им на свои деньги фарсу и свято верить в него, как в подлинное судебное разбирательство. От него требовалось свято верить, что поработившие его уложения закона имеют нравственную силу, что он виновен в совращении блюстителей закона и виновен в этом только он, а отнюдь не они. Это было все равно что винить ограбленного в том, что он подбивает бандита на грабеж.

И тем не менее, думал он, во все времена политического шантажа и вымогательства виновных видели не в паразитическом чиновничьем аппарате, а в связанных по рукам и ногам промышленниках, не в тех, кто торговал услугами закона, а в тех, кто вынужден был их покупать. И во времена всех крестовых походов против коррупции решение видели не в том, чтобы дать свободу ее жертвам, а в том, чтобы дать большую власть вымогателям. Единственная вина жертв, думал он, в том, что они признавали за собой вину.

Когда он вышел из зала суда, моросил холодный мелкий дождик. День клонился к вечеру. Он чувствовал себя так, будто развелся не только с Лилиан, но и со всем человеческим обществом, которое поддерживало только что перенесенную им процедуру.

На лице его адвоката, пожилого человека старой закалки, было такое выражение, будто ему срочно требовалось принять ванну. Его единственным комментарием было:

– Скажи, Хэнк, что еще наши бандиты хотят у тебя урвать?

– Понятия не имею, а что?

– Все прошло как-то слишком уж гладко. В отдельные моменты я ожидал серьезного сопротивления и намеков накинуть еще, но нажима не последовало, и все прошло без лишних придирок. Такое впечатление, что сверху поступила команда не давить на тебя и не перегибать палку, дескать, пусть получит, чего добивается. Как ты думаешь, они не замышляют ничего нового против твоей фирмы?

– Мне ничего не известно, – ответил Реардэн и, поразившись, осознал, что про себя добавил: «И мне это безразлично».

В конце того же дня, уже на заводе, он увидел, что к нему на всех парах спешит, поразительным образом соединяя в походке неуклюжесть с напором и решительностью, вихлястый, долговязый Наш Нянь.

– Мистер Реардэн, я хотел бы поговорить с вами, – проговорил он уважительно, но непривычно твердо.

– Слушаю.

– Я хочу вас кое о чем попросить. – Лицо молодого человека приняло напряженное, серьезное выражение. – Я хочу, чтобы вы знали, что я понимаю… вы наверняка мне откажете, но я все равно хочу вас попросить… и… если вы сочтете это наглостью, пошлите меня ко всем чертям.

– Ладно. Так в чем дело?

– Мистер Реардэн, не могли бы вы дать мне работу? – Он изо всех сил старался не сбиться с обыденного тона, и это выдавало его: он не один день набирался храбрости, чтобы обратиться с просьбой. – Я хочу перейти на другую работу – настоящую работу, варить сталь, как мечтал с самого начала, когда поступил к вам. Я хочу честно зарабатывать. Мне надоело быть прихлебателем.

Реардэн невольно улыбнулся и напомнил ему тоном цитирования:

– Зачем употреблять такие слова, Нянюшка? Если мы не будем использовать скверные слова, наша жизнь не будет скверной и мы… – Но он увидел, как серьезно настроен парень, и замолчал, погасив улыбку.

– Я серьезно, мистер Реардэн. Я все обдумал и пришел к твердому решению. Я понимаю и то, о чем вы мне сейчас напомнили. Я все помню. Но мне надоело получать от вас деньги за то, что я ничего не делаю, кроме того, что мешаю вам зарабатывать деньги. Я понимаю, что сегодня работать означает быть просто дойной коровой для бездельников вроде меня, но… черт бы меня побрал, уж лучше я буду дойной коровой, если ничего другого не остается! – Голос его возвысился до крика, и, осознав это, он сказал: – Извините, мистер Реардэн. – Минуту он выглядел скованно и смотрел в сторону, потом продолжил словно одеревеневшим, тусклым голосом: – Я сыт по горло работой в качестве заместителя директора по так называемому распределению: распределения нет, есть рэкет, а это не для меня. Не знаю, где могу быть вам полезен, но я закончил колледж, моя специальность – металлург; наверное, мой диплом стоит немногим больше бумаги, на которой напечатан. Но думаю, я кое в чем начал разбираться за те два года, что пробыл здесь. И если вы дадите мне любое дело – хоть дворником, хоть разнорабочим, то я объясню им, в отделе, куда они могут пойти со своим распределением. А работать для вас я готов начать когда угодно, хоть завтра, хоть со следующей недели, а хотите, так хоть сейчас или как скажете. – Он избегал смотреть на Реардэна, но не в силу скрытности, а будто не имея на это права.

– Почему же ты раньше не решался обратиться ко мне? – мягко спросил Реардэн.

Молодой человек взглянул на него с явным удивлением и даже негодованием, словно ответ был ясен сам собой:

– Потому что после того, с чего я начинал здесь, как вел себя и какую должность занимал, если бы я пришел к вам с просьбой, то мог рассчитывать только на хорошую взбучку, и по заслугам.

– Да, ты во многом разобрался за эти два года.

– Нет, я еще мало… – Он взглянул на Реардэна, понял, отвел глаза и сказал опять деревянным голосом: – Да, разобрался… если вы это имеете в виду.

– Послушай, что я скажу. Я дал бы тебе работу сию минуту, и что-нибудь получше дворника, если бы все решал я. Но ты забыл о Стабилизационном совете. Я не имею права нанимать рабочих, а ты не имеешь права бросать работу. Конечно, люди уходят сплошь и рядом, и мы оформляем на работу других – под вымышленными именами, по поддельным документам, подтверждающим, что они якобы давно у нас работают. Но как ты думаешь, если я приму тебя таким образом, твои друзья в Вашингтоне этого не заметят?

Юноша отрицательно покачал головой.

– И как ты думаешь, если ты уйдешь от них и подашься в дворники, они не поймут твоих мотивов?

Юноша утвердительно кивнул.

– И позволят тебе так просто уйти?

Юноша покачал головой. После минутного замешательства он удрученно сказал:

– Я об этом не подумал, мистер Реардэн. Я совсем забыл о них. Все думал, возьмете вы меня или нет, и для меня важно было только одно – ваше решение.

– Я понимаю тебя.

– И вообще только это на самом деле и важно.

– Верно, верно, только это.

Рот молодого человека внезапно скривился в невеселой улыбке, которая тут же погасла.

– Да, похоже, я на привязи, хуже любой дойной коровы.

– Пожалуй, что так. Сейчас ты можешь разве что обратиться в Стабилизационный совет за разрешением сменить работу. Я тебя поддержу, если ты решишь попытаться, только не думаю, что они согласятся. Не думаю, что они позволят тебе работать у меня.

– Нет, не позволят.

– Если изловчиться и соврать, они могут разрешить тебе перевестись с государственной службы на частную – в другую сталелитейную компанию.

– Нет! Я не хочу никуда переводиться! Я не хочу уходить отсюда! – Он смотрел на топки домен, на бившее из них пламя. Спустя минуту он спокойно сказал: – Наверное, придется все оставить как есть, так я и буду бандитом второй руки. Кроме того, если я уйду, Бог знает, какого подонка они посадят на мое место, чтобы досадить вам. – Он посмотрел на Реардэна. – Мистер Реардэн, они что-то замышляют. Не знаю что, но определенно что-то затевают против вас.

– Что это может быть?

– Не знаю. Но последние несколько недель они следят за каждой вакансией, за каждым самовольным уходом с работы и пропихивают сюда людей из собственной банды. Странная она какая-то, эта банда, а впрочем, настоящие головорезы, по крайней мере некоторые из них. И могу поклясться, что они никогда раньше не видели сталелитейного завода. Я получил распоряжение набрать как можно больше таких «наших парней». Мне не сказали зачем. Я даже не знаю, что они затевают. Я попытался исподволь порасспросить, но они очень осторожны. Не знаю даже, доверяют ли они мне по-прежнему. Наверно, я теряю нужный подход. Единственное, чем я располагаю, это то, что они намерены начать где-то здесь.

– Спасибо, что предупредил.

– Я попытаюсь еще кое-что разведать. И буду чертовски стараться узнать все вовремя. – Он резко повернулся к выходу, но остановился: – Мистер Реардэн, если бы это зависело от вас, вы бы меня взяли?

– Конечно, тотчас же и с радостью.

– Благодарю вас, мистер Реардэн, – тихо и торжественно произнес он и вышел.

Реардэн постоял, глядя ему вслед со щемящей улыбкой жалости, догадываясь, какой утешительный приз уносил с собой этот бывший релятивист, бывший прагматик, бывший аморалист.

* * *

Одиннадцатого сентября, днем, разрыв медного кабеля в Миннесоте остановил приводные ремни элеватора около небольшой пригородной станции компании «Таггарт трансконтинентал».

Поток пшеницы, которую вырастили на тысячах акров фермерских угодий, двинулся по шоссе и заброшенным колеям проселочных дорог и обрушился на хрупкие запруды железнодорожных станций. Он двигался день и ночь, тонкие струйки превращались в ручьи, в речки, в полноводные реки – он двигался на допотопных грузовиках с кашляющими туберкулезными моторами, в крытых повозках, которые волокли пыльные мощи оголодавших лошадей, на телегах, которые тащили волы, на нервах и остатках энергии людей, которые пережили два голодных неурожайных года ради торжествующего ликования, которое принес им урожай этой осени, людей, которые бессонными ночами чинили свои грузовички и телеги с помощью проволоки, одеял и веревок, чтобы те смогли выдержать еще и эту поездку, перевезти зерно и развалиться в пункте назначения, одарив своих владельцев шансом на выживание.

И каждый год в это же время начинал свое движение по стране еще один поток, несший товарные вагоны со всего континента к миннесотскому отделению «Таггарт трансконтинентал», – перестук колес предварял скрип повозок, как опережающее эхо – четко спланированное, внесенное в инструкции и расписания для встречи первого потока. Миннесотское отделение спокойно подремывало почти весь год и просыпалось для сумасшедшей жизни от звуков несшегося к нему урожая; четырнадцать тысяч товарных вагонов грудились на его приемных отделениях каждый год, а в этом году ожидалось пятнадцать тысяч. Первые поезда начали перекачку потока пшеницы в голодные зевы мукомольных заводов, затем в булочные, а уже оттуда в желудок нации; каждый поезд, хранилище каждого элеватора и его лифты – все было учтено, и не оставалось ни единой свободной минуты, ни дюйма свободной площади.

Эдди Виллерс следил за лицом Дэгни, пока она просматривала папку самых срочных дел; по выражению ее лица он мог угадать содержание просматриваемых сообщений.

– Терминал, – спокойно сказала она, закрывая папку. – Позвони-ка на терминал и заставь их передать половину их запаса кабеля в Миннесоту.

Эдди молча подчинился.

Он не произнес ни слова и в то утро, когда положил перед ней на стол телеграмму из офиса «Таггарт трансконтинентал» в Вашингтоне, в которой сообщалось об указе, обязывавшем государственных уполномоченных в связи с острым дефицитом меди экспроприировать все медные рудники и управлять ими как национальным достоянием.

– Что ж, – сказала она, выбрасывая телеграмму в мусорную корзину, – это конец для Монтаны.

Она ничего не сказала, когда Джеймс Таггарт оповестил ее, что подготовил приказ снять с поездов все вагоны-рестораны.

– Мы больше не можем себе этого позволить, – объяснил он. – Мы всегда теряли кучу денег на этих проклятых вагонах, но если не достать продуктов, если рестораны закрываются, потому что им негде раздобыть и куска конины, как можно ожидать от железной дороги, что она с этим справится? И вообще, почему, черт возьми, мы должны заботиться о питании пассажиров? Пусть считают, что им повезло, если мы даем им возможность передвигаться. Понадобится, так поедут в вагонах для перевозки скота. Пусть сами возят с собой жратву, нам-то какое дело? Все равно у них нет выбора!

Телефон на столе Дэгни утратил обычную деловитость и превратился в сигнал бедствия, непрерывно передававший известия о неприятностях.

– Мисс Таггарт, у нас нет медного кабеля!

– Гвоздей, мисс Таггарт, простых гвоздей, не могли бы вы поручить кому-нибудь, чтобы нам выслали ящик гвоздей?

– Не можете ли вы достать краски, мисс Таггарт, любой водостойкой краски, все равно откуда?

При этом тридцать миллионов долларов субсидий из Вашингтона всадили в проект «Соя» – огромную плантацию в Луизиане, где зрел урожай сои, потому что это посоветовала и организовала Эмма Чалмерс – в целях обновления национальной традиции в области питания. Эмма Чалмерс, более известная как Матушка Гора, была старым социологом, годами осаждавшим Вашингтон, как другие женщины ее возраста и типа осаждают стойки баров. По каким-то причинам, которых никто не мог бы определить, смерть сына во время катастрофы в тоннеле, облекла ее в глазах Вашингтона в тогу мученицы, и эта святость еще более усилилась после ее недавнего перехода в буддизм.

«Соя является гораздо более стойким, питательным и экономичным растением, чем все те дорогостоящие продукты, из которых состоит наш привычный рацион, – звучал по радио голос Матушки Горы. Слова сочились из нее как капли – но не воды, а майонеза. – Соя служит великолепной заменой хлебу, мясу, крупам и кофе. И если все мы заставим себя принять ее как основу нашего рациона, это поможет решить национальную продовольственную проблему и позволит прокормить больше народа. Больше пищи для большинства населения – таков мой лозунг. В годину национального бедствия наша прямая обязанность отказаться от изысканнейших трапез и вернуться к благосостоянию через употребление простой, здоровой пищи, которую восточные народы столь возвышенно вкушают на протяжении столетий. Мы могли бы многому научиться у восточных народов».

– Медные трубы, мисс Таггарт, не могли бы вы достать для нас где-нибудь медных труб? – умоляли голоса по телефону.

– Костыли для шпал, мисс Таггарт!

– Гаечные ключи, мисс Таггарт!

– Электрические лампы, мисс Таггарт, в радиусе двухсот миль вокруг не достать ламп!

Однако пять миллионов долларов истратил Комитет по пропаганде и агитации – на Народный оперный театр, разъезжавший по стране с бесплатными представлениями для тех, кто ел всего один раз в день и не мог себе позволить тратить силы на посещение театра. Семь миллионов долларов выделили психологу, ответственному за реализацию проекта предотвращения мирового кризиса путем изучения природы братолюбия. Десять миллионов долларов заплатили создателю новой модели электрической зажигалки – но в магазинах пропали сигареты. На рынок выбросили электрические фонарики – но к ним не было батареек; имелись радиоприемники – но отсутствовали полупроводники; выпускались фотоаппараты, но исчезла пленка. Выпуск самолетов объявили «приостановленным». Авиаперелеты по частным делам были запрещены, все резервировалось на случай «общественной необходимости». Промышленник, летевший спасти свое предприятие, не считался «общественной необходимостью» и не мог купить билет на самолет, чиновник, летевший для сбора налогов, признавался общественно необходимым, и ему предоставлялся билет.

– У нас воруют болты и гайки с рельсов, мисс Таггарт, воруют по ночам; наши запасы иссякли, склад отделения пуст. Что делать, мисс Таггарт?

Однако в Народном парке в Вашингтоне установили для туристов цветной телевизионный экран с диагональю свыше десяти метров, и в Государственном институте естественных наук было начато строительство суперциклотрона для изучения космических лучей с тем, чтобы завершить его через десять лет.

Все неприятности современного человечества, – заявил по радио во время торжеств по случаю закладки циклотрона доктор Роберт Стадлер, – происходят потому, что слишком много людей слишком много думают. В этом причина всех наших сегодняшних страхов и сомнений. Просвещенным гражданам следовало бы отказаться от суеверного обожествления логики и устаревшего поклонения разуму. Как обыватели оставляют медицину докторам, а электронику инженерам, так и все люди, не имеющие необходимой квалификации, чтобы думать, должны оставить мышление экспертам и доверять авторитету экспертов. Только эксперты способны понять открытия современной науки, и это свидетельствует, что мысль – иллюзия, а разум – миф.

Этот жалкий век – Божья кара за то, что человек начал полагаться на свой разум! – хрюкали голоса возбужденных своей правотой мистиков всевозможных сект и на правлений на каждом углу, под провисшими от сырости навесами, в обветшавших храмах. – Мучения мира – следствие попыток человека жить своим умом! Вот куда завел вас ваш разум, ваши логика и наука! И не будет вам спасения, доколе не поймете, что смертный ум не способен раз решить проблем человека, и не вернетесь к вере, вере в Бога, в Высшего Судию!

А Дэгни ежедневно лицезрела конечный продукт всего этого, наследника и собирателя – Каффи Мейгса, совершенно не способного мыслить. Каффи Мейгс, облаченный в полувоенный китель, дефилировал по отделам «Таггарт трансконтинентал» и похлопывал своей блестящей кожаной папкой по блестящим голенищам сапог. В одном из карманов у него лежал автоматический пистолет, в другом – кроличья лапка от сглаза.

Каффи Мейгс старался не сталкиваться с Дэгни; частично его поведение объяснялось презрением, словно он принимал ее за непрактичную идеалистку, а частично суеверным опасением, что она обладает какой-то непонятной силой, с которой он предпочел бы не связываться. Он вел себя так, будто присутствие Дэгни не имело никакого отношения к железной дороге, и все же она была единственной, кому он не смел бросить вызов. В его стиле общения с Джимом присутствовало что-то вроде раздражительного презрения, как будто в обязанности Джима входило разбираться с сестрой и защищать его, как будто он считал, что Джим должен поддерживать железную дорогу в рабочем состоянии, давая ему, Мейгсу, свободу для занятий более практическими вещами. Таким образом, он ожидал, что Джим будет держать Дэгни в узде – как часть оборудования дороги.

За стеклами ее кабинета, вдалеке, как заплата из лейкопластыря, в небе висело пустое табло календаря. Календарь так и не починили с той ночи, когда Франциско сделал свой прощальный поклон. Чиновники, прибежавшие на башню, сломав, остановили мотор и вытащили пленку из проектора. Они обнаружили маленькие квадратики послания Франциско в ленте с изображением последовательности дней, но кто их туда вклеил, кто вошел и открыл запертое помещение, когда и как, так и осталось неизвестным, несмотря на создание трех комиссий по расследованию этого происшествия. Пустое табло календаря так и осталось висеть в небе над городом, свидетельствуя о тщетности их усилий.

Оно оставалось пустым и днем четырнадцатого сентября, когда в кабинете Дэгни раздался телефонный звонок.

– Звонят из Миннесоты, – прозвучал голос секретаря.

Она сказала секретарю, что будет отвечать на все звонки такого рода. Это были просьбы о помощи и ее единственный источник информации. Теперь, когда голоса железнодорожных чиновников издавали лишь звуки, предназначенные для того, чтобы ничего не сказать, голоса незнакомых людей служили последней ниточкой, связывавшей Дэгни с прежней системой, последними огоньками разума и измученной честности, изредка вспыхивавшими вдоль протянувшегося на тысячи миль полотна дорог Таггарта.

– Мисс Таггарт, по инструкции я не имею права звонить вам, но никто больше не позвонит, – говорил голос в телефонной трубке, на этот раз он звучал молодо и очень спокойно. – Через день-другой здесь разразится катастрофа, не имеющая себе равных, и им уже не удастся скрыть ее. Только будет слишком поздно, возможно, уже сейчас слишком поздно.

– О чем вы? Кто вы?

– Один из ваших служащих в Миннесоте, мисс Таггарт. Через день-другой поезда отсюда уже не пойдут – а вы представляете, что это означает в разгар страды. В этом году небывалый урожай – а поезда остановятся, потому что у нас нет вагонов. Товарные вагоны под зерно мы в этом году вообще не получили.

– Что вы сказали? – Ей казалось, что между каждым словом этого неестественного голоса, звучавшего так не похоже на ее собственный, протекали минуты.

– Вагонов не присылали. На сегодня их должно быть здесь пятнадцать тысяч. Насколько мне удалось выяснить, мы имеем не более восьми тысяч вагонов. Я уже неделю звоню в управление. Они говорят, чтобы я не беспокоился. В последний раз, когда я с ними разговаривал, мне сказали, чтобы я занимался своим, черт возьми, делом. Вся тара, все силосные ямы, элеваторы и склады, гаражи и дискотеки в округе заполнены пшеницей. По дороге к шермановским элеваторам на целых две мили растянулись в ожидании фермерские грузовики и повозки. На станции Лейквуд вся площадь заполнена зерном вот уже трое суток. А они продолжают утверждать, что вагоны нам отправят, что мы все успеем. Но мы не успеем. Не пришел ни один вагон. Я звонил всем, кому мог. По тому, как они отвечают, я понял, что они все знают, но никто из них не хочет в этом признаться. Все боятся шевельнуть пальцем, сказать, спросить, ответить. Они думают только о том, кто будет отвечать за то, что урожай сгниет здесь, на станции, а не о том, кто же его вывезет. Теперь, наверно, уже никто. Вожожно, вам уже тоже ничего не сделать, но я подумал, что вы – единственная из оставшихся, кто захочет знать, и что кто-то должен вам об этом сказать.

– Я… – Она сделала усилие, глотнув воздуха. – Я понимаю… Кто вы?

– Не в имени дело. Я дезертирую, как только положу трубку. Я не хочу оставаться здесь и видеть, как все это произойдет. Я больше не хочу во всем этом участвовать. Желаю удачи, мисс Таггарт.

Дэгни услышала щелчок в трубке.

– Спасибо вам, – сказала она в замолкший телефон.

В следующий раз она осознала, что находится у себя в кабинете, и разрешила себе что-то почувствовать только в полдень на другой день. Она стояла посреди своего кабинета и негнущимися, растопыренными пальцами поправляла прядь волос, отбрасывая ее с лица. На мгновение она удивилась, где же это она и что за невероятные вещи случились с ней за последние двадцать часов. Она чувствовала ужас происходящего и знала, что этот ужас вселился в нее уже с первых слов человека из Миннесоты, только тогда у нее не было времени осознать это.

От последних двадцати часов в голове у нее почти ничего не осталось, лишь какие-то несвязные обрывки подтверждали их существование – вялые, равнодушные лица людей, старавшихся скрыть от самих себя, что знают ответы на все вопросы, которые она задавала.

Начиная с того момента, когда ей сообщили, что начальник отделения тяги и подвижного состава выехал из города на неделю, не оставив адреса, по которому с ним можно было бы связаться, она уже знала, что сообщение из Миннесоты – правда. Затем последовали лица помощников начальника, которые и не подтверждали сообщения, и не отрицали его, а все показывали ей какие-то бумаги, приказы, формы, карточки со словами на английском языке, не имевшими никакого отношения к реальным фактам.


Страницы


[ 1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 | 11 | 12 | 13 | 14 | 15 | 16 | 17 | 18 | 19 | 20 | 21 | 22 | 23 | 24 | 25 | 26 | 27 | 28 | 29 | 30 | 31 | 32 | 33 | 34 | 35 | 36 | 37 | 38 | 39 | 40 | 41 | 42 | 43 | 44 | 45 | 46 | 47 | 48 | 49 | 50 | 51 | 52 | 53 | 54 | 55 | 56 | 57 | 58 | 59 | 60 | 61 ]

предыдущая                     целиком                     следующая