04 Dec 2016 Sun 04:56 - Москва Торонто - 03 Dec 2016 Sat 21:56   

Внезапно начальник пригляделся к автору и сказал: – Слушай, парень, а ты мне нравишься. Хочешь пойти к нам работать? Будешь нашим мальчиком.

– Но... Позвольте, как же так. Я ведь уже работаю в Тюмени. И у меня там жена...

– Э, брось ты, парень, – жена, Тюмень... Забудь! Ты знаешь, кто мы такие? Нам все позволено. Хотим ездим, хотим – летаем. Хотим – проверяем сны, например. А живем, думаешь, плохо? Денег сколько хошь, девочки самые лучшие – нам ни одна не отказывает! А отдыхаем тоже неплохо – на лучших курортах!

Он понизил голос: – И отдыхаем не только у нас, но и за рубежом. Нам весь мир открыт – Ницца, Неаполь, Копакабана... А фиолетовый цвет – так его на курортах просто принимают за загар!

– Нет! – сдавленно крикнул автор. – Делайте со мной, что хотите – нет! С вами – ни за что!

И проснулся. Самолет шел на посадку.

Это был рассказ молодого писателя «Москва – Тюмень», нигде в СССР, конечно, не напечатанный, но очень популярный, хотя автор – мне это точно известно – ничего не делает для распространения копий рассказа и никому, кроме редакции одного литературного журнала, никогда не показывал рукопись. Неведомые люди сумели скопировать вещь, и теперь она живет своей жизнью, независимой не только от тайной полиции, но и от воли самого автора.

Вот содержание другого рассказа – другого писателя.

После 1953 года, когда прошла амнистия и реабилитация заключенных, стали ликвидироваться некоторые сталинские «исправительно-трудовые лагеря». И вот один такой лагерь, расположенный в глухом лесу, в двадцати с лишним километрах от ближайшего небольшого городка, получил приказ о расформировании. Оставшихся заключенных угнали по этапу в другие лагеря, надзирателей и охранников частично перевели в разные места, частично уволили «по сокращению штатов». Получил новое назначение и проводник служебных собак лагеря – тех овчарок, что охраняли колонны арестантов в пути с работ и на работы. Забыли только распорядиться судьбой самих собак – о них не пришло никакого приказа. Уезжавший бывший начальник лагеря отмахнулся от собаковода. «Что ты ко мне пристал со своими волкодавами? Я больше не начальник, ни за тебя, ни за них не отвечаю». Проводник пожал плечами и уехал.

Вот так и случилось, что дюжина собак – сильных, злых, молчаливых, тренированных на людей – осталась единственными обитателями пустой лагерной зоны. Последнее, что сделал для них проводник, – открыл дверку собачника и выпустил псов бегать, где хотят.

Собаки проникли на холодную кухню брошенного лагеря, доели там все кости, разрыли помойку и тоже съели все, что можно было съесть. Потом, повинуясь голоду, подрыли забор и побежали в лес. Там они подняли волка, долго его гнали, наконец загрызли и сожрали без остатка. Насытившись, улеглись спать.

Утро подняло их на ноги, и псы вновь помчались по лесу искать пищи. Так, с разгону, они вбежали на улицы городка.

А было как раз первомайское утро, и в городке этом, как во всех городах Советского Союза, шла праздничная демонстрация. Построившись в колонну, держа над головами портреты вождей и заранее предписанные в газетах лозунги, люди шли вдоль главной улицы, мимо трибуны, на которой стояло, принимая парад, все местное городское начальство. Все, только в меньшем масштабе, происходило так, как в Москве на Красной площади.

Собаки были отлично тренированы и еще не успели забыть своих обязанностей. Увидев колонну, они немедленно заняли привычные места – вдоль колонны, по обе ее стороны через равные промежутки. Горожане были рады эскорту, хотя и не понимали, откуда вдруг в этом городе, где и кошку-то держать не всякий мог, появились такие дорогие и красивые овчарки.

– Ишь! – говорили в толпе. – Собачки-то вместе с нами празднуют. Как люди, ей-Богу: все понимают. Славные какие. Эй, Шарик, фью-фью, поди сюда!

Но псы не реагировали – знали, что на свист заключенных нельзя откликаться и пищи у них принимать тоже нельзя.

Тут у одного из участников демонстрации развязался шнурок ботинка, и он вышел на минутку из своего ряда – шагнул в сторону, наклонился, стал завязывать. В то же мгновение собаки молча, без лая, кинулись на него, сбили наземь и вцепились в глотку...

Еще один рассказ, еще один «неизвестный» автор.

Я проснулся и увидел летнее утреннее небо. И летнее утреннее солнце и летнюю утреннюю траву под окнами. Я сделал себе завтрак – такой же, как это утро: яичный желток вместо солнца, зеленый лук вместо травы и черный хлеб вместо земли.

До научно-исследовательского института, где я работал, было двадцать семь минут пути, и за эти минуты не случилось ничего, достойного внимания. Но в дверях меня остановил вахтер и сурово потребовал: «Пропуск, гражданин!» Этот вахтер знал меня как облупленного и никогда не спрашивал мой пропуск. Но сегодня он взял документ у меня из рук и долго переводил глаза с меня на фотографию, с фотографии на меня и снова на фотографию. Наконец, он неохотно вернул пропуск и сказал: «Следуйте, гражданин!» И я проследовал. Я вспомнил, что сегодня приступил к исполнению обязанностей новый директор нашего института. И я как раз должен был идти ему представляться. Необыкновенная бдительность вахтера у дверей стала мне понятна.

За окнами директорской приемной была та же летняя утренняя трава, и то же солнце, и я поймал себя на мысли, что хорошо бы сейчас выпрыгнуть в окошко и раскинуться под солнцем на этой траве. И ощутить прикосновение чьих-то длинных и тонких пальцев. Ибо те пальцы, прикосновение которых я время от времени ощущал, были чуть короче и чуть толще, чем мне хотелось бы.

Но меня позвали в кабинет. Едва я вошел, как сразу понял, что здесь все коренным образом переменилось. Стол с директором раньше стоял слева – теперь он был справа. Сейф с важными бумагами раньше был справа – теперь слева.

Директор поднялся мне навстречу и с доброй улыбкой пожал руку. Он чувствовал себя так уверенно, словно родился и вырос в этом кабинете.

– Так! Значит, кандидат физико-математических наук? – спросил он покровительственно.

Я вздохнул.

– Все еще кандидат...

– Знаем-знаем! – перебил директор. – Это самое... А квадрат плюс Б квадрат, синус-косинус... Разбираемся!

Я кивнул оторопело.

– Ну вот что! – объявил директор. – На вашем участке надо будет перестроить всю работу. Коренным образом. Я думаю, надо будет начать с таблицы умножения.

Я мысленно возблагодарил Бога за то, что новый директор попался с юмором, и постарался попасть ему в тон: – Вот-вот! Например, так: дважды два – семь, трижды три – двенадцать, а пятью пять тридцать три.

– Невысоко летаете, – сказал директор без улыбки. – Я вот тут кой-какие наметки подготовил, а вы примите за основу и доработайте. – Он достал из ящика лист бумаги. – У меня так намечено: дважды два – двадцать два, трижды три – сто восемьдесят, а пятью пять... вот: пятью пять – тысяча восемьсот двенадцать.

– Гм!.. – Я прокашлялся и осторожно заметил: – Но ведь на самом деле трижды три все-таки девять...

– Что значит «на самом деле»! – нахмурился директор. – А у нас будет сто восемьдесят!

– Но, – сказал я, несколько уже теряя юмор, – ведь если взять три яблока и еще три яблока и еще три, то это будет...

– Фрукты-овощи тут ни при чем! – оборвало меня новое начальство. – Можете уточнить кой-какие показатели, но в целом будет так, как я наметил.

– Но, – сказал я с бараньим упорством, – если взять три стола и еще три стола и еще три стола, то ведь будет девять столов. Девять!

– Не девять, а сто восемьдесят! – директор веско хлопнул ладонью о стол. – Вы что, против решения мебельной проблемы?

Я случайно взглянул в зеркало напротив и увидел, что у меня на голове выросли большие, серые, загнутые назад рога. Мне захотелось пить, я увидел на столе графин, сунул в него мою острую морду и стал лакать.

– Сле-едующий! – крикнул директор.

Но я услышал только один звук: е-е-е!

Мне стало неудобно балансировать на двух ногах, и я с удовольствием опустился на все четыре. Я выбежал в приемную и одним прыжком выскочил в окно, на вкусную травку. Как раз мимо гнали стадо баранов, я присоединился к ним. На минуту в голове шевельнулась неясная мысль о прикосновении каких-то длинных пальцев. Это было что-то непонятное, я прогнал эту мысль, она тотчас исчезла. Я перешел дощатый мостик и стал пастись как все.

Разумеется, мои бледные пересказы не могут дать истинного представления о литературных достоинствах произведений. Да и выбор самих произведений – трудное дело: ведь их сотни и среди них есть много поистине блестящих. Но и из пересказов, надеюсь, понятно, что все эти произведения написаны, собственно, на одну тему – на тему о свободе личности, отсутствие которой русские люди ощущают все острее и острее.

Конечно, литература, творимая талантливыми современными писателями России (мне не хочется называть ее подпольной, ибо они сами не любят этого названия и стараются при всяком удобном случае публиковать свои произведения) – эта литература состоит не только из рассказов. Незадолго до недавней кончины известного писателя Василия Гроссмана к нему на квартиру ворвались с обыском агенты КГБ и унесли вторую часть его романа «За правое дело» – романа о войне. Как раз перед тем Гроссману отказали в публикации этого романа как «идеологически невыдержанного», и ведомство генерала Светличного беспокоилось, как бы роман не пошел по рукам.

История в том же роде произошла с новым романом (собственно говоря, первым романом) Александра Солженицына. Автору вернули рукопись из редакции журнала с сообщением, что произведение, увы, не может быть опубликовано. Писатель уложил четыре объемистых папки с экземплярами рукописи в чемодан и собрался ехать к себе в Рязань (115 миль от Москвы). Но перед тем он решил пройти по магазинам, купить кое-что для семьи. Нагруженный до предела и усталый – здоровье его после многих лет лагеря неважное – Солженицын зашел к московскому приятелю и оставил чемодан с рукописью у него – до следующего приезда. Однако в ту же ночь приятеля «навестили» агенты КГБ и конфисковали роман. Узнав об этом, Солженицын немедленно бросился в Москву и потребовал приема в КГБ. Его приняли. Как передают, он сказал им: мой знакомый ни при чем, он даже не знал, что было в чемодане, если мой роман преступен – арестуйте меня, я к этому привычный. Если нет – верните немедленно рукопись, она моя. Говорят, что разговаривали с ним очень любезно: ему объяснили, что рукопись взяли для того, чтобы предотвратить ее подпольное распространение. Если он обязуется никому не давать на прочтение, то роман могут ему вернуть.

Рукопись, действительно, возвратили, и Солженицын, насколько я знаю, держит слово – никому не показывает. Во всяком случае, ни у кого из моих знакомых (а среди них есть такие, что ничего не пропускают) этого романа до момента моего отъезда из страны не было. Это большая потеря: через редакционных работников, читавших роман по долгу службы, стало известно, что произведение буквально потрясает. Впрочем, ничего другого от великого Солженицына и не ожидалось[6].

Совсем перед самым моим отъездом я прочитал рукопись еще одного большого романа о современной советской бюрократии. Мне сказали, что роман будет напечатан осенью 1966 года. Несмотря на громкое имя автора, я сильно сомневался, что такой роман, бьющий в самую точку, удастся опубликовать. К несчастью, мои сомнения были не напрасны: 1966 год давно кончился, а романа нет как нет.

Наконец, чтобы покончить с примерами большой прозы, назову замечательную книгу Евгении Гинзбург «Крутой маршрут». Совсем недавно, когда я был уже вне пределов СССР, кто-то сумел переправить рукопись на Запад, и книга вышла в Италии (замечу, что Италия стала подлинной Меккой современной русской литературы – «Доктор Живаго» был впервые напечатан тоже там).

Евгения Гинзбург – мать известного молодого писателя Василия Аксенова (он носит не псевдоним, а фамилию отца). В тридцатые годы она жила в Казани и была партийным активистом. Последовал арест, издевательские допросы в тогдашнем НКВД, затем пребывание в двух московских тюрьмах, пятиминутный суд при закрытых дверях, одиночка в страшной Ярославской тюрьме, этап в товарном вагоне через всю Россию, на Дальний Восток, и затем долгие годы Колымского заключения. Обо всем этом в книге Гинзбург рассказано спокойно, с таким блестящим мастерством, что этого мастерства как бы и не чувствуешь, – просто автор дает хронику происшедшего.

Примечательна позиция автора. Это совсем не отрицание режима, это обвинение «сталинщины». Е.Гинзбург писала после XXII съезда партии (1961) и начала с того, что вот теперь, когда партия разоблачила «культ личности», можно рассказать о пережитом. Самый факт запрещения книги красноречиво свидетельствует против такой наивной позиции. Нынешние лидеры дали бы очень дорого, чтобы вычеркнуть из памяти людей два хрущевских съезда – XX в 1956 году и XXII, где незадачливый Никита, сам того не желая, пошатнул самые основы строя, приподняв завесу над злодеяниями Сталина.

Большинство литераторов хорошо понимает это – примером может служить позиция авторов приведенных выше рассказов. «Людовики» из прошлого, допрашивающие людей сегодня, собаки из лагерей, продолжающие поныне кидаться на невиновных, тупые бюрократы, продолжающие командовать во всех областях жизни – эти образы рождены не фантазией писателей, а самой окружающей действительностью. Звериный оскал теперешних «умеренных» лидеров лучше всего проявился в деле Андрея Синявского и Юлия Даниэля.

V

Я не буду рассказывать здесь о самом позорном суде над двумя писателями – обстоятельства суда хорошо известны, стенограммы заседаний и многие другие документы опубликованы на Западе. Я постараюсь дать только некоторые подробности, ускользнувшие от внимания иностранных наблюдателей, и мои личные впечатления.

Весть о внезапном аресте Синявского, Даниэля и Голомштока (искусствовед, соавтор Синявского по книге о Пикассо, позже превращенный в свидетеля на процессе) была, помню, встречена нами даже с недоверием. «Неужели уже началось опять? – спросил как бы сам себя мой друг, писатель. – По моим расчетам, еще рановато». Этот человек просидел в лагерях восемь лет, я – пять с половиной, и мы поняли друг друга с полуслова.

Постепенно приходили новые подробности (в газетах четыре месяца не было ни слова об аресте). Стало известно, что Синявский – это Абрам Терц, чья повесть «Любимов» давно уже пользовалась успехом, и все терялись в догадках насчет автора. Появился в рукописи рассказ Даниэля «Говорит Москва». Мой коллега, журналист из ТАСС (они там самые осведомленные), позвонил мне по телефону и торжествующе закричал: «Есть! Уже о них узнали там! Пришло сообщение!» Тут же мы услышали о Синявском и Даниэле в передачах Би-Би-Си, «Голоса Америки», радио «Свобода».

Чем дальше, тем взволнованнее становились разговоры. Стал ясен капкан, в который угодили советские лидеры с этим арестом. Любой исход был для них плох: освободить писателей значило признать капитуляцию перед правдой и развязать руки еще более смелым критикам режима; судить – но ведь не за что! В уголовном кодексе нет статьи, карающей за публикацию литературных произведений за границей, и Пастернака, например, не судили за «Доктора Живаго». Все гадали, как выкрутятся Брежнев с Косыгиным из скандально-глупого положения, в которое поставили их ищейки КГБ.

В это время, в разгар этих толков и пересудов, у меня произошла встреча, все значение которой стало мне понятно только намного позже.

Я сидел в редакции журнала «Москва» и беседовал с женщиной-редактором прозы, когда в комнате появился пожилой, но этакий крепенький, здорового вида человек с водянисто-серыми глазами. На нем был дорогой вечерний костюм из черного крепа (встреча произошла около полудня), а под костюмом – теплый жилет ярко-бежевой, почти желтой шерсти. Вместе с красным галстуком это создавало занятное впечатление. Нас представили друг другу, и я узнал, что имел честь познакомиться с писателем-сатириком Аркадием Николаевичем Васильевым.

Конечно, я не знал тогда, что дышу одним воздухом с будущим обвинителем на суде над Синявским и Даниэлем. Я, правда, знал, что Аркадий Васильев тип довольно неприятный, что он один из руководителей того самого Союза писателей РСФСР, где подвизается Соболев, что у него ни на грош таланта, но изрядный запас антисемитизма. Однако все эти сведения обыкновенны для многих «маститых» советских писателей, и я смотрел на бодрого старичка без особого удивления.

Но вот Васильев перешел к делу, по которому явился в редакцию, – и тут я едва не подскочил на стуле. Оказывается, милейший Аркадий Николаевич, как дисциплинированный член партии, пришел уплатить членские взносы в партийную организацию журнала «Москва», где он состоит на учете. А сборщиком взносов была та самая женщина-редактор, с которой я беседовал. Она шутливо похвалила Васильева за пунктуальность, раскрыла его партбилет, достала ведомость уплаты взносов и спросила: – Ну, сколько с вас за этот месяц, Аркадий Николаевич?

Он скромно и без выражения сказал: – Триста шестьдесят.

Триста шестьдесят рублей?!! Моя собеседница так и разинула рот. Ведь партийный взнос составляет три процента заработка, следовательно, за истекший месяц Аркадий Васильев «заработал» 12 000 рублей. Квалифицированный рабочий или врач в России зарабатывает столько за десять лет.

Женщина не удержалась: – Неплохо, Аркадий Николаевич! На хлеб с маслом вам должно хватить...

Шутка произвела на Васильева неприятное действие. Он подозрительно глянул на меня, с недовольством – на женщину-редактора и буркнул: – Ничего особенного. Мне заплатили за сценарий.

И тут же ушел.

Лишь потом, когда Васильев произнес свою грязную речь на процессе двух писателей, я понял, за какой сценарий он авансом получил такие щедрые, невиданные в России деньги.

Наступило 5 декабря 1965 года. За двадцать девять лет до того, 5 декабря 1936 года, была принята новая Конституция СССР – «Сталинская Конституция», и этот день с тех пор праздничный, нерабочий. В шесть часов вечера в самом центре Москвы, на Пушкинской площади, произошло нечто небывалое за всю историю советского режима. Группа молодежи устроила демонстрацию с требованием освободить Синявского и Даниэля.

Через Пушкинскую площадь проходит улица Горького – центральная улица столицы. Чуть отступя от улицы стоит прекрасный памятник поэту Александру Пушкину, отлитый скульптором Опекушиным в 1887 году. У подножья этого памятника собралось около сотни юношей и девушек. Внезапно над их головами взлетели белые рукописные плакаты: «Соблюдайте Конституцию!», «Свободу писателям Синявскому и Даниэлю!» Прохожие изумленно останавливались, не понимая, в чем дело. Мысль о демонстрации не приходила в голову никому. Многие полагали, что идет съемка какого-то кинофильма.

Плакаты реяли над демонстрантами всего пять-десять секунд, не больше. В толпу молодежи врезались десятки полицейских агентов в штатском, которые давно уже стояли вокруг – КГБ заранее знал, что готовится демонстрация. Работая кулаками, «сотрудники органов безопасности» прорвались к плакатам, сбили их, изорвали, остервенело затоптали ногами. Другие агенты окружили памятник, следя, чтобы никто из участников демонстрации не ускользнул. Третьи хватали демонстрантов по одному и вталкивали в подходившие машины. Это уже, действительно, напоминало съемку кинофильма, хорошо отрепетированную.

Что же произошло? Почему секретная полиция была так хорошо информирована, что сумела стянуть к месту демонстрации три сотни молодчиков, автомашины и так далее?

Оказывается, молодежь, объединившаяся в организацию под вызывающим названием СМОГ – Союз Молодых Гениев, не скрывала своего намерения выступить в защиту писателей. Участники будущей демонстрации разослали сотни пригласительных билетов, призывавших прийти 5 декабря на Пушкинскую площадь. СМОГ звал за собой писателей, художников, студентов, молодых ученых. Это был открытый, исключительно смелый вызов режиму, потому что если вы рассылаете в СССР даже десять приглашений на какое-нибудь собрание, то должны понимать: одно из этих десяти непременно ляжет на стол в КГБ. Инициаторы демонстрации это прекрасно понимали. Для меня – и для очень многих в России – самым знаменательным была даже не демонстрация как таковая, а именно рассылка приглашений. Боюсь, что эта решающая особенность как раз и ускользнула от внимания западных наблюдателей.

Вероятно, лишь каждый восьмой или каждый десятый из приглашенных явился на Пушкинскую площадь в тот вечер. У непришедших были самые различные резоны – от сознания, что нельзя ставить под угрозу свою важную литературную работу до простой и вполне понятной трусости. И лишь ничтожное меньшинство – главным образом, тайные информаторы КГБ, не распознанные СМОГом, – вообще не сочувствовало идее демонстрации. После 5 декабря мне пришлось выслушать немало своеобразных «объяснений» от лиц, приглашенных на площадь и не ставших все-таки «декабристами». Слышал я, что это могла быть полицейская провокация, слышал выражение «мальчишество», слышал соображение, что мол видите, они не успели даже слова сказать, как их схватили – что пользы, если бы я был в их числе? Но ни разу, ни от кого не услышал я осуждения «декабристов».

После 5 декабря, когда волна возмущения арестом писателей поднялась во всем мире до высшей точки, советские правители поняли, что играть в молчанку больше невозможно. И вот в «Известиях» появилась статья Дмитрия Еремина «Перевертыши», а в «Литературной газете» творение Зои Кедриной «Наследники Смердякова».

Дмитрий Еремин – один из самых зловонных критиков-клеветников, критиков-доносителей времен Сталина. В последние годы читатели советской прессы успели основательно забыть о его существовании, потому что даже не очень разборчивые редакторы предпочитали не публиковать столь грязное имя. Очень интересно и примечательно, что КГБ вынуждено было поручить статью Еремину, – на такую «работу» не нашлось никого почище и поспособнее.

Как и следовало ожидать, Еремин сделал свое дело очень плохо – даже с точки зрения властей. Если у кого-то и были до его статьи предубеждения против поступков Синявского и Даниэля, то Еремин их успешно рассеял. Например, он возжелал показать, что Синявский двуличен: публиковал за границей обличительные произведения, а в своей стране, выступая как литературный критик, ополчался на тех, кто «чернил советское общество». Чтобы это показать, Еремин взял выдержку из громовой статьи Синявского в «Новом мире», где А.Синявский, действительно, нападает на писателя Шевцова за искаженную картину современного русского общества. Но дело-то в том, что Синявский в этой замечательной смелой статье подверг разгрому подлый и антисемитский роман Шевцова «Тля», где автор утверждал, что евреи «пролезли» на руководящие роли в советской литературе и искусстве. Против такого гнусного искажения действительной картины и выступил Андрей Синявский, честь ему и слава. А Еремин, не назвав статьи, вырезал из нее кусочек, рассчитывая, что дурак-читатель не узнает откуда это и поверит в двуличие Синявского.

Все остальное в статье Еремина – на том же уровне или еще хуже.

Критик З.Кедрина своей статьей в «Литературной газете» многих удивила: ее не считали до того «наемным убийцей» органов государственной безопасности. Лишь после появления «Наследников Смердякова» кто-то вспомнил, что ведь да, действительно, в начале пятидесятых годов сия дама пару раз официально «бичевала» так называемых космополитов в советской литературе (это термин Геббельса, взятый Сталиным на вооружение в 1950 году).

В своей статье против Синявского и Даниэля Зоя Кедрина кощунственно ссылается на великого Достоевского – одно это достаточно мерзко. Но я обращу сейчас внимание на другое. З.Кедрина, подобно Еремину, тоже решила доказать нечто недоказуемое – а именно, что Синявский был антисемитом. Уж очень ей хотелось выступить против него с этаких, что ли, прогрессивных позиций – вроде как ей претит антисемитизм Синявского. Это само по себе тоже примечательно – чувствовала, чувствовала Кедрина, что грязное дело делает, и страшно ей хотелось представить себя хоть чуточку почище Еремина (ее статья вышла через десять дней после ереминских «Перевертышей»).

Как же доказать антисемитизм Синявского, если он в действительности борец против дискриминации и всяческого шовинизма? Кедрина воспользовалась тем, что в СССР произведения Абрама Терца неизвестны – ей-то ведь дали их прочесть только в КГБ. И она, подобно Еремину, «выкроила» соответствующий кусочек из текста, представив его как антисемитский. Разумеется, дама просчиталась: еще до суда все, кто интересовался произведениями Терца и Аржака, могли прочесть их в рукописях. Нельзя, не подобает говорить о пользе суда над писателями – особенно сегодня, когда оба они еще томятся в лагерях, и жизни их всякую минуту под угрозой, – но факт таков, что именно арест Синявского и Даниэля и суд над ними приковал народное внимание к произведениям Абрама Терца и Николая Аржака.

В конце января, буквально за неделю до суда, все еще не было ясно, решатся ли их судить и если да, то как – открытым судом или закрытым. О колебаниях и спорах, что шли по этому поводу «на самых верхах», свидетельствует такой эпизод.

В Доме журналиста, перед специально отобранной аудиторией, вдруг выступил «ответственный сотрудник Комитета государственной безопасности» (так его нам представили) некто Банников. Разумеется, он был облачен в гражданское платье, так что чин его был неясен, но намеком нам дали понять, что это чуть ли не заместитель председателя Комитета. Формально доклад был о «происках империалистических разведок и бдительности советских людей». Однако, поговорив пять минут на общие темы, оратор перешел к делу Синявского и Даниэля. Обозвав их разными бранными словами, он сказал: – Западная буржуазная пропаганда подняла дикий вой по поводу ареста этих двух проходимцев. Они испытывают крепость наших нервов. Мы покажем им, что нервы у нас крепкие, что нас не запугаешь. Мы будем их обоих судить. И мы при этом рассчитываем на полную поддержку советской печати, на вашу поддержку, товарищи.

Со странным чувством расходились мы после этого внезапного «доклада». У всех было ощущение, что Банников как бы защищал против кого-то свою позицию, позицию КГБ. Его часто повторяемое «мы» было неопределенным, он ни разу не сказал «партия» или «правительство». По-видимому, это «мы» означало только секретную полицию, которая пыталась спасти «честь мундира» и укрепить свое влияние в государстве.

Суд, назначенный на начало февраля, был в последний момент отложен на двое суток. Видимо, в эти последние двое суток было решено сделать суд формально открытым, а на самом деле закрытым – не пускать иностранных корреспондентов, не пускать и советскую публику, а составить аудиторию маленького зала из специально приглашенных «ортодоксов». Даже таким газетам, как «Правда» и «Известия», не дали просто корреспондентских мест, а предварительно «согласовали», кто будет представлять эти газеты. От «Известий», в частности, присутствовал некто Юрий Феофанов – человек, известный своими связями с органами безопасности.

И все-таки! И все-таки на третий день после окончания процесса я, по многозначительному тону телефонного вызова моего друга, помчался к нему на квартиру и прочел отпечатанные на пишущей машинке последние слова Андрея Синявского и Юлия Даниэля. А еще неделю спустя читал стенограмму процесса – всю, от начала до конца!

Я не думаю, чтобы кто-нибудь из судебных работников скопировал и распространил эти секретные документы. Я не верю также, что запись процесса получена через тех немногих «особо проверенных» журналистов, что присутствовали на суде от начала до конца по долгу службы, – слишком уж они «проверенные», да и побоялись бы сделать это, зная, что подозрение падет на их головы в первую очередь. Стало быть, это коллективный труд, потому что только судебные чины да аккредитованные корреспонденты имели пропуска на все заседания подряд. Остальные присутствовали по пропускам, выдаваемым лишь на одно заседание. И этих остальных было в общей сложности не больше пятисот. Значит, и среди этих «надежных из надежных» существовала тайная эстафета записи, перепечатки, сбора воедино тех сотен страниц, что составляют позорный и обличительный документ – протокол беспрецедентного в истории человечества суда над литературой. Поистине, нет больше надежных приверженцев у русской диктатуры.

Я не уверен, что здесь надо пересказывать содержание протестующих писем, индивидуальных и коллективных, направленных после осуждения писателей в разные инстанции, от Председателя Президиума Верховного Совета СССР до редакции «Правды». Скажу только, что таких писем были тысячи. И это, как приглашение к протесту на Пушкинской площади 5 декабря 1965 года, лучше всего показывает перемены в России – те самые подспудные перемены, о которых написал однажды Евтушенко. Роль баранов в бессловесном стаде больше не устраивает мыслящих людей моей страны.

Эти краткие заметки по поводу суда над Синявским и Даниэлем я закончу любопытным штрихом, относящимся к «общественному обвинителю» Аркадию Васильеву – тому самому, который получил $13 200 перед процессом*[7].

После трудов праведных на суде этот человек отправился отдыхать в писательский Дом творчества в Голицыне, под Москвой. И сразу же обнаружил, что там никто не хочет говорить с ним, подавать ему руку и даже сидеть за одним обеденным столом. Люди не придавали этому характера открытой демонстрации, они просто избегали его – и все.

Полицейский провокатор обиделся. И проделал номер, вполне достойный его морали и интеллекта. Перед обедом, за полчаса до начала, он занял место перед единственным входом в столовую, как бы дыша воздухом. Он хотел поставить писателей в безвыходное положение обязательной встречи с ним нос к носу и «взять на заметку» тех, кто демонстративно отвернется. Результат был самый неожиданный: половина отдыхающих, не дойдя до дверей, повернула обратно и вообще не обедала в столовой в тот день. Остальные проходили, что-то бормоча в ответ на его дружелюбные приветствия. Право, одно это говорит больше, чем все заклинания передовых газетных статей о «монолитности советского общества».

VI

Положение в советском искусстве, изобразительном и театральном, очень схоже с тем, что делается в литературе.


Страницы


[ 1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 | 11 | 12 | 13 | 14 | 15 ]

предыдущая                     целиком                     следующая