Он вежливо склонился:
– Совершенно точно. Именно поэтому я люблю говорить с тобой. Бесполезно быть изощренно ехидным с людьми, которые даже не понимают, что ты изощренно ехиден. Но невозможно высказать бессмысленную бессмыслицу, Доминик. К тому же я и не знал, что стиль моей рубрики стал столь очевиден. Надо придумать что-то новенькое.
– Не стоит беспокоиться. Публике он нравится.
– Еще бы. Публике понравится все, что я напишу. Так их четыре? Я пропустил один. Я насчитал три.
– Что-то я не пойму – если ты хотел узнать только это, зачем вообще пришел? Ты так любишь Питера Китинга, а я ему столько помогаю, гораздо больше, чем мог бы ты, поэтому если ты хотел поговорить со мной о помощи Питу, то совершенно напрасно, – разве не так?
– Здесь ты не права, Доминик, причем дважды в одном высказывании. Одно честное заблуждение и одна ложь. Честное заблуждение состоит в том, что я хочу помочь Питу Китингу, – и кстати, я могу ему помочь гораздо больше, чем ты, я это делаю и буду делать, но это долгосрочная программа. Ложь же в том, что я пришел к тебе поговорить о Питере Китинге, – ты знала, зачем я пришел, уже когда я входил. И – Господи! – ради разговора на эту тему ты впустила бы и более противного типа, чем я. Хотя сомневаюсь, чтобы в данный момент кто-то был тебе более противен.
– Питер Китинг, – произнесла она.
Он поморщился:
– О нет. Для этого он слишком мелок. Что ж, поговорим о Питере Китинге. Какое удачное совпадение, что он оказался партнером твоего отца. Таким образом, ты из кожи вон лезешь, добывая подряды для отца, как подобает любящей дочери. Что может быть естественнее? В последние три месяца ты творила чудеса во имя процветания фирмы «Франкон и Китинг». Просто улыбаясь неким почтенным вдовам и появляясь в сногсшибательных платьях на некоторых наиболее важных приемах. Невозможно представить, чего бы ты могла добиться, если бы решилась идти до конца и продать свое бесподобное тело в целях, отличных от эстетического любования в обмен на контракты для Питера Китинга. – Он помолчал, она тоже ничего не сказала, и он прибавил: – Мои поздравления, Доминик, ты подтвердила все лучшее, что я о тебе думал, – тем, что это тебя ничуть не шокировало.
– На что ты рассчитываешь, Эллсворт? Хочешь меня шокировать или на что-то намекаешь?
– О, считай это чем угодно, например, предварительным прощупыванием. Но если честно, это ровно ничего не значило. Просто немного пошлости. Это тоже особенность метода Тухи, – понимаешь, я всегда рекомендую в нужное время выйти из роли. Ведь по сути такой убежденно-скучный пуританин, как я, просто обязан иногда предстать в ином свете – для разнообразия.
– А ты пуританин, Эллсворт? Не могу сказать, кто ты – по сути. Я не знаю.
– Осмелюсь предположить, что никто не знает, – любезно возразил он. – Хотя в действительности здесь нет никакой тайны. Все очень просто. Все всегда просто, если свести проблему к основным понятиям. Ты бы очень удивилась, узнав, сколь они малочисленны. Пожалуй, только два, которые объясняют все обо всех. Трудно только разобраться, свести все к ним… потому-то люди и не хотят обременять себя этим. Да и результат им вряд ли понравится.
– Мне все равно. Я знаю, что я такое. Давай выкладывай. Я просто стерва.
– Не стоит обманывать себя, дорогая. Ты гораздо хуже, чем стерва. Ты – святая. Что доказывает, почему святые опасны и нежеланны.
– А ты?
– Ну я как раз точно знаю, что я такое. Это уже само по себе может объяснить многое во мне. Я даю тебе полезную подсказку – если ты вдруг захочешь ею воспользоваться. Но это, конечно, вряд ли. Хотя может быть – в будущем.
– А зачем мне это?
– Я нужен тебе, Доминик. Так что было бы неплохо, если бы ты меня немного понимала. Видишь, мне совсем не страшно, что меня поймут. Во всяком случае, ты.
– Ты мне нужен?
– Ну зачем же так, прояви еще и немного храбрости.
Она молча и холодно ждала. Он улыбнулся, явно довольный, даже не пытаясь скрыть свое удовлетворение.
– Давай взглянем, – начал он, разглядывая без особого внимания потолок, – на контракты, которые ты добыла для Питера Китинга. Здание под контору Крайсона в этом смысле ничего не значило – Говард Рорк никогда бы его не получил. С домом Линдсея получше – кандидатура Рорка явно рассматривалась, и, если бы не ты, я думаю, он бы его получил. То же и с клубом «Стоунбрук» – у него был шанс, пока ты не вмешалась. – Он взглянул на нее и тихонько прищелкнул языком. – Никаких комментариев по поводу стиля и методов, Доминик? – Улыбка Тухи была похожа на застывший жир, плавающий над мягкими переливами его голоса. – Ты дала промашку с загородным домом Норриса. Ты знаешь, он подписал контракт на прошлой неделе. Что ж, не может ведь тебе постоянно везти. Кроме того, дом Энрайта – это большое дело; он породил много толков, и постепенно многие начали проявлять интерес к мистеру Говарду Рорку. Но ты все великолепно обставила. Мои поздравления. Ну а теперь – разве ты не считаешь, что я к тебе хорошо отношусь? Каждому художнику нужно признание, а тут больше некому тебя поздравить, потому что никто не догадывается, что ты делаешь. Только Рорк и я, а он не станет тебя благодарить. Если подумать, то я, пожалуй, соглашусь, что Рорк не знает, что ты делаешь, а это портит всю радость, не так ли? Она спросила:
– А откуда ты знаешь, что я делаю? – Ее голос звучал устало.
– Дорогая, ты, конечно, еще помнишь, что именно я первый и предложил тебе эту мысль?
– О да,– рассеянно произнесла она. – Да.
– Теперь ты понимаешь, зачем я пришел. Теперь ты понимаешь, что я имел в виду, когда говорил о своих.
– Да, – сказала она. – Конечно.
– Это пакт, дорогая. Сотрудничество. Союзники, правда, никогда не верят друг другу, но это не мешает им действовать эффективно. Наши устремления могут быть продиктованы разными причинами. Так оно и есть. Но это неважно, результат от этого не изменится. Совсем не обязательно быть связанными единой благородной целью. Обязательно лишь иметь общего врага. У нас он есть.
– Да.
– Поэтому-то ты и нуждаешься во мне. Один раз я уже помог.
– Да.
– Я могу доставить Рорку больше неприятностей, чем любое твое чаепитие.
– Зачем?
– Опусти эти «зачем». Я же не касаюсь твоих.
– Хорошо.
– Тогда мы договорились? Итак, союзники?
Она посмотрела на него, подавшись вперед, внимательно, без следа волнения на лице. Потом произнесла:
– Мы союзники.
– Великолепно, дорогая. Теперь послушай. Перестань упоминать о нем в своей колонке почти каждый день. Я понимаю, что каждый раз, когда пишешь, ты зло вышучиваешь его, но это чересчур. Благодаря тебе его имя все время появляется в печати, а этого совсем не нужно. Далее: тебе лучше бы приглашать меня на эти свои чаепития. Есть вещи, которые ты не можешь делать, а я сделаю. Еще одно: мистер Гилберт Колтон – ты помнишь, он из калифорнийских Колтонов, занимающихся керамикой, – планирует построить на востоке завод – филиал компании.
Он думает о хорошем современном архитекторе. Он всерьез собирается пригласить мистера Рорка. Не позволяй Рорку получить заказ. Это огромное предприятие – о нем будут много писать. Подумай и изобрети какое-нибудь чаепитие с сандвичами для миссис Колтон. Делай что хочешь, но не допусти, чтобы Рорк получил заказ.
Она поднялась и, болтая руками, потащилась к столу за сигаретой. Закурив, она обернулась к нему и безразличным тоном произнесла:
– Когда тебе надо, ты можешь говорить кратко и по делу.
– Когда я нахожу это необходимым.
Она подошла к окну и, разглядывая город, сказала:
– Ты ничего не предпринимал против Рорка. Я и не знала, что тебя это так беспокоит.
– О, дорогая, так-таки и ничего?
– Но ты ни разу не упоминал его имени в своих статьях.
– Но, дорогая, это как раз и есть то, что мною сделано против мистера Рорка. Пока.
– Когда ты впервые о нем услышал?
– Когда увидел эскизы дома Хэллера. Не считаешь же ты, что я их не заметил, правда? А ты?
– Когда увидела эскизы дома Энрайта.
– А не раньше?
– Не раньше. – Она молча курила, потом произнесла, не оборачиваясь к нему: – Эллсворт, если кто-либо из нас попытается повторить то, что здесь сейчас было сказано, другой будет все отрицать, ничего нельзя будет доказать. Поэтому неважно, искренни мы друг перед другом или нет. Нам ничто не угрожает. А почему ты его ненавидишь?
– Я не говорил, что ненавижу его. Она пожала плечами.
– Что до остального, – прибавил он, – думаю, ты можешь догадаться сама.
Она медленно кивнула отраженному в стекле огоньку своей сигареты. Он поднялся, подошел к ней и встал рядом, глядя на огни города под ними, на угловатые силуэты домов, на темные стены, которые в свете окон казались прозрачными, словно тонкая черная газовая накидка на плотной массе огней. И Эллсворт Тухи тихо произнес:
– Посмотри. Разве это не высочайшее достижение? Подумай о тысячах людей, которые работали над созданием этого, и о миллионах, которые этим пользуются. И говорят, что если бы не заслуги дюжины умов, а возможно, их было меньше дюжины, ничего этого не было бы. Может быть, и так. В таком случае можно опять-таки занять две позиции по этому вопросу. Можно сказать, что эти двенадцать были великими благодетелями, и все мы питаемся лишь избытком великолепного богатства их духа и рады согласиться с этим в знак благодарности и братства. И можно сказать, что блеском достижений, с которыми нам не сравниться и которых не достичь, эти двенадцать показали, кто мы такие, что нам не надо свободного дара их величия, что пещера возле смердящего болота и огонь, добытый трением палочек друг о друга, предпочтительнее небоскреба и неонового света, если пещера и палочки – вершина наших собственных творческих способностей. Какую из этих двух позиций ты бы назвала по-настоящему гуманистической? Потому что, видишь ли, я гуманист.
Понемногу Доминик поняла, что ей уже легче сходиться с людьми. Она научилась принимать самоистязание как испытание на прочность с целью выяснить, сколько же она может вынести. Она проходила через пытку официальных приемов, спектаклей, обедов, танцев, благосклонная и улыбающаяся, и эта улыбка делала ее лицо привлекательнее и холоднее, подобно солнцу в холодный зимний день. Она безучастно слушала лишенные смысла слова, произносимые так, будто говорившего оскорбил бы любой намек на интерес со стороны слушателя, будто склизкая скука была единственным возможным видом связи между людьми, единственной опорой их непрочного достоинства. Она кивала всему и принимала все.
– Да, мистер Холт, я считаю, что Питер Китинг – человек века, нашего века.
– Нет, мистер Инскип, только не Говард Рорк, зачем вам Говард Рорк… Мошенник? Конечно же, он мошенник. Только с вашей обостренной четкостью и можно по справедливости оценить порядочность человека. Посредственность? Разумеется, и… и… он полная посредственность. Все дело лишь в размере и расстоянии… и расстоянии… Нет, я не очень много пью, мистер Инскип, я рада, что вам нравятся мои глаза, да, они всегда такие, когда я веселюсь, и мне так приятно, когда вы говорите, что этот Говард Рорк ничего собой не представляет.
– Вы встречались с мистером Рорком, миссис Джонс? И вам он не понравился?.. О, это тип человека, к которому нельзя испытывать чувство сострадания? Как верно. Сострадать – это чудесно. Это то, что чувствуешь, глядя на раздавленную гусеницу. Возвышающее чувство. Можно размягчиться и раздаться вширь… понимаете, все равно что снять с себя корсет. Не нужно поджимать живот, сердце или дух – когда испытываешь сострадание. Надо лишь посмотреть вниз. Это намного легче. Когда задираешь голову и смотришь вверх, начинает болеть шея. Сострадание – великая добродетель. Оно оправдывает страдание. В этом мире надо страдать, ибо как иначе стать добродетельным и испытать сострадание?.. О, оно имеет и свою противоположность, но такую суровую и требовательную… Восхищение, миссис Джонс, восхищение. Но здесь не обойдешься корсетом… Поэтому я считаю, что всякий, к кому мы не чувствуем сострадания, – плохой человек. Как Говард Рорк.
Поздно вечером она часто приходила к Рорку. Она приходила без предупреждения, уверенная, что найдет его там и в одиночестве. В его комнате не было необходимости сдерживаться, лгать, соглашаться и исключать себя из бытия. Здесь она свободно могла сопротивляться, и ее сопротивление приветствовалось противником слишком сильным, чтобы бояться борьбы, и достаточно сильным, чтобы испытывать в ней потребность; именно здесь она находила волю другого, всецело поглощающую ее право быть собой, той, с которой можно соприкоснуться лишь в честном бою, право побеждать и терпеть поражение, и равно сохранить себя и в победе, и в поражении, а не превращаться в бессмысленное, обезличенное крошево.
Когда они были в постели, это превращалось в акт насилия – как того с неизбежностью требовала сама природа этого акта. Это была капитуляция, тем более полная из-за силы сопротивления участников. Это было действо напряжения, ибо все великое на земле порождается напряжением; напряжением, как в электричестве, где сила питает сопротивление, протискиваясь через туго натянутые металлические провода; напряжением, как в воде, которая преобразуется в энергию из-за сдерживающего насилия дамбы. Касания его тела были не лаской, а волной боли; они становились болью из-за чрезмерной силы желания, из-за того, что она так его сдерживала. Это было действо стиснутых зубов и ненависти, это было непереносимо – агония; акт страсти – слово, изначально равнозначное слову «страдание»; это было мгновение, созданное ненавистью, напряжением, болью, мгновение, дробящее на куски собственные составные части, выворачивающее их наизнанку, торжествующее, переходящее в отрицание всякого страдания, в его полную противоположность – экстаз.
Она приходила в его комнату прямо с приема, в дорогом вечернем туалете, хрупком, как ледяная кольчуга на теле, и прислонялась к стене, чувствуя кожей шероховатую поверхность штукатурки. Она медленно оглядывала каждую вещь вокруг: грубо сколоченный кухонный стол, заваленный листами бумаги, стальную линейку, полотенца в грязных отпечатках пальцев, некрашеные половицы; потом ее взгляд скользил по блестящей атласной ткани платья, переходил на маленькие треугольники серебряных босоножек, и она думала о том, как он будет раздевать ее здесь. Ей нравилось бродить по комнате, сбрасывая перчатки посреди свалки из карандашей, резинок и всякой всячины, ставить свою маленькую серебряную сумочку на несвежую брошеную рубашку, раскрывать щелчком застежку браслета с бриллиантами и бросать его на тарелку с остатками бутерброда возле незаконченного чертежа.
– Рорк, – сказала она, стоя возле его стула и положив руки ему на плечи, ладонь ее скользнула за воротник рубашки, пальцы прижались к его груди, – сегодня я вынудила мистера Саймонса обещать, что он отдаст заказ Питеру Китингу. Тридцать пять этажей, расходы не ограничены, деньги не главное – только искусство, свободное искусство. – Она услышала, как он тихо прищелкнул языком, но не повернулся взглянуть на нее, лишь плотно сомкнул свои пальцы на ее запястье, все дальше затягивая ее руку под рубашку, крепко прижимая ее к своей коже. Она запрокинула его голову назад и склонилась над ней, закрыв его рот своим.
Войдя, она увидела экземпляр «Знамени» на его столе. Газета была раскрыта на полосе с колонкой «Ваш дом», подписанной Доминик Франкон. В ней была строка: «Говард Рорк – маркиз де Сад от архитектуры. Он влюблен в свои здания – а посмотрите, какой у них вид». Она знала, что он не любит «Знамя», что принес газету только ради нее, что он проследил, обнаружила ли она ее, сохраняя на лице ту полуулыбку, которой она боялась. Она разозлилась – ей хотелось, чтобы он читал все, что она пишет; и все же предпочла бы думать, что написанное ею так оскорбляет его, что он уклоняется от чтения. Позже, уже в постели, когда его рот ласкал ее груди, она взглянула поверх его всклокоченной головы на газетный лист на столе, и он почувствовал, как она дрожит от наслаждения.
Она сидела на полу у его ног, прижимаясь головой к его коленям и держа его руку. Задерживая в своем кулаке поочередно его пальцы, она крепко сжимала их и медленно скользила по всей их длине, чувствуя твердые холмики суставов. Она тихо спросила:
– Рорк, ты хочешь получить заказ на фабрику Колтона? Очень хочешь?
– Да, очень хочу, – ответил он без улыбки и видимой боли. Потом она поднесла его руку к своим губам и долго держала ее, не опуская.
В темноте она соскочила с кровати и пошла, обнаженная, через комнату, чтобы взять со стола сигарету. Она нагнулась, чтобы зажечь спичку, ее плоский живот слегка округлило движение. Он попросил: «Зажги и для меня», и она вложила сигарету ему в рот; потом она бродила в темноте по комнате и курила, а он оставался в постели и, приподнявшись на локтях, следил за ней.
Как-то она зашла к нему, когда он работал, сидя за столом. Даже не взглянув на нее, он сказал: «Мне надо закончить, сядь подожди». Она молча ждала, устроившись в кресле в дальнем углу комнаты. Она следила, как сдвигалась от напряжения прямая линия его бровей, как поджимались губы и билась под туго натянутой кожей жилка на шее, как хирургически четко и уверенно двигалась его рука. Он был не похож на художника, скорее на рабочего в каменоломне, на строителя, рушащего стены старых зданий, на монаха. Ей уже не хотелось, чтобы он прекращал работу или смотрел на нее, потому что ей нравилось следить за аскетичной чистотой его личности, в которой не было никакой чувственности, следить и думать о том, что ей запомнилось.
Бывали вечера, когда он приходил в ее квартиру без предупреждения, как и она приходила к нему. Если у нее были гости, он говорил: «Гони их» – и шел в ее спальню, в то время как она выполняла его приказ. У них было молчаливое соглашение, принятое обоими без обсуждения: не показываться в обществе друг друга. Ее спальня была восхитительным местом, выдержанным в холодных зеленовато-стеклянных тонах. Ему нравилось приходить сюда в той же запачканной одежде, в которой он проводил день на строительной площадке. Ему нравилось отбрасывать покрывало с ее кровати, а затем сидеть, спокойно разговаривая, час или два, не глядя на постель, не делая ни малейшего намека на ее статьи, или строительство, или последние контракты, которых она добилась для Питера Китинга; простота и непринужденность наделяла эти часы большей чувственностью, нежели те минуты, которые они оба откладывали.
Бывали вечера, когда они сидели вместе в ее гостиной у огромного окна, высоко над городом. Она любила смотреть на него у этого окна. Он стоял, полуобернувшись к ней, курил и разглядывал город сверху. Она отходила от него, усаживалась на пол посреди комнаты и смотрела на него.
Однажды, когда он встал с постели, она зажгла свет и увидела, что он стоит голый возле окна; она посмотрела на него и произнесла спокойно и безнадежно, в отчаянной попытке быть полностью искренней:
– Рорк, все, чем я занималась всю жизнь, – это из-за того, что мы живем в мире, который прошлым летом заставил тебя работать в каменоломне.
– Я знаю.
Он уселся в ногах кровати. Она переползла к нему, уткнулась лицом в колени, свернулась, оставив ноги на подушке, руки ее были опущены, а ладонь медленно двигалась вдоль его ноги от лодыжки до колена и обратно. Она добавила:
– Конечно, если бы все зависело от меня, прошлой весной, когда ты был без копейки и без работы, я бы послала тебя на ту же работу и в ту же каменоломню.
– Я и это знаю. А может, не послала бы. Скорее, ты использовала бы меня как служителя в туалетной комнате клуба АГА.
– Да, возможно. Положи мне руку на спину, Рорк. Просто держи ее там. Вот так. – Она тихо лежала, лицом все так же уткнувшись ему в колени, руки свешивались с постели, она не двигалась, как будто все в ней умерло и жила только полоска спины под его рукой.
В архитектурных бюро, которые она посещала, в кабинетах АГА – повсюду толковали о неприязни мисс Доминик Франкон из «Знамени» к Говарду Рорку, этому юродивому от архитектуры, который строит для Энрайта. Это создало ему скандальную славу. Можно было услышать: «Рорк? Знаете, это тот парень, которого Доминик Франкон на дух не выносит»; «Эта девица Франкон здорово разбирается в архитектуре, и, если она говорит, что он не тянет, значит, он еще хуже, чем я думал»; «Боже, до чего эти двое не терпят друг друга! Хотя я слышал, что они даже не знакомы». Ей нравилось слушать эти толки. Ей польстило, когда Этельстан Бизли написал в своей колонке в «Бюллетене АГА», обсуждая архитектуру средневековых замков: «Чтобы понять жестокую мрачность этих строений, следует вспомнить, что войны между враждующими феодальными властителями принимали самый дикий характер – нечто похожее на вражду между мисс Доминик Франкон и мистером Говардом Рорком».
Остин Хэллер, бывший ее другом, заговорил с ней об этом. Она никогда не видела его таким раздраженным: лицо его утратило все очарование обычной саркастической гримасы.
– Что, черт возьми, на тебя нашло, Доминик! – рявкнул он. – Такого откровенного журналистского хулиганства я в жизни не видел. Почему бы тебе не предоставить такого рода дела Эллсворту Тухи?
– А Эллсворт хорош, правда? – вставила она.
– По крайней мере, у него хватает приличия держать свою мерзкую пасть закрытой насчет Рорка, хотя, конечно, и это не совсем прилично. Но что нашло на тебя? Ты понимаешь, о ком и о чем говоришь? Раньше, когда ты развлекалась похвалами в адрес уродов дедушки Холкомба или наводила страх на собственного папашу и этого красавчика с календаря для домохозяек, которого он взял в партнеры, все было нормально. Так или иначе, это ничего не значило. Но использовать тот же прием против таких людей, как Рорк… Знаешь, я действительно думал, что в тебе есть порядочность и способность к здравому суждению, – только тебе не выпала удача их развить. Я считаю, что ты ведешь себя как проститутка, только чтобы подчеркнуть посредственность тех ослов, работу которых должна оценить. Не думал я, что ты такая безответственная сука.
– Ты ошибался, – заметила она.
Однажды утром к ней в кабинет вошел Роджер Энрайт и, не поздоровавшись, сказал:
– Надевай шляпу. Поедешь со мной смотреть.
– Доброе утро, Роджер, – одернула она его. – Смотреть что?
– Дом Энрайта. То, что мы построили.
– Боже мой, ну конечно, Роджер, – улыбнулась она вставая. – Мне очень хочется взглянуть па дом Энрайта. По дороге она спросила:
– А в чем дело, Роджер? Ты пытаешься подкупить меня? Он сидел, выпрямившись на больших серых подушках сидений своего лимузина, и не смотрел в ее сторону. Он сказал:
– Я могу понять глупую зловредность. Могу понять зловредность по невежеству. Я не могу понять намеренную гнусность. Ты вольна, конечно, писать что хочешь. Но это не должно быть глупостью, не должно быть невежеством.
– Ты переоцениваешь меня, Роджер, – пожала плечами она и больше ничего не произнесла до конца поездки.
Они миновали деревянное ограждение, оказавшись в джунглях обнаженных стальных конструкций того, что должно было стать домом Энрайта. Ее высокие каблучки легко ступали по деревянным мосткам, она шла, чуть отклонившись назад, с беспечной и дерзкой элегантностью. Она останавливалась и смотрела на небо, забранное в стальные рамы, на небо, которое казалось еще более высоким, чем обычно, как бы отброшенным вглубь громадными, устремленными вверх балками. Она смотрела на стальные клетки будущих этажей, на смелые углы, на невероятную сложность этой формы, рождающейся как простое, логическое целое, – обнаженный скелет с еще воздушными стенами, обнаженный скелет в холодный зимний день, уже готовый ожить и обещающий уют, как дерево весной, покрывающееся первыми почками будущей зелени.
– О, Роджер!
Он глянул на нее и увидел лицо, которое можно увидеть лишь в церкви на Рождество.
– Я оценил вас правильно, – сухо сказал он, – и тебя, и здание.
– Доброе утро, – произнес низкий сильный голос за их спинами.
Страницы
предыдущая целиком следующая
Библиотека интересного