05 Dec 2016 Mon 07:28 - Москва Торонто - 05 Dec 2016 Mon 00:28   

– Может быть, следующим летом… Как раз сейчас мы не можем себе позволить…

Миссис Тухи начинала спорить, голос ее поднимался до крика.

– Мама, зачем это? – говорил Эллсворт, голос его звучал мягко, полно и ясно, гораздо тише, чем голоса родителей, и все же возвышаясь над их голосами, с командными нотками и на удивление убедительно. – Столько вещей нам нужней велосипеда. Зачем обращать внимание на Вилли Ловетта? Мне совсем не нравится Вилли. Вилли дурак. Вилли может себе это позволить, потому что его папа владеет собственным бакалейным магазином. Его папа задавала. Мне не нужен велосипед.

Каждое его слово было правдой, и Эллсворт не хотел велосипеда. Но мистер Тухи странно смотрел на него и недоумевал, что же его заставляет так говорить. Он видел, как безразлично смотрит на него из-под небольших очков сын; его взгляд не был вызывающе нежен, в нем не было упрека или хитрости, он был просто безразличен. Мистер Тухи чувствовал, что ему следовало бы быть благодарным сыну за проявленное понимание, и вместе с тем ему чертовски хотелось, чтобы тот не упоминал о частном магазине.

Эллсворт не получил велосипеда. Но он заслужил в семье вежливое внимание, уважительную озабоченность – нежную и виноватую со стороны матери, беспокойную и подозрительную со стороны отца. Мистер Тухи согласен был заняться чем угодно, лишь бы не быть втянутым в разговор с Эллсвортом, чувствуя, что это глупо, и злясь на себя за свой страх.

– Горас, я хочу новый костюм. Новый костюм для Эллсворта. Я видела такой сегодня в витрине, и я…

– Мама, у меня четыре костюма. Зачем мне еще один? Я не хочу выглядеть дураком, как Пат Нунан, который меняет их каждый день. И все потому, что у его папы свое кафе-мороженое. Пат, как девчонка, заботится о своей одежде. Я не хочу выглядеть девчонкой.

«Эллсворт, – думала иногда миссис Тухи, радуясь и ужасаясь, – будет святым, он совсем не заботится о материальных вещах, ну совершенно». Это было правдой. Эллсворт не беспокоился о вещах материальных.

Это был худенький и бледный мальчик с больным желудком, и мать должна была неустанно следить за его диетой, как и бороться с его частыми простудами. Его звучный голос удивлял, ведь он был такого хрупкого сложения. Он пел в хоре, где ему не было равных. В школе он был образцовым учеником, всегда знавшим урок, а его учебники были в блестящем состоянии. Он следил за своими ногтями, любил воскресную школу и предпочитал чтение гимнастическим играм, в которых у него не было ни малейшего шанса выделиться. Он был не особенно силен в математике – она ему не нравилась, но всегда среди лучших в истории. Английский язык, психология и социология были его любимыми предметами.

Он учился добросовестно и много. Он совсем не походил на Джонни Стокса, который никогда не слушал в классе и редко открывал книгу дома и все же знал почти все еще до того, как это объяснит учитель. Наука давалась Джонни без труда, как, впрочем, и все; у него были ловкие маленькие кулачки, здоровое тело, потрясающая внешность и бьющая через край жизнерадостность. Но то, что делал Джонни, было неожиданным и шокирующим; Эллсворт делал то, чего от него ожидали, но лучше, чем это когда-либо делали другие. Когда писали сочинение, Джонни мог поразить класс самым блестящим проявлением бунтарства. В сочинении на заданную тему «Школьные годы – золотой век» он дал восхитительное эссе о том, как ненавидит школу и почему. Эллсворт создал поэму в прозе о прелести школьных лет, которую напечатала местная газета.

Кроме того, Эллсворт полностью забивал Джонни, когда дело касалось имен и дат: память Эллсворта была подобна жидкому цементу, она намертво удерживала все, что в нее попало. Джонни казался бьющим гейзером, Эллсворт – губкой.

Дети звали его Эллси Тухи. Обычно они оставляли его в покое, по возможности избегая, но не открыто – они не могли разобраться, что же он все-таки собой представляет. Он охотно приходил на помощь, когда надо было растолковать урок; у него был острый ум, и он мог уничтожить репутацию любого, придумывая обидные прозвища; он умел рисовать на заборах ужасные карикатуры; он по всем признакам подпадал под определение «пай-девочки», но почему-то это прозвище совершенно ему не подходило; у него была слишком большая уверенность в себе и спокойное, поразительно мудрое презрение ко всем. Он ничего не боялся.

Он мог подойти к самым сильным мальчикам посреди улицы и сказать – а не прокричать – своим четким голосом, слышным за целый квартал, сказать без всякой злобы – никто никогда не видел Эллсворта Тухи обозленным: «У Джонни Стокса на заду заплатка», «У Джонни Стокса нет своей квартиры», «Вилли Ловетт – недоучка», «Пат Нунан – пожиратель рыб». Джонни никогда не бил его, как не били и остальные – потому что Эллсворт носил очки.

Он не мог участвовать в играх с мячом и был единственным среди мальчиков, кто хвастался этим, а не чувствовал себя ущемленным или смущенным, как другие мальчики с хилым телом. Он считал физкультуру вульгарной и так и говорил. «Мозг, – утверждал он, – важнее мышц»; и он действительно так считал.

У него не было близких друзей. Его считали справедливым и неподкупным. В детстве у него было два случая, которыми очень гордилась его мать.

Случилось так, что богатый и популярный Вилли Ловетт устроил день рождения в тот же день, что и Дриппи Манн – сын вдовой портнихи, вечно жаловавшийся и постоянно сморкавшийся мальчик. Эллсворт Тухи был единственным из числа приглашенных на оба праздника, кто отказал Вилли Ловетту и отправился к Дриппи Манну на скучнейшее сборище, от которого он не ожидал никакой радости и не получил ее. Недруги Вилли Ловетта после этого целый месяц преследовали и дразнили его – за то, что им пренебрегли в пользу Дриппи Манна.

Случилось так, что Пат Нунан предложил Эллсворту пакет с леденцами в обмен на то, что тот тайком поправит его контрольную. Эллсворт взял конфеты и позволил Пату списать. Спустя неделю Эллсворт подошел к учительнице и, положив нетронутый пакет с леденцами на ее стол, сознался в своем проступке, но не назвал другого виновника. Несмотря на все усилия узнать его имя, она ничего не добилась – Эллсворт молчал; он только объяснил, что списавший – один из лучших учеников и он не может пожертвовать оценкой мальчика в угоду требованиям собственной совести. Наказали только его одного, оставив в школе на два часа после уроков. Затем учительнице пришлось забыть об этой истории и оставить все оценки в том виде, в котором они были. Но это вызвало подозрения относительно оценок Джонни Стокса, Пата Нунана и других лучших учеников за исключением Эллсворта Тухи.

Эллсворту было одиннадцать, когда умерла его мать. Тетя Аделина, незамужняя сестра отца, переехала к ним жить и вести хозяйство. Тетя Аделина была высокой, сильной женщиной с лошадиным лицом и непоколебимым здравым смыслом. Тайное огорчение всей ее жизни состояло в том, что ее никто никогда не любил. Хелен стала ее любимицей. Что до Эллсворта, то она считала его исчадием ада. Но это никак не повлияло на его полное почтения поведение по отношению к ней. Он вскакивал, чтобы поднять ее упавший носовой платок, подвигал ей стул, когда у них собиралась компания, в особенности мужская компания. Он посылал ей великолепные открытки в день святого Валентина – на кружевной бумаге, с розочками и строками любовных поэм. Он пел «Милая Аделина» громко, как городской глашатай.

– Ты пиявка, Эллси, – сказала как-то она. – Ты присасываешься к ранам других.

– Значит, я никогда не умру от голода, – ответил он. Спустя некоторое время они остановились на вооруженном нейтралитете. Эллсворту было предоставлено расти, как ему заблагорассудится.

Во время учебы в старших классах Эллсворт стал местной знаменитостью – главным оратором. Даже через несколько лет после его выпуска о подающем надежды мальчике упоминали не как о неплохом ораторе, а как о «втором Тухи». Он выигрывал все состязания. Позднее слушавшая его аудитория говорила «об этом изумительном мальчике», не вспоминали его жалкую маленькую фигурку с впалой грудью, слабыми ножками и очками – вспоминали его голос. Он побеждал во всех спорах. Он мог доказать все. Однажды после своей победы над Вилли Ловеттом, когда он доказал, что перо сильней меча, он предложил Вилли поменяться местами и вновь выиграл дебаты.

До шестнадцатилетнего возраста Эллсворт чувствовал склонность к карьере пастора. Он много думал о религии. Он говорил о Всевышнем и о Духе. Он много читал об этом. Он прочел больше книг об истории церкви, чем о сущности веры. Он довел аудиторию до слез во время одного из своих наивысших ораторских триумфов, рассуждая на тему «Кроткие наследуют землю».

В это же время он начал обретать друзей. Ему нравилось говорить о вере, и он находил тех, кому нравилось слушать об этом. Однако он обнаружил, что умные, сильные и способные мальчики класса не испытывают необходимости в его речах и вообще никакой необходимости в нем. К нему приходили только страдающие и малоодаренные. Дриппи Манн начал ходить за ним с молчаливой преданностью собаки. Билли Уилсон, потерявший мать, забредал по вечерам в дом Тухи и сидел на веранде с Эллсвортом, слушая, изредка вздрагивая, ничего не говоря, лишь глядя на него широко открытыми сухими молящими глазами. Тощий Дике перенес полиомиелит и, лежа в постели, поглядывал в окно на перекресток в ожидании Эллсворта. Рыжий Хазелтон не смог перейти в следующий класс и часами плача просиживал у него, а холодная, спокойная рука Эллсворта лежала на его плече.

Трудно было установить с точностью, они открыли Эллсворта, или Эллсворт открыл их. Скорее всего здесь сработал закон природы: природа, как известно, не терпит пустоты, страдания и Эллсворт Тухи тянулись друг к другу. Его звучный прекрасный голос вещал:

– Страдание – это благо. Не жалуйтесь. Несите его, склоняйтесь перед ним, принимайте его и будьте благодарны, что Господь позволил вам страдать. Ибо это сделает вас лучше тех, кто сейчас смеется и счастлив. Если вы этого не понимаете, не старайтесь понять. Все зло исходит от ума, ибо ум задает слишком много вопросов. Благословенна вера, а не разум. Если вы не перешли в следующий класс, радуйтесь этому. Это значит, что вы лучше тех умников, которые думают слишком много и слишком легко.

Говорили, что очень трогательно видеть, как льнут к Эллсворту его друзья. Даже после кратковременного общения с ним они уже не могли обходиться без него. Он действовал на них как наркотик.

Эллсворту было пятнадцать лет, когда он поразил учителя закона Божьего странным вопросом. Учитель разъяснял тезис «Что выгадает человек, если обретет весь мир, но душу свою потеряет?». Эллсворт спросил:

– Тогда для того, чтобы стать воистину богатым, человеку надо собирать души?

Учитель уже готов был спросить, какого черта он имеет в виду, но сдержался и спросил, что он под этим понимает. Эллсворт не стал разъяснять.

В шестнадцатилетнем возрасте Эллсворт потерял интерес к религии. Он обнаружил социализм.

Эта перемена взглядов шокировала тетю Аделину.

– Во-первых, это святотатство и идиотизм, – сказала она. – Во-вторых, это бессмыслица. Я удивляюсь тебе, Эллси. Нищий духом – звучит прекрасно, но просто нищий – это совершенно не респектабельно. Кроме того, это тебе не подходит. Ты не создан для больших пакостей, только для мелких. Здесь скрыто какое-то сумасшествие, Эллси, что-то здесь не вяжется. Это совершенно не в твоем стиле.

– Во-первых, дорогая тетя, – ответил он, – не называй меня Эллси. Во-вторых, ты не права.

Перемена хорошо сказалась на Эллсворте. Он не превратился в агрессивного ревнителя нового учения. Он стал приветливее, спокойнее, мягче. Стал более внимательно и вдумчиво относиться к окружающим, как будто что-то сняло его нервное напряжение и наполнило его новой уверенностью в себе. Окружающие начали любить его. Тётя Аделина перестала беспокоиться. Его увлечение революционными теориями не переходило в действие. Он не вступал ни в какие политические партии, лишь много читал и присутствовал на нескольких сомнительных собраниях, где выступал раз-другой, и не особенно хорошо, а чаще сидел в углу и слушал, наблюдал, думал.

Эллсворт поступил в Гарвардский университет [старейший университет в США (Кембридж, штат Массачусетс). Основан в 1636 как колледж, с 1639 носит имя Дж. Гарварда, завещавшего капитал колледжу. Реорганизован в университет в первой четверти XIX в.]. Его мать завещала на это свою страховку. В Гарварде он получал только самые высокие оценки. А по истории он получил почетный диплом. Тетя Аделина считала, что он займется экономикой и социологией, и очень боялась, что он станет работать в сфере социального обеспечения. Он не стал. Его поглотили литература и искусство. Это ее немного удивило, у него это было новой чертой, раньше он никогда не проявлял склонности к искусству.

– Ты не из тех, кто занимается искусством, Эллси, – утверждала она. – Это не для тебя.

– Ты не права, тетушка, – отвечал он.

Отношения Эллсворта с товарищами по учебе были, пожалуй, наиболее необычным из его свершений в Гарварде. Он заставил принять себя. Среди гордых молодых потомков гордых старых фамилий он не скрывал факта своего скромного происхождения, скорее даже преувеличивал его. Он не говорил, что его отец управлял обувным магазином, он сказал, что тот был простым сапожником. Он говорил об этом без вызова, горечи или пролетарской кичливости; он говорил, как бы подсмеиваясь над самим собой, а если внимательно вглядеться в его глаза, то и над собеседниками. Он вел себя как сноб, не явный сноб, он будто такой уж был от природы и пытался показать, что старается не быть снобом. Он был вежлив, но не как тот, кто ищет покровительства, а как тот, кто его оказывает. Его уверенность заражала. Никто не спрашивал о причинах его превосходства, все принимали как само собой разумеющееся, что они существуют. Вначале было забавно слышать, как его называли монахом Тухи, но затем это приняло всеобщий характер и стало отличием. Если это и была победа, то Эллсворт, казалось, не осознавал ее как таковую; казалось, это его не заботит. Среди всей этой несформировавшейся молодежи он казался мужчиной, который знает, куда идти, у которого разработано все до мельчайшей детали на много лет вперед и которого только забавляют небольшие случайности на пути продвижения вперед. Его улыбка была обращена внутрь, как тайна, как улыбка торговца, подсчитывающего свои прибыли, – даже если ничего особенного и не случалось.

Он уже не говорил о Всевышнем и благородстве страдания. Он говорил о народных массах. На дружеских вечеринках, продолжавшихся до утра, он доказывал захваченной его красноречием аудитории, что религия питает эгоизм, потому что, как он считает, религия преувеличивает важность духовной личности; она учит только одному – молиться о спасении собственной души.

– Дабы достичь добродетели в высшем смысле, – говорил Эллсворт Тухи, – человек должен хотеть взять на себя и самые мерзкие преступления – ради своих собратьев. Умертвить плоть – это чепуха. Умертвить душу – вот единственный подвиг добродетели. Итак, вы полагаете, что возлюбили широкие массы людей? Вы ничего не знаете о любви. Вы отдали пару долларов в стачечный фонд и полагаете, что выполнили свой долг? Несчастные дурачки! Ваш дар не стоит ничего, если вы не отдаете то, что для вас драгоценнее всего. Отдайте вашу душу. За ложь? Да, если остальные в нее верят. За обман? Да, если ваш ближний в нем нуждается. За измену, подлость, преступление? Да! За все, что вам кажется самым низким и мерзким. Только когда вы сможете почувствовать отвращение к собственному бесценному маленькому Я, вы обретете подлинно полный покой альтруизма, соединение вашего духа с необъятным коллективным духом человечества. В узкой, тесной жалкой норе отдельного Я нет места любви к ближнему. Будьте пусты, чтобы наполниться. «Любящий душу свою погубит ее; а ненавидящий душу свою в мире сем сохранит ее в жизнь вечную» [Евангелие от Иоанна, 12:25]. Где-то здесь мелькают и продавцы церковного опиума, но они не знают, что они имеют. Самоотречение? Да, друзья мои, любыми средствами. Но нельзя отречься от себя, сохраняя чистоту и гордость собственной чистотой. Подлинная жертва, разрушение собственной души – ах, о чем же я толкую? Все это: и постижение, и свершение – только для героев.

Он не добился особого успеха у бедных студентов, которые сами зарабатывали на свое обучение. Но он собрал значительное количество последователей среди молодых наследников, миллионеров во втором и третьем поколении. Он предлагал им свершение, к которому они чувствовали себя готовыми.

Он закончил университет с отличием. Когда он приехал в Нью-Йорк, ему уже предшествовала небольшая личная известность; из Гарварда просачивались слухи о необычной личности по имени Эллсворт Тухи, немногие высокие интеллектуалы и очень богатые люди слышали эти разговоры и быстро забывали, о чем они слышали, но имя оставалось в памяти, вызывало какие-то неопределенные ассоциации с такими понятиями, как блеск, храбрость, идеализм.

К Эллсворту Тухи начали понемногу стекаться люди, нужные люди, из тех, кто вскоре почувствовал в нем духовную необходимость. Люди другого склада не появлялись, их, казалось, предупреждал какой-то инстинкт. Когда кто-нибудь начинал обсуждать последователей Тухи – у него не было ни звания, ни программы или организации, но каким-то образом его кружок сразу назвали последователями, – то завистливый соперник обычно замечал:

– Тухи притягивает к себе тех, кто липнет; знаете, лучше всего липнут две вещи: грязь и клей.

Тухи, услышав это, пожал плечами, улыбнулся и добавил:

– Ну что вы, что вы, их гораздо больше: клейкая лента, пиявки, леденцы, мокрые носки, резиновые пояса, жевательная резинка и пудинг из патоки. – И уходя, уже через плечо, без улыбки произнес: – И цемент.

Он получил степень магистра в Нью-йоркском университете и написал диссертацию на тему «Черты коллективизма в городской архитектуре XIV века». Он зарабатывал на жизнь активно и во многих местах сразу; никто не мог проследить всех его занятий. У него была должность советника по профессиональной деятельности в университете, он писал рецензии на книги, пьесы, художественные выставки, статьи, читал какие-то лекции небольшим группам самых разнообразных людей. В его работе сформировались уже некоторые видимые тенденции, он был больше склонен к романам о жизни деревни, а не города, о средних, а не об одаренных людях, о больных скорее, чем о здоровых; его критика романов о так называемом маленьком человеке всегда была особенно теплой; его самым любимым прилагательным было «человечный»; он предпочитал психологические зарисовки действию, а описания – психологическим зарисовкам; ему больше нравились романы без сюжета, а еще больше – и без героя.

Как советник по профессиональной деятельности он считался выдающимся. Его крошечный кабинет в университете стал по сути исповедальней, куда приходили студенты со всеми своими затруднениями, как в учебе, так и в жизни. Он всегда был готов обсудить – с одинаковой мягкой, серьезной вдумчивостью – выбор предмета, любовные переживания или, в особенности, выбор будущей деятельности. Консультируя любовные истории, Тухи советовал отдаться своему влечению, если дело касалось романов с очаровательной маленькой искательницей приключений, которая хороша лишь для выпивок в тесных компаниях, – «давайте будем современными людьми» – и отказаться, если речь шла о глубокой, сильной страсти, – «давайте будем взрослыми». Когда студент приходил к нему поговорить о чувстве стыда, которое он испытывает после неприглядной сексуальной истории, Тухи советовал выбросить все из головы: «Для тебя же это чертовски полезно. Есть две вещи,от которых следует избавляться как можно раньше: чувство личного превосходства и преувеличенное уважение к половому акту».

Было замечено, что Эллсворт Тухи редко советовал юноше следовать профессии, которую тот для себя избрал. «Нет, я не продолжал бы заниматься юриспруденцией, окажись я на твоем месте. Для этого ты чересчур скован и впечатлителен. Истерическое увлечение только карьерой не приведет ни к счастью, ни к успеху. Разумнее выбрать профессию, о которой ты можешь судить спокойно, здраво и практично. Да, даже если ты ее и не любишь. Тогда ты не будешь витать в облаках…»; «Нет, я не советовал бы тебе продолжать занятия музыкой. То, что тебе это легко дается, верный признак, что твой талант поверхностен. В том-то и беда, что ты ее любишь. Разве ты сам не считаешь, что это звучит по-детски? Откажись от нее. Да, даже если ты будешь от этого страдать»; «Нет, извини. Мне бы очень хотелось сказать, что я одобряю, но я не могу. Когда ты раздумывал об архитектуре, это был чисто эгоистический выбор, разве не так? Разве ты задумывался о чем-либо большем, чем собственное удовлетворение? А ведь профессия человека касается всего общества. Первое, что должно тебя волновать, это вопрос, где ты будешь более полезным своим согражданам. Дело совсем не в том, что ты получишь от общества, главное – что ты ему принесешь. И если речь о том, где есть возможность лучше служить ему, вряд ли можно найти что-либо серьезнее профессии хирурга. Подумай над этим».

После окончания университета многие его протеже преуспели, другие потерпели неудачу. Но лишь один покончил жизнь самоубийством. Говорили, что Эллсворт Тухи оказывал на них благотворное влияние – потому что они никогда не забывали его; они приходили консультироваться с ним по многим вопросам годы спустя, они писали ему, их тянуло к нему. Они были как машины, которые не заводятся автоматически, кто-то со стороны должен помочь им в этом. У него всегда находилось время выслушать каждого.

Его жизнь была переполнена событиями и людьми, как городская площадь, и не оставляла ему времени для самого себя. У друга человечества не было ни одного близкого друга. Людей тянуло к нему – его ни к кому не тянуло. Он принимал все. Его любовь была золотистой, мягкой, ровной, как огромное заполненное песком пространство, на котором ветру было все равно, как передвигать дюны; песок лежал спокойно, а солнце всегда стояло в зените.

Из своих скромных доходов он умудрялся давать деньги многим организациям. Но было известно, что ни одного доллара он не ссудил частному лицу. Он никогда не просил своих богатых друзей помочь кому-то в беде, но получал от них большие пожертвования на благотворительные учреждения: ночлежки, центры для отдыха, дома для падших женщин, школы для дефективных детей. Он работал в правлениях всех этих учреждении – но бесплатно. Большое количество филантропических заведений и радикальных изданий, руководимых разными людьми, имели между собой единственное связующее звено, один общий знаменатель: неизменное присутствие имени Эллсворта Тухи. Он был своеобразной холдинговой компанией альтруизма, состоящей из одного человека.

Женщины не играли никакой роли в его жизни. Его никогда не интересовал секс. Нечастые тайные потребности приводили его к молодым, стройным, полногрудым глупым певицам – хихикающим официанточкам, сюсюкающим маникюршам, не очень умелым стенографисткам из тех, что носят алые или малиновые платья, небольшие шляпки на затылке и начесывают светлые волосы спереди. К умным женщинам он был безразличен.

Он довольствовался утверждением, что семья – буржуазный институт, но не делал из этого далеко идущих выводов и не ратовал за свободную любовь. Секс был для него скучной темой. Он полагал, что люди придают слишком большое значение этой ерунде; она не стоит внимания; слишком много гораздо более важных проблем скопилось в мире.

Проходили годы, и каждый день его жизни был подобен небольшой монетке, терпеливо бросаемой в щель гигантского игрового автомата, бросаемой безвозвратно, без оглядки на комбинации цифр. Постепенно из многих его дел начало вырисовываться одно: он стал известным критиком по вопросам архитектуры. Он писал о строительстве зданий поочередно для трех журналов, которые с шумом и перерывами выходили в течение ряда лет, а затем один за другим терпели крах: «Новые голоса», «Новые тропы», «Новые горизонты». Четвертый – «Новые рубежи» – сумел выплыть. Эллсворт Тухи был единственным сохранившимся после трех последовательных крушений обломком. Архитектурная критика, казалось, была заброшенным полем деятельности, мало кто стремился писать о строительстве, но еще меньше было тех, кто читал. Тухи приобрел репутацию неофициального монополиста. Лучшие журналы стали обращаться к нему, если возникала необходимость в чем-то связанном с архитектурой.

В 1921 году в личной жизни Тухи произошло небольшое изменение: его племянница Кэтрин Хейлси, дочь его сестры Хелен, переехала жить к нему. Его отец к тому времени уже давно умер, а тетя Аделина сгинула во тьме бедности какого-то небольшого городка; и ко времени, когда умерли родители Кэтрин, не осталось никого, кто бы позаботился о ней. У Тухи не было намерения держать ее в своем доме. Но когда она сошла с поезда в Нью-Йорке, ее простоватое личико на мгновение стало таким красивым, будто перед ней открылось ее будущее и его отблески сияли на ее лбу, словно она рада, горда и готова принять это будущее. Это был один из тех редких моментов, когда самый скромный из людей осознает, что значит чувствовать себя центром вселенной, и это знание делает его прекрасным, а мир – в глазах присутствующих – выгладит лучше из-за того, что в нем появился такой центр. Эллсворт Тухи увидел это – и решил, что Кэтрин останется с ним.

В 1925 году вышла его книга «Проповедь в камне», и с ней пришла слава. Эллсворт Тухи стал модным. Мало-мальски интеллектуальные хозяйки салонов боролись за него. Но были и те, кто его не любил и смеялся над ним. Но насмешки над ним приносили небольшое удовлетворение, потому что он всегда первым отпускал весьма рискованные шутки на свой счет. Однажды на званом обеде некий важничавший глуповатый бизнесмен прислушивался некоторое время к серьезным социальным теориям Тухи, а затем самодовольно сказал:

– Что ж, я не очень-то разбираюсь в этой интеллектуальной шелухе. Я играю на бирже.

– А я,– отозвался Тухи, – играю на бирже духа. И мошенничаю.

Самым важным следствием «Проповеди в камне» стал подписанный Тухи контракт на ежедневную рубрику в Нью-йоркской газете Гейла Винанда «Знамя».

Контракт был совершенным сюрпризом для сторонников и противников Тухи и вначале обозлил всех. Тухи часто отзывался о Винанде без всякого почтения, а газеты Винанда называли Тухи любыми словами, лишь бы они были печатными. Но газеты Винанда не касались политики, если не считать политикой отражение самых больших предрассудков наибольшего числа людей, и это создавало неустойчивое, но вполне обозначенное направление противоречивости, безответственности, банальности и повышенной возбудимости. Газеты Винанда были против привилегий и за среднего человека, но в манере уважительной, никого не шокирующей; они уличали монополии, когда им это было надо; поддерживали забастовки, когда им это было надо, и наоборот. Они обличали Уоллстрит и обличали социализм, разворачивали шумные кампании за кино без пошлости – и все с одинаковым смаком. Они были резкими и шумными, но по сути своей безжизненно вялыми. Эллсворт Тухи был слишком ярким явлением для страниц «Знамени».

Однако в кадровых вопросах «Знамя» отличалось той же неразборчивостью, что и в политике. Там работали все, кто мог понравиться публике или ее значительной части. Кто-то сказал: «Гейл Винанд не свинья. Он все сожрет». Имя Эллсворта Тухи было связано с большим успехом, и публика внезапно заинтересовалась архитектурой; в «Знамени» не было специалиста по архитектуре, значит, «Знамя» возьмет Эллсворта Тухи. Это был простой силлогизм.

Так вот и обрела существование рубрика «Вполголоса». «Знамя» объяснило ее появление, возвестив: «В понедельник «Знамя» представит вам нового друга – Эллсворта М. Тухи, чью искрометную книгу «Проповедь в камне» вы все прочли и полюбили. Имя мистера Тухи связано с великой профессией – Архитектурой. Мы поможем вам понять все, что вы захотите узнать о чудесах современного строительства. Следите за рубрикой «Вполголоса» начиная с понедельника. Она появится только в выпуске "Знамени"». О том, с чем еще связано имя мистера Тухи, читателям не сказали.

Эллсворт Тухи никого не оповещал и никому ничего не объяснял. Он не обратил внимания на голоса друзей, которые кричали, что он продался. Он просто пошел на работу. Один раз в месяц рубрика «Вполголоса» была посвящена архитектуре. Остальное время голос того же Эллсворта Тухи говорил то, что хотел сказать объединенным миллионам. Тухи был единственным служащим Винанда, которому условия контракта разрешали писать все, что ему заблагорассудится. Он на этом настоял. Все сочли это огромной победой, все, но не Эллсворт Тухи. Он понимал, что это могло означать одно из двух: Винанд или с почтением склонился перед славой его имени, или слишком презирал его, чтобы ограничивать.

Казалось, что «Вполголоса» никогда не говорила ничего опасно революционного и весьма редко писала о политике вообще. Она просто проповедовала чувства, с которыми легко соглашалось большинство читателей: альтруизм, братство, равенство. «Я скорее буду добр, чем прав»; «Милосердие выше справедливости, как бы ни возражали мелкие душонки»; «Говоря анатомически – а возможно, и не только, – сердце – наш самый ценный орган. Мозг – это всего лишь идол»; «В делах духовных есть простое и надежное правило: все, что идет от человеческого Я, – зло, все, что идет от любви к ближнему, – благо»; «Служение – единственный знак благородства. Я не нахожу ничего оскорбительного в теории, удобрения суть величайший символ человеческого предназначения: именно удобрение дарит нам пшеницу и розы»; «Худшая народная песенка гораздо выше лучшей из симфоний»; «Человек, более храбрый, чем его братья, косвенно оскорбляет их. Не будем стремиться к добродетелям, если их нельзя разделить с другими»; «Я еще не видел гения или героя, который, если коснуться его горящей спичкой, почувствует меньше боли, чем его обычный, ничем не замечательный брат»; «Гений – это преувеличение объемов. Как и слоновая болезнь. И то и другое может быть только болезнью»; «По сути все мы братья, и я, например, в доказательство готов содрать шкуру со всего человечества и добраться до этой сути».

В кабинетах «Знамени» к Эллсворту Тухи относились почтительно и не приставали. Прошел слушок, что Гейл Винанд его не любит – потому что всегда вежлив с ним. Альва Скаррет был прост до сердечности, но сохранял осторожность. Между Тухи и Скарретом установилось молчаливое, осторожное равновесие: они понимали друг друга.

Тухи не предпринимал никаких попыток сблизиться с Винандом. Тухи казался безразличным ко всем влиятельным фигурам в «Знамени». Он сосредоточил свое внимание на других.

Он организовал клуб служащих Винанда. Это не был профсоюз, это был просто клуб. Они встречались раз в месяц в библиотеке «Знамени». Здесь не говорили о зарплате или об условиях работы, здесь вообще не было определенной программы. Люди знакомились, разговаривали, слушали выступавших. Большинство выступлений делал сам Эллсворт Тухи. Он говорил о новых горизонтах и о прессе как о голосе масс. Гейл Винанд однажды побывал в клубе, явившись без предупреждения посреди собрания. Тухи улыбнулся и пригласил его вступить в клуб как имеющего на это право. Винанд не вступил. Он просидел полчаса, послушал, зевнул, встал и ушел до того, как собрание закончилось.

Альва Скаррет оценил тот факт, что Тухи не пытался влезать в его cqjepy, в важные вопросы редакционной политики. Как своего рода услугу за услугу Скаррет позволил Тухи рекомендовать новых служащих, если нужно было заполнить вакансии, в особенности места, которые не считались важными. Как правило, Скаррета это не заботило, тогда как Тухи всегда все заботило, даже место мальчика-посыльного. Те, кого выбирал Тухи, получали работу. Большинство из них были молодые, нагловатые, компетентные, с уклончивым взглядом и вялым рукопожатием. Их объединяли и другие признаки, но они не были столь заметны.

Тухи уже регулярно посещал несколько ежемесячных встреч: собрания Совета американских строителей, Совета американских писателей, Совета американских художников. Все они были организованы им самим.

Лойс Кук была председателем Совета американских писателей. Он собирался в гостиной ее дома на Бауэри. Она была единственным членом совета, пользовавшимся известностью. Остальными были: женщина, которая никогда не использовала заглавных букв в своих книгах; мужчина, никогда не ставивший запятых; юноша, который написал роман из тысячи страниц, ни разу не использовав буквы «о»; и еще один, который писал поэмы, лишенные рифмы и размера; был здесь и мужчина с бородой, весьма умный и доказавший свой интеллект тем, что на каждой из десяти страниц своей рукописи употреблял все известные непечатные слова; была и женщина, подражавшая Лойс Кук во всем, за исключением того, что стиль ее был еще непонятней, а когда ее спрашивали об этом, она отвечала, что именно такой слышит окружающую жизнь, так она преломляется в призме ее подсознания. «Вы представляете, что делает призма со световым лучом?» – спрашивала она в свою очередь. Был, наконец, и еще один совсем дикий юноша, известный просто как Айк Гений, хотя никто не знал, что он создал, за исключением рассуждений о своей любви к жизни во всех ее проявлениях.

Совет американских писателей подписал декларацию, где констатировалось, что его члены являются слугами пролетариата, но заявление не звучало так просто, оно было более замысловатым и пространным. Декларацию разослали по редакциям всех газет страны. Она нигде не была напечатана, если не считать тридцать второй страницы «Новых рубежей».

Совет американских художников возглавлял изможденного вида юноша, рисовавший все, что он видел во сне. Был здесь и парень, никогда не пользовавшийся холстом, но мудривший что-то с птичьими клетками и метрономами; и еще один, который изобрел новую технику письма: он чернил лист бумаги, а потом писал старательной резинкой. Была здесь и плотная леди средних лет, которая рисовала подсознанием, утверждая, что она никогда не смотрит на свои руки и не имеет ни малейшего понятия, что они делают; руку ее, объясняла она, ведет дух усопшего возлюбленного, которого она никогда не встречала на земле. О пролетариате здесь не говорили, лишь восставали против тирании реальности и объективности.

Некоторые из друзей указывали Эллсворту Тухи на то, что он, кажется, слегка непоследователен; он такой убежденный противник индивидуализма, а взгляните на всех этих его писателей и художников – каждый из них сумасшедший индивидуалист. «Вы так считаете?» – спокойно улыбался Тухи.

Никто не принимал эти советы всерьез. О них говорили лишь потому, что это была неплохая тема для разговора; это просто большой розыгрыш, утверждали некоторые, и конечно, от них нет никакого вреда. «Вы так считаете?» – спрашивал Тухи.

Эллсворту Тухи исполнился уже сорок один год. Он жил в очаровательной квартирке, которая казалась скромной в сравнении с тем доходом, который он мог бы получать, если бы захотел. Ему нравилось использовать прилагательное «консервативный» по отношению к себе только в одном значении: для обозначения его хорошего вкуса в одежде. Никто никогда не видел, чтобы он вышел из себя. Его поведение никогда не менялось: он был одинаков в гостиной, на совещании, на кафедре, в ванной и во время полового акта – спокойный, владеющий собой, заинтересованный, чуть снисходительный. Окружающие восхищались его чувством юмора. «Это человек, – утверждали они, – который в состоянии посмеяться над собой». «Я опасная личность. Кто-то должен предостеречь вас от меня», – говорил он таким тоном, будто речь шла о чем-то совершенно нелепом.

Из множества предлагавшихся ему званий он предпочитал одно: Эллсворт Тухи, гуманист.

X

Дом Энрайта был завершен в июне 1929 года. Официальной церемонии не было. Однако Роджер Энрайт хотел отметить этот момент для собственного удовольствия. Он пригласил тех немногих, кому симпатизировал, и отворил огромную стеклянную входную дверь, распахнув ее навстречу пронизанному солнцем воздуху. Приехали несколько газетных фотографов, потому что дело касалось Роджера Энрайта и потому что Роджер Энрайт не хотел, чтобы они здесь были. Он их не замечал. Он постоял на середине улицы, разглядывая здание, затем прошел через холл, то резко останавливаясь, то возобновляя движение. Он ничего не сказал. Он молчал и выразительно хмурился, как будто вот-вот яростно зарычит. Его друзья знали, что Роджер Энрайт счастлив.

Дом стоял на берегу Ист-Ривер, как две взметнувшиеся ввысь напряженные руки. Хрустальные формы так выразительно громоздились друг на друга, что здание не казалось неподвижным, оно стремилось все выше в постоянном движении – пока не становилось понятно, что это только движение взгляда и что взгляд вынужден двигаться в заданном ритме. Стены из светло-серого ракушечника казались серебряными на фоне неба, отсвечивая чистым, матовым блеском металла, но металла, ставшего теплой, живой субстанцией, которую вырезал самый острый из инструментов – направленная воля человека. Благодаря ей дом жил какой-то своей внутренней жизнью, и в мозгу зрителей возникали слова, которые, казалось, не имели прямого отношения ни к чему: «…по его образу и подобию…»

Молодой фотограф из «Знамени» заметил Говарда Рорка, стоящего в одиночестве у парапета набережной с непокрытой головой. Рорк откинулся назад и, крепко ухватившись за парапет, разглядывал здание. Молодой фотограф обратил внимание на лицо Рорка – и подумал о том, что занимало его уже давно; его всегда удивляло, почему то, что мы испытываем во сне, протекает так ярко и сильно, как никогда не бывает в обычной жизни, почему ужас бывает таким безграничным, а чувство наслаждения – таким полным и что это за сверхсостояние, которое невозможно пережить вновь, – то состояние, которое он испытывал, когда во сне спускался по тропинке, продираясь сквозь зелень листьев, и воздух был напоен ожиданием и беспричинной невыразимой радостью, а проснувшись, он не смог объяснить этого себе – снилась просто дорожка где-то в лесу. Он вспомнил об этом, потому что впервые увидел это сверхсостояние наяву, увидел на лице Рорка, обращенном к зданию. Фотограф был молодой парень, новичок в работе, он почти ничего не знал о ней, но любил свое дело, занимался фотографией с детства. Поэтому он щелкнул Рорка как раз в этот миг.

Позднее редактор отдела искусств увидел снимок и рявкнул:

– Что это, черт возьми?

– Говард Рорк, – ответил фотограф.

– Кто этот Говард Рорк?

– Архитектор.

– Кому, черт возьми, нужен портрет архитектора?

– Ну, я только подумал…

– Кроме того, в ней есть что-то безумное. Что это с этим парнем?

И снимок был отправлен в архив.

Дом Энрайта быстро заполнился съемщиками. Те, кто сюда переехал, были людьми, желающими жить со здоровым комфортом, и больше их ничто не волновало. Они не обсуждали достоинства дома, им просто нравилось в нем жить. Они были из тех, кто ведет полезную, активную личную жизнь и не рвется на публику.

Но люди иного склада толковали о доме Энрайта недели три. Они считали, что дом абсурден, построен, лишь чтобы как-то выделиться, и в нем нет естественности. Они говорили: «Дорогая, представьте себе, если бы вы жили в таком доме, посмели бы вы пригласить к себе миссис Морланд? Ах, с каким вкусом построен ее дом!» Начали появляться и немногие, кто говорил: «Знаете, мне, пожалуй, нравится современная архитектура, ей сегодня удалось создать блестящие образцы. В Германии существует целое направление модернистов, и весьма интересное, но это совсем не похоже на них. Это уродство».

Эллсворт Тухи в своей рубрике ни словом не обмолвился о доме Энрайта. Один из читателей «Знамени» обратился к нему с письмом: «Дорогой мистер Тухи, что вы думаете о здании, которое называется домом Энрайта? У меня есть друг, он работает декоратором, и он много говорит об этом здании и считает его дрянью. Архитектура и разные подобные искусства – мое хобби, а я не знаю, что и думать. Вы расскажете нам об этом в своей рубрике?» Эллсворт Тухи ответил, но в частном письме: «Дорогой друг, в мире сегодня строится так много важных зданий, происходит так много интереснейших событий, что я не могу занимать свою рубрику предметами тривиальными».

Но люди находили Рорка – те немногие, которые ему были нужны. Этой же зимой он получил заказ на строительство дома Норриса, скромной загородной резиденции. В мае он подписал еще один контракт – на свое первое деловое здание, пятидесятиэтажный небоскреб в центре Манхэттена. Энтони Корд, его владелец, возник неизвестно откуда и создал за немногие блестящие и жестокие годы на Уолл-стрит целое состояние. Ему было нужно собственное здание, и он обратился к Рорку.

Контора Рорка выросла до четырех комнат. Служащие его любили. Сами они этого не понимали и были бы страшно поражены возможностью применять такое понятие, как любовь, по отношению к своему холодному, не терпящему никаких личных подходов и человеческих отношений боссу. Именно этими словами они обычно характеризовали Рорка, именно этими словами их учили пользоваться по стандартам и идеологии их прошлого; однако, поработав с ним, они понимали, что эти слова не относятся к нему, но не могли бы объяснить, ни каков он на самом деле, ни как они к нему относятся.

Он не улыбался своим служащим, не приглашал их выпить, никогда не расспрашивал об их семьях, их любовных историях или вероисповедании. Он откликался только на одну способность человека – его творческие возможности. В его конторе человек должен быть специалистом. Никаких вариантов, никаких смягчающих обстоятельств здесь не знали. Но если служащий работал хорошо, ему не надо было больше ничего, чтобы заслужить благорасположение своего хозяина: оно предоставлялось не как подарок, но как долг. Оно было не знаком привязанности, но знаком признания. И наконец, это способствовало огромному чувству самоуважения в каждом, кто с ним работал.

– Но ведь это бесчеловечно, – воскликнул кто-то, когда один из чертежников Рорка попытался объяснить это дома, – что за холодный рассудочный подход!

Один из юношей, молодое подобие Питера Китинга, попытался заменить «рассудочный» подход «человеческим» в конторе Рорка. Он не продержался и двух недель. Время от времени Рорк ошибался в выборе подчиненных, но не часто; те, кто проработал с ним больше месяца, становились его друзьями на всю жизнь. Они, конечно, не называли себя его друзьями, не расхваливали его посторонним, не говорили о нем. Но они каким-то таинственным образом знали, что дело в их преданности не ему, но тому лучшему, что есть в них самих.


Страницы


[ 1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 | 11 | 12 | 13 | 14 | 15 | 16 | 17 | 18 | 19 | 20 | 21 | 22 | 23 | 24 | 25 | 26 | 27 | 28 | 29 | 30 | 31 | 32 | 33 | 34 | 35 | 36 | 37 | 38 | 39 | 40 | 41 | 42 | 43 | 44 | 45 | 46 | 47 | 48 | 49 | 50 | 51 ]

предыдущая                     целиком                     следующая