04 Dec 2016 Sun 17:13 - Москва Торонто - 04 Dec 2016 Sun 10:13   

– Кэти, ты очень тактична и добра ко мне… но перестань же играть, – сказал он и вдруг в страхе понял, что она не играет. – Перестань играть… Скажи, что ты тогда думала обо мне… Скажи, я готов ко всему… Я хочу это слышать… Разве ты не понимаешь? Мне будет лучше, если я услышу это от тебя.

– Питер, ты ведь не хочешь, чтобы я вдруг начала тебя обвинять? Если бы это не было так по-детски, я бы решила, что это тщеславие.

– А все-таки, что ты чувствовала в тот день… когда я не пришел… и потом, когда узнала, что я женился? – Он не понимал, что именно заставляет его прибегать к грубости как к единственному средству общения. – Кэти, ты страдала?

– Ну конечно, я страдала. Как все в подобной ситуации. Потом поняла, конечно, как все это глупо. Я плакала и кричала что-то дяде Эллсворту, ему пришлось вызвать врача и дать мне успокоительное. А несколько недель спустя я потеряла сознание на улице – просто шла и упала, конечно, мне потом было очень стыдно. Наверное, так бывает со всеми. Это как корь – надо переболеть. Как говорил дядя Эллсворт, вряд ли можно было ожидать, что я буду исключением, что меня это не коснется.

Он подумал: «Помнить о боли, которую тебе причинили, и ничего при этом не чувствовать – это страшно. Страшнее, чем переживать все снова и снова».

– Но конечно, мы понимали, что все, что ни делается, к лучшему. Не могу представить себя твоей женой.

– Не можешь представить себя моей женой, Кэти?

– То есть вообще не могу представить себя замужем, Питер. Семейная жизнь не для меня, не для моего характера. Иметь семью – что может быть эгоистичнее и ограниченнее? Конечно, я понимаю твои чувства и ценю их. Ты чувствуешь угрызения совести, так, наверное, и должно быть, ведь ты меня бросил – так это называется. – Он поморщился. – Видишь, глупо говорить об этом. Ты сокрушаешься о том, что сделал, это естественно, нормально, но давай посмотрим на это трезво. Мы ведь взрослые, разумные люди. Ничто не стоит слез. Мы такие, какие есть, и с этим ничего не поделаешь. Все наши поступки – это наше прошлое, наш опыт, но надо жить дальше.

– Кэти! Как ты можешь? Ведь ты о себе говоришь, а не успокаиваешь какую-нибудь оступившуюся девчонку.

– А что, есть существенная разница? У всех одни и те же проблемы, одни и те же чувства.

Она отщипнула кусочек хлеба с зеленым кресс-салатом, и он заметил, что его заказ тоже подан. Он поковырял вилкой в тарелке с салатом и заставил себя откусить кусочек серого диетического крекера. Он ел не автоматически, как будто утратил этот навык, а сознательно, прилагая усилия, и это было странно. Крекеру, казалось, не будет конца; он никак не мог его дожевать. Он жевал и жевал, а во рту все не убывало.

– Кэти… все эти шесть лет… я представлял, как однажды попрошу у тебя прощения. Я могу это сделать сейчас, но не стану. Кажется… кажется, это уже не нужно. Ужасно так говорить, но я действительно так думаю. То, как я с тобой поступил… я не сделал ничего хуже за всю свою жизнь – но не потому, что я ранил тебя. Ведь я тебя ранил, Кэти, и может быть, больше, чем ты сама считаешь. Но это не самое худшее… Кэти, я ведь хотел на тебе жениться. Это единственное, чего я действительно хотел. Я не сделал того, что хотел, и этот грех простить нельзя. Это так мерзко, бессмысленно, чудовищно, это просто безумие, в этом нет ни смысла, ни достоинства, ничего, кроме боли, никому не нужной боли… Кэти, зачем нам вдалбливают в головы, что делать то, что мы хотим, слишком легко и недостойно, что мы должны сдерживать себя, что нужна дисциплина? Ведь делать то, чего ты действительно хочешь, труднее всего. Для этого нужно особое мужество. Если ты действительно этого хочешь. Вот как, например, я хотел жениться на тебе. Я не говорю о таких желаниях, как желание напиться, или увидеть свое имя в газетах, или переспать с кем-нибудь. Все это даже не желания, мы делаем это, чтобы уйти от наших истинных желаний, потому что это огромная ответственность – действительно стремиться к чему-нибудь.

– Питер, то, что ты говоришь, просто чудовищно и очень эгоистично.

– Может быть. Не знаю. Я всегда говорил тебе правду. Обо всем. Даже если ты не просила. Я не мог иначе.

– Да. Это была похвальная черта. Ты был очень милым мальчиком, Питер.

В бессмысленной злобе он подумал, что ему плохо от этой вазы с засахаренным миндалем на стойке. Миндаль был белым и зеленым; он не должен быть белым и зеленым в это время года; это цвет дня святого Патрика – в этот день такие конфеты бывают в витринах всех кондитерских, а день святого Патрика означал весну – нет, даже лучше, время волнующего ожидания в самом начале весны.

– Кэти, я не буду говорить, что все еще люблю тебя. Я этого сам не знаю. Не задумывался. Да это и неважно теперь. Я это говорю не потому, что на что-то надеюсь, или хочу попытаться, или… Единственное, что я знаю: я любил тебя, Кэти, как бы я себя ни вел тогда, несмотря на то что я говорю об этом в последний раз именно здесь, после всего, что было, я любил тебя, Кэти.

Она взглянула на него – ей, кажется, было это приятно. Она не была ни взволнована, ни счастлива, не жалела его – ей просто было приятно. Он подумал: если бы она была до мозга костей старой девой, озлобленной общественной деятельницей, как обычно думают о таких женщинах, презирающей все, что касается разницы между полами, чванящейся собственными добродетелями, она проявила бы свои чувства, пусть даже враждебные. Но снисходительное терпение, с которым она его слушала… Она словно охотно допускала, что человеку свойственно влюбляться, и нужно через это пройти, ведь все через это проходят, это распространенная слабость, не имеющая большого значения, ей было приятно слышать его признание, как любого другого мужчины. Она вела себя так, как следует вести себя в подобных ситуациях: ее реакция была как тот красный мексиканец на лацкане – презрительная уступка людской суетности.

– Кэти… Кэти, давай скажем: то, что сейчас между нами происходит, не п счет, хорошо? Это не может испортить того, что у нас было, правда, Кэти?.. О прошлом всегда жалеют, потому что ничего нельзя изменить, а я этому рад. Мы не можем это испортить. Но мы можем думать об этом, правда? Почему бы нет? Не обманывая себя, не надеясь, мы ведь взрослые люди, как ты говоришь, просто думать об этом… Помнишь, как я первый раз пришел к тебе в гости в твою квартиру в Нью-Йорке? Ты была такая тоненькая и маленькая, волосы у тебя были в таком милом беспорядке. Я сказал тебе, что я не полюблю никого другого. Ты сидела у меня на коленях, такая невесомая, и я говорил тебе, что никогда больше никого не полюблю. А ты сказала, что все это знаешь.

– Я помню.

– Когда мы были вместе… Кэти, я стыжусь многих вещей, но это никак не касается времени, когда мы были вместе. Когда я сделал тебе предложение… нет, я никогда не делал тебе предложения… просто сказал, что мы обручены… и ты сказала «да»… это было на скамейке в парке… шел снег…

– Да.

– На тебе были какие-то необычные шерстяные перчатки. Как митенки. Помнится… на них были капли воды… повсюду на шерсти… как хрусталь… и они сверкали… это потому, что проехала машина.

– Да, оглядываться в прошлое время от времени весьма приятно. Но горизонт у человека все время расширяется. С годами человек становится духовно богаче.

Наступило продолжительное молчание. Потом он сказал ровным голосом:

– Извини.

– Почему? Ты очень мил, Питер. Я всегда считала, что мужчины сентиментальны.

Он думал: «Нет, это не притворство… так притворяться нельзя… если только она не притворяется сама перед собой, но тогда уже нельзя остановиться, уйти, на что-то опереться…»

Она продолжала что-то рассказывать и вскоре вернулась к разговору о Вашингтоне. Он отвечал в нужных местах.

Раньше ему казалось, что между прошлым и настоящим есть прямая связь, и если в прошлом была допущена ошибка, она может отозваться болью в настоящем, но эта боль как бы подчеркивает некое бессмертие прошлого; он не мог вообразить, что Кэтрин способна разрушить, расправиться со всем, что было… как будто этого никогда и не существовало.

С легким вздохом нетерпения она бросила взгляд на часы:

– Я опаздываю. Мне надо бежать.

Он подчеркнуто произнес:

– Ты не возражаешь, Кэти, если я не провожу тебя? Не сочти это грубостью. Просто я думаю, что так будет лучше.

– Конечно, конечно. Зачем это? Я вполне способна ориентироваться в Нью-Йорке. И к чему эти церемонии между старыми друзьями, – прибавила она, беря перчатки и сумочку, и, скомкав бумажную салфетку, бросила ее точно в свою чашку. – В следующий раз я позвоню тебе, что я здесь, и мы сможем где-нибудь перекусить вместе. Хотя не могу сказать, когда это произойдет. Я так занята, мне так много где надо побывать. В прошлом месяце Детройт, на следующей неделе я лечу в Сент-Луис. Но, если меня снова занесет в Нью-Йорк, я позвоню. Пока, Питер, было очень приятно.

XI

Гейл Винанд рассматривал блестящую деревянную палубу яхты. Дерево и медные ручки, словно пышущие жаром, помогали ему ощутить бесконечные заполненные солнцем мили между горнилом неба и океаном. Стоял февраль, яхта дрейфовала с выключенными двигателями в южной части Тихого океана.

Он перегнулся над поручнем и посмотрел вниз, на Рорка. Тот плыл на спине, вытянув тело в прямую линию, распластав руки и закрыв глаза. Цвет его кожи говорил о месяце таких дней, как этот. Винанд подумал, что ему нравится именно так ощущать время и пространство: через мощь яхты, через цвет кожи Рорка, через загар собственных рук, лежащих на поручне.

Он не выходил на яхте уже несколько лет. На этот раз он захотел, чтобы Рорк был его единственным гостем. Доминик осталась дома.

Свое приглашение Винанд сформулировал следующим образом:

– Ты убьешь себя, Говард. Ты двигаешься вперед с такой скоростью, которой долго не выдержать. И это длится уже, по крайней мере, со времени Монаднока, не так ли? Так что, хватит у тебя мужества на самый трудный для тебя подвиг – отдых?

К его удивлению, Рорк принял все без возражений. Рорк рассмеялся:

– Я не бегу от работы, если именно это тебя удивляет. Я знаю, когда надо остановиться… но не могу остановиться, если не брошу все сразу. Я понимаю, что переработал. В последнее время я портил слишком много бумаги, а получалась дрянь.

– Дрянь? У тебя? Возможно ли?

– Возможно, больше, чем у любого другого архитектора, и с меньшими возможностями для оправдания. Единственное, в чем я уверен, это то, что мои неудачные проекты заканчивали свою жизнь в корзинке для мусора.

– Предупреждаю, мы отправимся на долгие месяцы. Если ты начнешь сожалеть и через неделю заплачешь о своем рабочем столе, как и все, кто не научился бездельничать, обратно я тебя не повезу. На борту своей яхты я самый скверный из тиранов. У тебя будет все, что ты можешь вообразить, кроме бумаги и карандаша. Я не оставлю тебе даже свободы слова. Ты не будешь упоминать о несущих конструкциях, пластике и железобетоне с той минуты, как поднимешься на борт. Я научу тебя есть, спать и жить, как последний богатый бездельник.

– Мне хотелось бы попробовать.

Работа не требовала присутствия Рорка в течение ближайших месяцев. Все текущие дела были завершены. Работы по двум новым заказам начнутся не раньше весны.

Он сделал все чертежи, которые были нужны Китингу для работы в Кортландте. Строительство должно было вот-вот начаться.

Перед отъездом в один из дней конца декабря Рорк отправился бросить прощальный взгляд на место будущего Кортландта. Как безвестный зритель стоял он в группе глазеющих бездельников и наблюдал, как вгрызается в землю экскаватор, освобождая место для будущего фундамента. Ист-Ривер лениво ползла широкой черной лентой, а за ней редкое кружево снежинок смягчало абрис городских башен, едва угадываемый в фиолетово-голубой акварели.

Доминик не стала возражать, когда Винанд сказал ей о намерении отплыть в долгое путешествие вместе с Рорком.

– Дорогая, ты понимаешь, что это не означает, что я бегу от тебя? Мне просто необходимо на некоторое время уйти от всего. А быть с Говардом все равно, что быть наедине с самим собой, только спокойнее.

– Конечно, Гейл, я не против.

Он посмотрел на нее и внезапно рассмеялся, невероятно польщенный:

– Доминик, по-моему, ты ревнуешь. Это чудесно, я еще больше благодарен ему… за то, что он пробудил в тебе ревность.

Она не могла сказать ему, ревнует ли и к кому.

Яхта отплыла в конце декабря. Рорк, ухмыляясь, наблюдал за разочарованным Винандом, обнаружившим, что ему не надо укреплять дисциплину. Рорк не говорил о строительстве, часами лежал под солнцем на палубе, как настоящий бездельник. Они мало говорили. Случались дни, когда Винанд не мог вспомнить, обменивались ли они вообще какими-то мнениями. Ему начало казаться, что они могут вообще не разговаривать. Молчание было для них лучшим способом общения.

Сегодня они вместе нырнули, чтобы поплавать, и Винанд первым вернулся на борт. Теперь, склонившись над поручнем и наблюдая за Рорком, продолжавшим купаться, он подумал, что получил в этот момент власть над ним: он мог в любую минуту запустить мотор и уйти, бросив рыжеголового Рорка на милость солнца и океана. Мысль понравилась ему: ощущение власти и зависимости от Рорка, – потому что никакая сила не могла бы заставить его употребить свою власть. Небольшое напряжение голосовых связок, чтобы отдать приказ, и чья-то рука откроет клапан – и послушная машина тронется. Он подумал: «Дело не в морали, не в ужасе самого деяния. Вполне можно было бы бросить человека на произвол судьбы, если бы от этого зависела судьба целого континента». Но бросить этого человека было невозможно. Он, Гейл Винанд, был в данный момент беспомощен. Рорк, который лежал на воде, как бревно, обладал куда более значительной мощью, чем двигатель яхты. Винанд подумал: «Наверное потому, что именно эта мощь и породила машину».

Рорк влез на палубу; Винанд оглядел его, блестящего от водяных нитей, струившихся по плечам.

– Говард, ты сделал ошибку в храме Стоддарда. Та статуя должна была воплотить тебя, а не Доминик.

– Нет, для этого я слишком себялюбив.

– Себялюбив? Себялюбивому человеку это понравилось бы. Ты как-то странно употребляешь слова.

– В их точном значении. Я не хочу быть символом. Я – это только я.

Растянувшись в кресле, Винанд с удовлетворением смотрел на фонарь – матовый стеклянный диск на переборке за его спиной отрезал его от черной бездны океана и создавал ощущение защищенности внутри мощных стен из света. Он слышал шум яхты, ощущал на лице теплый ночной воздух и ничего не видел, кроме пространства палубы вокруг себя

Рорк стоял перед ним – высокая белая фигура, на фоне черного пространства, голова поднята; такое же стремление вверх Винанд видел в эскизе здания. Его руки вцепились, в поручень. На Рорке была рубашка с короткими рукавами – вертикальные складки теней подчеркивали напрягшиеся мускулы на его руках и шее. Винанд размышлял о двигателе яхты, небоскребах, трансатлантических кабелях – обо всем, что создал человек.

– Говард, этого я и хотел. Только ты и я.

– Я знаю.

– А знаешь, как это называется? Жадность. Я скуп в отношении двух вещей на этой земле: тебя и Доминик. Я – миллионер, который никогда ничем не владел. Помнишь, что ты сказал о собственности? Я как дикарь, который открыл идею частной собственности и на этой почве совсем взбесился. Странно все-таки. Помнишь Эллсворта Тухи?

– Почему Эллсворта Тухи?

– Я имею в виду то, что он проповедует. Недавно я подумал – понимает ли он, что именно проповедует? Самоотречение в абсолютном смысле? Так я же был таким. Знает ли он, что я – воплощение его идеала? Конечно, он не одобрил бы моих мотивов, но мотивация никогда не изменяла фактов. Если он ищет подлинного самоотречения, в философском смысле – а мистер Тухи настоящий философ, – в смысле несравненно более глубоком, чем денежный интерес, Боже мой, да пусть посмотрит на меня. Я никогда ничем не владел. Никогда ничего не хотел. Мне просто все было безразлично, в самом широком – космическом смысле, которого Тухи в жизни не постичь. Я превратил себя в барометр, испытывающий давление всего мира. Голос масс заставлял меня подниматься и опускаться вместе с ними. Конечно, в ходе этого процесса я скопил целое состояние. Но разве это существенно меняет картину? Допустим, я отдам все до последнего цента. Допустим, что я никогда бы не хотел никаких денег, а пытался из чистого альтруизма служить людям. Что я должен был бы сделать? Именно то, что и делал. Дарить самое большое наслаждение как можно большему числу людей. Выражать мнения, желания, вкусы большинства. Того большинства, что голосует за меня, свободно изъявляя свое одобрение и свою поддержку трехцентовым бюллетенем, покупаемым каждое утро в газетном киоске на углу. Газеты Винанда? За тридцать один год они представляли кого угодно, кроме Гейла Винанда. Я выдавил свое Я из бытия, как ни один святой в монастыре. И они называют меня порочным. Почему? Святой жертвует только материальными благами. Это невысокая цена за вечное блаженство его души. Святой сберегает свою душу и отдает ее миру. А я… я пользуюсь автомобилем, шелковыми пижамами, роскошной квартирой, а в обмен отдаю миру свою душу. Кто жертвует больше – если жертва является мерилом добродетели? Кто по-настоящему святой?

– Гейл… я не думал, что ты мог бы сказать это даже самому себе.

– А почему нет? Я знал, что делал. Я хотел власти над всеобщей душой, и я ее получил. Всеобщая душа… Довольно туманное понятие, но если кто-то пожелает увидеть ее, пусть возьмет номер нью-йоркского «Знамени».

– Да…

– Конечно, Тухи сказал бы, что он не то понимает под альтруизмом. Он считает, что я не должен оставлять людям право решать, чего они хотят. Я должен решать все. Должен определять не что нравится мне, а что им, но то, что, по моему мнению, им должно нравиться, а затем вколачивать это в их глотки. Это нужно вколачивать, раз они свободно выбрали «Знамя». Что ж, в сегодняшнем мире есть еще несколько таких альтруистов.

– Ты это так понимаешь?

– Конечно. Что еще может человек, если он должен служить народу, жить для других? Или обслуживай желания каждого и называйся порочным, или силой навязывай всем собственное представление о том, что такое всеобщее благо. А тебе известны другие возможности?

– Нет.

– Что же тогда остается? Где начинается порядочность? Что начинается там, где кончается альтруизм? Ты понимаешь, что меня волнует?

– Да, Гейл. – Винанд заметил в голосе Рорка уклончивость, очень похожую на горечь.

– Что с тобой? Что тебе так неприятно?

– Извини. Прости меня. Просто подумал кое о чем. Я уже долгое время размышляю об этом. Особенно вес эти дни, когда ты заставляешь меня бездельничать.

– Думая обо мне?

– О тебе… среди прочего.

– И к чему ты пришел?

– Я не альтруист, Гейл. Я не решаю за других.

– Не стоит беспокоиться обо мне. Я продал себя, но у меня нет иллюзий на этот счет. Мне никогда не стать Альвой Скарретом. Он действительно верит во все, во что верит читающая публика. Я презираю эту публику. В этом мое единственное оправдание. Я продал свою жизнь, но за хорошую цену. Власть. Я никогда ее не использовал. Я не мог позволить себе личных желаний. Но теперь я свободен. Теперь я могу использовать ее для того, что хочу. Для того, во что верю. Для Доминик. Для тебя.

Рорк отвернулся. Потом снова взглянул на Винанда и сказал только:

– Надеюсь, Гейл.

– О чем же ты думал все эти последние недели?

– О том принципе, что стоял за решением декана исключить меня из Стентона.

– Каком принципе?

– Ну о том, что губит мир. О котором говорил ты. О настоящем самоотречении.

– Об идеале, которого, говорят, не существует?

– Он существует… хотя и не в том виде, как они воображают. Именно этого я не могу понять в людях. В них нет самих себя. Они живут в других. Живут как бы взаймы. Посмотри на Питера Китинга.

– Смотри на него сам. Я его ненавижу.

– Я смотрел на него… на то, что от него осталось… и это позволило мне понять. Он расплачивается, и удивляется, за какие грехи, и объясняет себе, что был слишком эгоистичен. В каком его поступке или мысли проявилось его Я? Какой была его цель в жизни? Величие – в чужих глазах. Слава, восхищение, зависть – все, что исходит от других. Другие продиктовали ему убеждения, которых он не разделял, и он удовлетворился тем, что другие верят, будто он их разделяет. Его движущей силой и главной заботой были другие. Он не хотел быть великим, лишь бы другие считали его великим. Он не хотел строить – хотел, чтобы им восхищались как строителем. Он заимствовал у других, чтобы произвести впечатление на других. Вот его самоотречение. Он предал свое Я и успокоился. Но его называют эгоистом.

– Большинство людей живет так же.

– Да! Но разве не это основа всех низких поступков? Не эгоизм, а как раз отсутствие своего Я. Посмотри на них. Кто-то мошенничает и врет, но сохраняет респектабельный вид. Он знает, что бесчестен, но другие верят, что он честен, и он черпает в этом самоуважение, живет тем, во что верят другие. Другой пользуется доверием за поступки, которых не совершал. Он-то знает, что он посредственность, но возвышается от сознания, что велик в глазах других. А вот несчастная посредственность, которая проповедует любовь к нижестоящим и тянется к тем, кто еще более обделен, чтобы утвердиться в своем сравнительном превосходстве. Вот человек, чья единственная цель – делать деньги. Нет, я не вижу ничего дурного в стремлении к деньгам. Но деньги – только средство. Если человек добивается их для личных целей – внести в свое производство, создавать, изучать, трудиться, наслаждаться роскошью – он нравственная личность. Но те, кто ставит деньги на первое место, заходят слишком далеко. Роскоши для себя им мало. Они хотят поразить других – показать, развлечь, удивить, произвести впечатление. Все они довольствуются заемным. Взгляни на наших так называемых носителей культуры. Лектор, который с важностью изливает заимствованные ничего не значащие, в том числе и для него самого, мыслишки, – и люди, которые слушают в полнейшем безразличии, ведь они пришли лишь для того, чтобы рассказать друзьям, что были на лекции человека с именем. Все они получают жизнь из вторых рук.


Страницы


[ 1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 | 11 | 12 | 13 | 14 | 15 | 16 | 17 | 18 | 19 | 20 | 21 | 22 | 23 | 24 | 25 | 26 | 27 | 28 | 29 | 30 | 31 | 32 | 33 | 34 | 35 | 36 | 37 | 38 | 39 | 40 | 41 | 42 | 43 | 44 | 45 ]

предыдущая                     целиком                     следующая