05 Dec 2016 Mon 19:37 - Москва Торонто - 05 Dec 2016 Mon 12:37   

– Мне не нужна его смерть. Мне надо засадить его в тюрьму. Понятно? В тюрьму. В камеру. За решетку – запертым, остановленным, связанным… и живым. Он будет есть что дадут. Он будет двигаться, когда скажут, и остановится, когда скажут. Он пойдет на джутовую фабрику, когда ему велят. Его подтолкнут, если он будет недостаточно проворен, дадут по морде, если заблагорассудится, будут бить резиновой дубинкой, если он не подчинится. И он будет подчиняться. Он будет выполнять приказы. Он будет выполнять приказы!

– Эллсворт! – закричал Китинг. – Эллсворт!

– Ты мне противен. Неужели ты не можешь принять грубую правду? Нет, ты хочешь, чтобы ее подсластили. Вот почему я предпочитаю Гэса Уэбба. У него-то нет никаких иллюзий.

Миссис Китинг рывком открыла дверь, – она услышала крик.

– Вон отсюда! – рявкнул на нее Тухи.

Она отступила, и Тухи захлопнул дверь.

Китинг поднял голову:

– Ты не имеешь права так разговаривать с моей матерью. Она не имеет к тебе никакого отношения.

– Кто спроектировал Кортландт?

Китинг встал, потащился к платяному шкафу, открыл ящик, вытащил мятый лист бумаги и протянул его Тухи. Это был его контракт с Рорком.

Тухи прочел его, сухо и коротко рассмеялся. Потом взглянул на Китинга:

– Да, Питер, ты моя большая удача. Но иногда приходится отвернуться, чтобы не видеть собственных удач.

Китинг стоял у шкафа – плечи опущены, глаза пустые.

– Вот уж не ожидал, что у тебя все записано и он подписался. Итак, вот что он сделал для тебя… и вот что ты сделал в ответ… Беру назад все оскорбления, Питер. Ты должен был сделать это. Кто ты такой, чтобы повернуть вспять законы истории? Ты знаешь, что это за документ? Это невозможное совершенство, мечта столетий, цель всех великих школ человеческой мысли. Ты набросил на него узду. Заставил его работать на себя. Забрал его свершение, его награду, его деньги, его славу, его имя. Мы только думали и писали об этом. Ты продемонстрировал это на практике. Все философы, начиная с Платона, должны тебя благодарить. Вот он – философский камень, способный превращать золото в свинец. Мне должно быть приятно, но я – человек и ничего не могу с этим поделать, мне неприятно. Меня воротит от этого. Другие, Платон и остальные, они действительно считали, что этот камень может превращать свинец в золото. Я знал правду с самого начала. Я был честен перед собой, Питер, а это самая трудная форма честности. Та, от которой вы все стараетесь убежать любой ценой. Теперь я не ругаю тебя, это действительно очень трудно признать, Питер. – Тухи сел, держа бумагу за кончики обеими руками. Он сказал: – Если хочешь знать, насколько это трудно, я скажу тебе. Теперь уже я хочу сжечь этот документ. Понимай это как хочешь. Особой заслуги в этом нет, ведь я знаю, что завтра отошлю его окружному прокурору. Рорк никогда об этом не узнает, а если бы и знал, ему было бы на это плевать, но, если быть правдивым до конца, был момент, когда мне хотелось сжечь этот документ.

Он осторожно сложил бумагу и опустил ее в карман. Китинг следил за его жестами, двигая им в такт головой, подобно котенку, следящему за клубком.

– Ты мне противен, – повторил Тухи. – Господи, как вы мне противны, все вы, с вашими лицемерными сантиментами! Ты все время тащишься за мной, питаешься тем, чему я тебя учу, извлекаешь из этого выгоду, но не имеешь достоинства признаться в этом самому себе. Ты зеленеешь от страха, когда понимаешь правду. Я полагаю, что это заложено в самой сути твоего характера, и это и есть мое главное оружие… Господи! Я устал от всего этого. Я должен хотя бы на время освободиться от тебя. Почему я должен притворяться всю свою жизнь – ради жалких посредственностей вроде тебя? Чтобы защитить твою сентиментальность, твою совесть и покой ума, которого у тебя нет. Вот она, цена, которую я плачу за то, чего хочу, но, по крайней мере, я знаю, что должен платить. И у меня нет иллюзий относительно цены и того, что я покупаю.

– Чего ты… хочешь… Эллсворт?

– Власти, Пит.

В квартире наверху послышались шаги, кто-то весело скакал, по потолку будто ударили четыре или пять раз. Люстра зазвенела, и Китинг послушно поднял голову. Затем лицо его вновь обратилось к Тухи. Тухи равнодушно улыбался.

– Ты… всегда говорил…– хрипло начал Китинг и замолчал.

– Я всегда говорил только это. Ясно, точно и открыто. Не моя вина, если ты не мог услышать. Мог, конечно. Не хотел. А это для меня еще лучше глухоты. Я говорил, что намерен править. Как все мои духовные предшественники. Но мне посчастливилось больше, чем им. Я унаследовал плоды их усилий и буду единственным, кто осуществит великую мечту. Сегодня я вижу это вокруг. Я узнаю это. Мне это не нравится. Я и не ожидал, что это мне понравится. Наслаждение не мой удел. Насколько позволят мои способности, я найду в этом удовлетворение. Я буду править.

– Кем?..

– Тобой. Миром. Все зависит только от того, нашел ли ты нужный рычаг. Если научиться управлять душой хотя бы одного-единственного человека, можно это делать и со всем человечеством. Это душа, Питер, душа. Не кнут или меч, не огонь или оружие. Вот почему Цезари, Аттилы, Наполеоны были дураками и не смогли удержаться у власти. Мы сможем. Душа, Питер, – это то, чем нельзя управлять, она должна быть сломлена. Вбей в нее клин, возьми ее в свои руки – и человек твой. Не нужно кнута – он принесет тебе его сам и попросит выпороть себя. Включи в нем обратный ход – и его собственный механизм будет работать на тебя. Используй его против него самого. Хочешь узнать, как это делается? Послушай, разве я тебе когда-нибудь лгал? Разве ты не слушал все это годами, но ты не хотел слышать, и это твоя вина, а не моя. Тут много способов. Вот один из них. Заставь человека почувствовать себя маленьким. Заставь его почувствовать себя виновным. Уничтожь его стремления и его целостность. Это трудно. Даже худший из вас ищет идеал. Убей его цельность путем внутреннего подкупа. Направь его на разрушение цельности человека. Проповедуй альтруизм. Говори, что человек должен жить для других. Скажи, что альтруизм – это идеал. Ни один из них не достиг этого, и ни один этого и не хотел. Все жизненные инстинкты восстают против этого. Человек начинает понимать, что не способен к тому, что сам принял как высшую добродетель – и это вызывает чувство вины, греха, сомнение в себе самом. Но раз высший идеал недосягаем, человек постепенно отказывается от всех идеалов, от всех надежд, от всякого чувства личной ценности. Он чувствует, что обязан проповедовать то, чего сам не может делать. Но человек не может быть наполовину добрым или приблизительно честным. Сохранить порядочность очень трудно. Зачем сохранять то, что уже подгнило? Его душа теряет самоуважение. И он твой. Он будет подчиняться. Он будет рад подчиняться – потому что не может верить самому себе, чувствует себя не совсем определенно, чувствует себя нечистым. Это один путь.

А вот еще один. Разрушить ощущение ценности. Разрушить способность различать величие или достигать его. Великим человеком нельзя управлять. Нам не нужны великие люди. Не отрицай понятие величия. Разрушай его изнутри. Великое редко, трудно, оно – исключение. Установи планку на уровне, доступном для всех и каждого, вплоть до самого ничтожного, самого глупого, – и убьешь желание стараться у всех людей, маленьких и больших. Ты уничтожишь мотив к совершенствованию. Смейся над Рорком и считай Питера Китинга великим архитектором. И уничтожишь архитектуру. Превозноси Лойс Кук и уничтожишь литературу. Подними на щит Айка и уничтожишь театр. Восславь Ланселота Клоуки и уничтожишь прессу. Не пытайся сразу разрушить все храмы – напугаешь людей. Воздвигни храм посредственности – и падут все храмы. Но есть и другой способ. Убивать смехом. Смех – инструмент веселья. Научись использовать его как орудие разрушения. Преврати его в усмешку. Это просто. Позволь смеяться надо всем. Скажи, что чувство юмора – ничем не ограниченная добродетель. Не оставляй ничего святого в душе человека. Убей почитание – и ты убьешь в человеке героя. Человек не может почитать насмехаясь. Он станет подчиняться, и не будет границ для послушания – ничто не важно, нет ничего серьезного.

Или еще вот этот способ. Он один из самых важных. Не позволяй людям быть счастливыми. Счастье самосодержательно и самодостаточно. Если люди счастливы, ты им не нужен. Счастливые люди свободны. Поэтому убей радость в их жизни. Отними у них все, что им дорого и важно. Никогда не позволяй людям иметь то, чего они хотят. Заставь их почувствовать, что само личное желание – зло. Доведи их до такого состояния, чтобы слова «я хочу» стали для них не естественным правом, а стыдливым допущением. Альтруизм весьма полезен для этого. Несчастные придут к тебе. Ты будешь им нужен. Они придут за утешением, за поддержкой. Природа не терпит пустоты. Опустоши душу – и можешь заполнить это пространство, чем угодно тебе. Не понимаю, чем ты так шокирован, Питер. Это один из самых старых способов. Вспомни историю. Взгляни на любую великую этическую систему начиная со стран Востока. Разве все они не проповедуют отречение от личного счастья? Разве за всеми хитросплетениями слов не звучит единственный лейтмотив: жертвенность, самоотречение? Разве ты не способен различить, о чем они поют – «откажись, откажись, откажись, откажись»? Вдумайся в сегодняшнюю моральную атмосферу. Все приносящее радость – от сигарет до секса, амбиций и выгоды, – все объявлено аморальным или греховным. Только докажи, что что-то приносит людям счастье, – и оно обречено. Вот до чего мы дошли. Мы связали счастье и вину. И взяли человечество за горло. Брось своего перворожденного в жертвенный огонь; спи на постели, утыканной гвоздями; спеши в пустыню умерщвлять плоть; не танцуй; не ходи в кино по воскресеньям; не пытайся разбогатеть; не кури; не пей. Все та же линия. Великая линия. Дураки думают, что подобные табу – просто бессмыслица. Какие-то остатки былого, консерватизм. В бессмыслице всегда есть некий смысл, некая цель. Не торопись исследовать безумие – спроси себя, чего им достигают.

Каждая этическая система, проповедующая жертвенность, вырастала в мировую и властвовала над миллионами людей. Конечно, следует подобрать соответствующую приправу. Надо говорить людям, что они достигнут высшего счастья, отказываясь от всего, что приносит радость. Не стоит выражаться ясно и определенно. Надо использовать слова с нечетким значением: всеобщая гармония, вечный дух, божественное предназначение, нирвана, рай, расовое превосходство, диктатура пролетариата. Разлагай изнутри, Питер. Это самый старый метод. Этот фарс продолжается столетиями, а люди все еще попадаются на удочку. Хотя проверка может быть очень простой: послушай любого пророка и, если он говорит о жертвенности, беги. Беги, как от чумы. Надо только понять, что там, где жертвуют, всегда есть кто-то, собирающий пожертвования. Где служба, там и ищи того, кого обслуживают. Человек, вещающий о жертвенности, говорит о рабах и хозяевах. И полагает, что сам будет хозяином. А если услышишь проповедь о том, что необходимо быть счастливым, что это твое естественное право, что твоя первая обязанность – ты сам, знай: этот человек не жаждет твоей души. Этот человек ничего не хочет от тебя. Но стоит ему прийти – и ты заорешь во все горло, что он эгоистичное чудовище. Так что метод доказал свою надежность в течение многих столетий. Но ты должен был заметить кое-что. Я сказал: «Надо только понять». Понимаешь? У людей есть оружие против тебя. Разум. Поэтому ты должен удостовериться, что отнял его у них. Выдерни из-под него то, на чем он держится. Но будь осторожен. Не отрицай напрямую, не раскрывай карты. Не говори, что разум – зло, хотя некоторые делали и это, и с потрясающим успехом. Просто скажи, что разум ограничен. Что есть нечто выше разума. Что? И здесь не стоит быть слишком ясным и четким… Здесь неисчерпаемые возможности. Инстинкт, чувство, откровение, божественная интуиция, диалектический материализм. Если тебя прихватят в самых критических местах и кто-то скажет, что твое учение не имеет смысла – ты уже готов к отпору. Ты говоришь, что есть нечто выше смысла. Что тут не надо задумываться, а надо чувствовать. Верить. Приостанови разум, и игра пойдет чертовски быстро. Все будет, как ты хочешь и когда ты хочешь. Он твой. Разве можно управлять мыслящим человеком? Нам не нужны мыслящие люди.

Китинг опустился на пол возле шкафа; он чувствовал себя смертельно уставшим. Он не хотел подниматься, он чувствовал себя увереннее, прислонившись к шкафу, как будто там еще был документ, который он отдал Тухи.

– Питер, ты все это слышал. Ты все видел, вот уже десять лет как я практикую это. Ты понимаешь, что этим занимаются во всем мире. Что тебе так не нравится? Что ты уставился на меня с видом оскорбленной добродетели? Ты занимаешься тем же. Ты получил свою долю и должен ее отрабатывать. Тебе страшно от понимания, куда это ведет. Мне – нет. Я скажу тебе. Мир будущего. Я хочу этого мира. Мир послушания и единства. Мир, где мысль каждого будет не его собственной, а лишь попыткой угадать мысль соседа, у которого нет своих мыслей, а есть лишь попытка угадать мысль следующего соседа, у которого не будет мыслей… и так далее, Питер, по всему миру. Все будут согласны со всеми. Мир, в котором ни один человек не будет испытывать личных желаний, но направит все свои усилия на удовлетворение желаний своего соседа, у которого не будет никаких желаний, за исключением желания удовлетворить желания следующего соседа, у которого не будет желаний… И так по всему миру, Питер. Все будут служить всем. Мир, в котором человек будет работать не ради таких невинных вещей, как деньги, а ради безголового чудища – престижа. Одобрение сограждан, их хорошее мнение – мнение людей, которым не будет позволено иметь собственное мнение. Осьминог – одни щупальца и никаких мозгов. Суждения, Питер! Не суждения, а социологическая выборка, средняя величина из нулей, так как не будет больше никакой индивидуальности. Двигатели мира заглохнут, и единственное сердце будет подкачиваться рукой. Моей рукой – и руками немногих, очень немногих других, подобных мне. Для тех, кто знает причины твоих поступков, ты великое, прекрасное среднее, ты, который не взорвался в ярости, когда тебя назвали средним, маленьким, обыкновенным, тебя, полюбившего и принявшего эти имена. Ты восседаешь на троне и в храме, ты, ничтожный народ и одновременно абсолютный правитель, заставивший всех правителей прошлого корчиться от зависти. Комбинация из Всевышнего, пророка и короля. Глас народа. Среднее, обыкновенное, общее. Знаешь ли ты подходящий антоним для Я? Посредственность, Питер. Власть посредственности. Но даже самое посредственное должно быть кем-то открыто в свое время. Мы сделаем это открытие. Глас Божий. Мы будем наслаждаться безграничным послушанием – среди людей, которые не научились ничему, кроме послушания. Мы назовем это служением! Мы выдадим медали за службу. Вы будете падать друг на друга в свалке, чтобы показать, кто умеет подчиниться лучше. Других отличий не будет. Никаких других форм личного отличия. Можешь ли ты различить Говарда Рорка в этой картине? Нет? Тогда не трать времени на глупые вопросы. Все, что не может стать управляемым, должно исчезнуть. А если такие ненормальные будут время от времени появляться на свет, они не проживут дольше двенадцати лет. Когда их мозг начнет функционировать, он почувствует давление и взорвется. Ты знаешь судьбу глубоководных созданий, которых вытащили на солнечный свет? Так будет и с будущими Рорками. Остальные будут улыбаться и подчиняться. Ты замечал, что идиоты всегда улыбаются? Первое нахмуривание лба у человека – это первое прикосновение Господа. Прикосновение мыслью. Но у нас не будет ни Господа, ни мысли. Только одобрение улыбкой. Автоматические рычаги – все говорят «да». Теперь, если бы ты был чуть более сообразительным, например, как твоя бывшая жена, ты бы спросил: а что же мы, правители? А что я, Эллсворт Монктон Тухи? И я бы ответил: да, ты прав. Я получу не больше тебя. Мне останется лишь следить за тем, чтобы ты был доволен. Лгать тебе, льстить, восхвалять тебя, поддерживать твое тщеславие, произносить речи о народе и общем достоянии. Питер, мой бедный старый друг, я самый большой альтруист из всех, кого ты когда-либо знал. У меня меньше независимости, чем у тебя, которого я просто вынудил продать свою душу. Ты использовал людей ради того, чтобы получить от них что-то для себя. Мне ничего не нужно для себя. Я использую людей ради того, что сам могу сделать для них. Это моя единственная функция и оправдание. У меня нет личных целей. Мне нужна власть. Нужен мой мир будущего. Заставить всех жить для всех. Заставить всех жертвовать, а не преуспевать. Заставить всех страдать, а не радоваться. Застопорить прогресс. Пусть все загнивает. В загнивании есть равенство. Все подчинены воле всех. Всеобщее рабство – даже без достоинства руководителя. Рабство для рабства. Огромный круг – и полное равенство. Мир будущего.

– Эллсворт… а ты…

– Не сошел ли я с ума? Боишься произнести? Вот ты сидишь, и это слово просто написано на тебе, оно – твоя последняя надежда. Сошел с ума? Взгляни вокруг. Возьми любую газету и прочти заголовки. Разве это уже не здесь? Все, о чем я тебе говорил, до последней детали? Разве Европа уже не поглощена, а мы не тянемся за ней? Все, что я, сказал, содержится в одном слове – коллективизм. Разве оно не бог нашего столетия? Действовать – сообща. Думать – сообща. Чувствовать – сообща. Соединяться, соглашаться, подчиняться. Подчиняться, служить, жертвовать. Разделять и властвовать – сначала. Но затем – объединяться и править. Мы наконец обнаружили это. Вспомни римского императора, который сказал, что хотел бы, чтобы у человечества была одна голова и он мог ее отрубить [Римский император Калигула (12 – 41, правил с 37), по свидетельству Гая Светония Транквилла («Жизнь двенадцати Цезарей»), выражал пожелание, чтобы римский народ обладал единственной головой, которую можно было бы отрубить разом.]. Люди столетиями смеялись над ним. Теперь мы смеемся последними. Мы добились того, чего он не мог добиться. Мы научили людей объединяться. Это создало одну голову, готовую для удара. Мы открыли магическое слово «коллективизм». Взгляни на Европу, ты, недоросль. Разве ты не можешь за внешней мишурой угадать суть? Одна страна посвятила себя служению идее, что отдельный человек не имеет никаких прав, они все только у коллектива. Индивидуальность рассматривается как зло, масса – как божество. Никаких целей и добродетелей – только служение пролетариату. Это один вариант. А вот и другой. Страна посвятила себя служению идее – один человек не имеет никаких прав, только служение государству. Индивидуальность рассматривается как зло, раса – как божество. Никаких иных целей и добродетелей – только служение расе. Так я брежу или это суровая действительность уже двух стран? Посмотри, идет захват в клещи. Если ты в ужасе от одного варианта, мы толкнем тебя к другому. Заставим подергаться. Мы закрыли двери. Мы подготовили монету. На одной стороне орел – коллективизм, на другой решка – коллективизм. Отдай свою душу совету – или вождю, но отдай ее, отдай, отдай. Моя методика: предложи яд как пищу и яд как противоядие. Расцвечивай, украшай, но не забывай о главной цели. Дай дуракам выбор, пусть забавляются, но не забывай о единственной цели, которой тебе надо достичь. Убей личность, умертви человеческую душу. Остальное приложится. Взгляни на мир, каков он сейчас. Ну что, Питер, ты все еще думаешь, что я сошел с ума?

Питер сидел на полу, раскинув ноги. Он поднял руку, осмотрел ногти, сунул палец в рот и откусил заусеницу. Все его чувства были отключены – он слушал, и Тухи понимал, что ответа не последует.

Китинг послушно ждал, казалось, ему все безразлично: звуки стихли, и он просто ждал, когда они возобновятся.

Тухи ухватился за подлокотник кресла, потом отнял и приподнял ладони, снова обхватил дерево – он больше ни на что не рассчитывал. Он толчком поднялся на ноги.

– Спасибо, Питер. – Голос Тухи звучал серьезно. – Честность трудно отбросить в сторону. Всю свою жизнь я произносил речи перед большими аудиториями. Но такую речь мне больше произнести не удастся.

Китинг приподнял голову. В его голосе прозвучало предвосхищение ужаса, еще не испытанного, но ожидающего его в ближайший час:

– Не уходи, Эллсворт.

Тухи наклонился над ним и тихо рассмеялся:

– Вот и ответ, Питер. Вот мой довод. Ты хорошо знаешь меня, знаешь, что я с тобой сделал, у тебя не осталось иллюзий на мой счет. Но оставить меня ты не можешь и никогда не сможешь. Ты повиновался мне во имя идеалов, но и оставив идеалы, ты будешь подчиняться мне. Ни на что другое ты уже не годишься… Спокойной ночи, Питер.

XV

«Наступил решающий момент. Наш вывод покажет, чего мы стоим. В лице Говарда Рорка мы должны сокрушить силы эгоизма и антиобщественного индивидуализма. Эти силы – проклятье нашего времени, и в данном случае они предстали в полном своем выражении. Как уже сказано в начале статьи, в настоящее время окружной прокурор располагает свидетельством – сейчас мы не можем назвать его, – которое безусловно доказывает виновность Рорка. Общество требует возмездия вместе с нами».

Статья появилась в конце мая в утреннем выпуске газеты «Знамя» в колонке «Вполголоса». В руки Гейла Винанда она попала, когда он ехал домой из аэропорта. Он летал в Чикаго в надежде возобновить контракт на три миллиона долларов с одним крупным рекламным агентством. Два дня он предпринимал отчаянные усилия, но все напрасно – контракт был потерян. Сойдя с самолета, он накупил нью-йоркских газет. Его ожидала машина, чтобы отвезти в загородный дом. Тогда он и наткнулся на статейку.

Винанд даже усомнился, ту ли газету он читает, и проверил название. Как ни странно, это было «Знамя», и статья была напечатана на первой полосе на месте передовицы.

Он велел шоферу ехать в редакцию и держал газету развернутой на коленях, пока машина не остановилась перед зданием «Знамени».

Едва он вошел, как заметил перемену, – во взгляде двух репортеров, выходивших из лифта, в позе лифтера, которому явно хотелось обернуться и рассмотреть его, во внезапном оцепенении людей в его приемной. Ожидание чувствовалось в том, как при виде него разом замолкал треск пишущих машинок, как замирали взгляды и движения. Все понимали значение невероятного, но свершившегося поворота в ходе событий.

Он впервые ощутил смутное потрясение; чувствовалось, что всеми овладело сомнение, и то, что оно проникло в умы, предвещало дурное – люди допускали возможность его поражения в конфликте с Эллсвортом Тухи.

Но у него не было времени для самоанализа. Он не мог позволить себе копаться в своих эмоциях, в этот момент он испытывал лишь ощущение того, как напряглись мышцы его лица, как сжались зубы, как натянулась кожа на переносице и скулах; он знал, что должен контролировать внешние проявления волнения.

Не говоря ни слова, он прошел в кабинет. В кресле перед его столом сидел, обмякнув, Альва Скаррет. Горло у него было забинтовано грязным белым бинтом, лицо воспалено. Винанд остановился посреди комнаты. Если в приемной люди испытали облегчение, увидев спокойствие Винанда, то Альву Скаррета это не обмануло.

– Гейл, меня здесь не было, – прохрипел он возбужденным шепотом, мало походившим на нормальный голос. – Меня не было здесь два дня. У меня ларингит. Можешь спросить доктора, высокая температура, по мне видно. Я прямо из постели. Доктор не пускал меня, но я пришел… Гейл, поверь, меня здесь не было, не было!

Он не был уверен, слышит ли его Винанд. Винанд дал ему закончить, потом помолчал раздумывая. Наконец он спросил:

– Кто отвечал за выпуск?

– Выпускали Аллен и Фальк.

– Уволь Хардинга, Аллена, Фалька и Тухи. Заплати Хардингу за расторжение контракта. Тухи не надо. Чтобы через четверть часа их здесь не было.

Хардинг был ответственным редактором, Фальк – корректором, Аллен отвечал за реализацию, все работали в «Знамени» более десяти лет. Для Скаррета это прозвучало как гром среди ясного неба – словно сообщение, что президент отрешен от должности, Нью-Йорк разрушен метеоритом, а Калифорнию поглотил океан.

– Гейл! – завопил он. – Это невозможно!

– Убирайся.

Скаррет поплелся прочь.

Винанд нажал кнопку селектора и в ответ на испуганный голос секретарши потребовал:

– Ко мне никого не впускать.

– Да, мистер Винанд.

Он нажал другую кнопку и вызвал ответственного за распространение газеты:

– Надо изъять все из розничной продажи.

– Мистер Винанд, слишком поздно! Большая часть уже…

– Изъять немедля!

– Хорошо, мистер Винанд…

Ему хотелось опустить голову на стол, застыть неподвижно и отдохнуть, но отдыха для него не существовало, он нуждался в большем покое, чем смерть, в отдыхе нежившего человека. Желание отдохнуть противоречило его натуре; он знал, что означало распиравшее его напряжение: призыв к действию; мобилизация сил, инстинкт борьбы были так сильны, что парализовали его. Он поискал чистый лист, забыв, что держит его в руке. Надо написать передовицу, которая объяснит и перечеркнет прежнюю. Надо спешить. Это его первая неотложная обязанность.

С первыми написанными словами спало внутреннее напряжение. Быстро водя пером по бумаге, он думал о том, какая мощь скрыта в словах, сначала для того, кто их нашел, потом для тех, кому они предназначались, – исцеляющая мощь, преодоление преграды. Он думал: вот нераскрытая учеными основополагающая тайна, источник жизни – то, что происходит, когда мысль обретает форму в слове.

Он чувствовал, как вибрируют стены и пол его кабинета. Он слышал легкий шум – машины были запущены, печатался вечерний выпуск малоформатной газеты «Кларион». Шум был ему приятен. Перо забегало быстрее, как будто со звуками в пальцы вливалась энергия.

Он отказался от обычного авторского «мы». Он писал: «…и если моим читателям или врагам угодно будет посмеяться надо мной из-за этого происшествия, я не буду в обиде и сочту это оплатой старых долгов. Я заслужил это».

Он думал: вот стучит сердце этого здания… Который теперь час? Действительно ли это шум извне, или я слышу собственное сердце. Однажды доктор сунул мне в уши наконечники своего стетоскопа, он сказал тогда, что я здоров как бык и меня хватит надолго, на многие годы.

«Я виновен перед читателями в том, что допустил до них презренного негодяя, и меня извиняет только то, что всякому очевиден его нравственный уровень. Я достаточно уважаю людей, чтобы хоть на минуту мог счесть его опасным для общества. И я до сих пор испытываю слишком большое уважение к своим согражданам, чтобы усматривать в Эллсворте Тухи реальную угрозу для них».

Говорят, звук не исчезает бесследно, а распространяется в пространстве. А что происходит с биением сердца? Сколько ударов оно сделало за пятьдесят шесть лет… Можно ли собрать звуки каким-то уловителем и снова пустить их в дело? Если их вернуть, усилив, то не получится ли в результате стук печатных машин?

«Но, допустив его в свою газету, я несу ответственность за его поступки, и если в наше время публичное покаяние дело редкое и потому особенно унизительное, я накладываю на себя это наказание».

Однако, если быть точным, биение моего сердца запускало эти печатные машины не пятьдесят шесть лет, а только тридцать один, до этого двадцать пять лет ушли на дело, пока я наконец не прибил над входом новую вывеску… Издатели обычно не меняют название газеты, но я это сделал: «Знамя» Нью-Йорка – «Знамя» Гейла Винанда. Но и тридцать один год – долгий срок, и сколько сердцу нужно сделать ударов, чтобы снова и снова запускать печатный станок, сколько этих легких толчков, которые никто не слышит, каждый удар падает, как последний, – не как запятая, а как точка в многоточии, длинная цепочка многоточий.

«Я прошу прощения у всех читателей нашей газеты».

Здоров как бык, и все у меня получается здорово… Надо пригласить того доктора, пусть послушает… Наверняка он останется доволен и расплывется в радостной улыбке: докторам иной раз по душе видеть пациентов с отменным здоровьем, такое встречается нечасто… надо доставить ему это удовольствие – услышать здоровый ритм… И он удостоверится, что «Знамени» хватит надолго…

Дверь кабинета открылась, и вошел Эллсворт Тухи. Винанд без слова позволил ему пересечь кабинет и подойти к столу. Пожалуй, Винанд испытывал любопытство, если только любопытство может раздуться до запредельных размеров, подобно коллажам в воскресном приложении к «Знамени», на которых шмели размером с целый дом слетались на людей… Винанд удивился, что Эллсворт Тухи все еще в здании, что он добрался до него, несмотря на отданные распоряжения, и что он смеялся.

– Я зашел известить вас о своей отлучке, мистер Винанд, – сказал Тухи. Его лицо было спокойно, на нем не было довольства, это было лицо актера, сознававшего, что перебор вредит успеху, что для максимального эффекта не следует выходить из рамок. – И сообщить, что я вернусь. На эту же работу, в этом же здании, к тем же обязанностям. За это время вы осознаете, в чем ваша ошибка. Я прошу простить меня – это дурной тон, но я ждал этого момента тринадцать лет и могу вознаградить себя пятью минутами. Итак, вы были властным человеком и обожали чувствовать себя собственником, не так ли, мистер Винанд? Но давали ли вы себе труд задуматься, что лежало в основе всего? Не стоило ли вам больше заботиться о фундаменте вашего сооружения? Нет, это вас не заботило, потому что вы преданы делу, а не рассуждениям. Как человек дела, вы мыслите в категориях банковских счетов, недвижимости, рекламы, контрактов и ценных бумаг. Люди дела оставляют непрактичным интеллектуалам вроде меня анализ природы и источников богатства. Вы оставляете себе доходы, а наше дело разбираться в таких пустяках, как театр, кино, радио, школы, книжные обзоры и архитектурные стили. Вы бросаете нам подачку, чтобы держать нас в рамках, раз уж нам нравится заниматься всякой безделицей, пока вы заняты деланием денег. Деньги – власть. Не так ли, мистер Винанд? Ведь вас влекла власть, мистер Винанд? Власть над людьми. Бедный дилетант! Вы не понимали природы вашей страсти, иначе догадались бы, что она вам не по плечу. Вам были бы не по душе методы достижения власти, и вы не приняли бы результатов своей борьбы за нее. Для этого вам не хватило бы подлости. Говорю вам об этом без колебания, так как не знаю, что хуже – быть крупным подлецом или круглым тупицей. Вот почему я вернусь. И когда это случится, я буду главным в этой газете.

Винанд спокойно ответил:

– Когда вернетесь. А сейчас убирайтесь.

Нью-йоркский персонал «Знамени» объявил забастовку.

Профсоюз работников редакции и издательства дружно прекратил работу. К ним присоединились многие не члены профсоюза. Типографские рабочие, однако, не последовали их примеру.

Винанд никогда не принимал в расчет профсоюзы. Он платил больше любого другого издателя, и ему никогда не предъявляли экономических требований. Если его служащие иной раз и проявляли интерес к речам агитаторов, он не видел причин для беспокойства. Доминик однажды пробовала предупредить его:

– Гейл, когда рабочие борются за повышение зарплаты, сокращение рабочего дня и прочее, это их право. Но когда они организуются без всякой видимой цели, надо быть начеку.

– Дорогая, сколько мне тебя просить не вмешиваться в мои дела?

Он так и не разведал, кто вступил в профсоюз. Теперь он узнал, что состав невелик, но входят в него все ключевые фигуры, не высший эшелон, однако люди умело подобранные и активные, незаменимые, как свечи зажигания в автомобиле, вездесущие репортеры, журналисты, редакторы и их заместители. Он ознакомился с их анкетами – большинство поступили на работу в последние восемь лет по рекомендации Тухи.

Не члены профсоюза бастовали по разным причинам: одни просто ненавидели Винанда, другие боялись остаться в стороне и не особо вникали в требования. Один из них, робкий незаметный человек, столкнулся с Винандом в холле и внезапно разразился криком: «Мы вернемся, дорогуша, и тогда все будет иначе». Другие бросали работу, избегая встречи с Винандом. Некоторые подстраховывались: «Мистер Винанд, мне это ужасно не по душе, я далеко не сторонник и не имею ничего общего с профсоюзом, но забастовка есть забастовка, и я не могу допустить, чтобы меня обозвали штрейкбрехером»; «По правде говоря, мистер Винанд, я не знаю, кто прав, а кто виноват. Думаю, что Эллсворт провернул грязное дельце, и Хардинг не должен был этого позволять, но нынче не поймешь что к чему. Одно я знаю точно – против коллектива не попрешь. Надо держаться со всеми».

Бастующие предъявили два требования: восстановить на работе четверых уволенных и изменить позицию «Знамени» в деле Кортландта.

Хардинг, главный редактор, опубликовал в «Новых рубежах» статью, в которой объяснял свою позицию: «Я действительно поступил вопреки указаниям мистера Винанда в этом принципиальном вопросе, и для главного редактора это беспрецедентный поступок. Я полностью осознавал последствия своих действий. Тухи, Аллеи, Фальк и я хотели спасти «Знамя» ради сотрудников газеты, акционеров и читателей. Нашей целью было образумить мистера Винанда мирными средствами. Мы надеялись, что он отступит, не теряя лица, убедившись в необходимости разделить точку зрения большинства изданий. Нам известны своеволие, непредсказуемость и неразборчивость в средствах владельца газеты, но мы решились на наш поступок, пожертвовав собой ради профессионального долга. Признавая за владельцем право определять позицию газеты по социальным, экономическим и политическим вопросам, мы полагаем, что в этом случае владелец нарушил границы порядочности, требуя от уважающих себя людей принять сторону заведомого преступника. Мы хотели бы, чтобы мистер Винанд понял, что прошли дни диктатуры. Мы имели право выразить свое мнение относительно того, как вести дела в газете, с которой мы связали свою трудовую жизнь. Это борьба за свободу прессы».

Хардингу было за шестьдесят, у него было поместье на Лонг-Айленде, и в свободное время он стрелял по тарелочкам и выращивал фазанов. Детей у него не было, и его жена состояла членом совета директоров Центра социальных исследований. В этот совет ее ввел Тухи, подвизавшийся там в качестве главного лектора. Она написала эту статью за мужа.

Аллен и Фальк тоже не состояли в союзе Тухи. Дочь Аллена, красивая молодая актриса, играла главные роли во всех пьесах Айка. Брат Фалька был секретарем Ланселота Клоуки.

Гейл Винанд сидел за столом у себя в кабинете среди вороха бумаг. Дела осаждали его, но один образ неотвязно вертелся у него в голове, задавая тон всем его действиям, – образ обтрепанного мальчишки, стоявшего перед редактором: «А ты можешь написать слово "кошка"?» – «А вы можете написать слово "антропоморфология"?» Координаты пространства и времени смещались и смешивались, ему казалось, что мальчик ждал, стоя перед ним, и он даже произнес вслух: «Уходи!» Потом спохватился, сердито одернул себя и подумал: «Кончай, не время давать слабину». Больше он ничего не произносил вслух, но внутренний голос не умолкал, пока он читал, правил и подписывал гранки. «Уходи! У нас нет для тебя работы». – «Я буду поблизости. Вдруг понадоблюсь. Мне можно ничего не платить». – «Дурачок, тебе ведь и так платят, разве не понятно? Тебе платят». Вслух он громко сказал в телефонную трубку: «Передайте Мэннингу, что придется печатать с матриц… Срочно пришлите корректуру… и сандвич – какой угодно».

Кое-кто остался с ним – пожилые и совсем юные. Они приходили по утрам, иной раз с синяками и следами крови на воротниках; один вошел, шатаясь, с рассеченной до кости головой, пришлось вызывать скорую помощь. Дело было вовсе не в храбрости или преданности, приходили по привычке – слишком долго они жили с мыслью, что мир рухнет, если они потеряют работу в «Знамени». Пожилые не понимали, молодым было все равно.

Парнишек рассылали как репортеров. Материал, с которым они возвращались, был такого качества, что вызывал у Винанда не просто отчаяние, а взрывы безумного хохота: он никогда не встречал такого высокопарного слога и легко мог представить себе, какая гордость распирала юнца, нежданно-негаданно произведенного в журналисты. Но когда он читал репортажи в газете, ему было не до смеха – катастрофически не хватало редакторов.

Он пытался найти новых людей. Предлагал самые высокие ставки. Но люди, которые были ему нужны, отказывались. Иногда он получал согласие, но сам жалел об этом. Соглашались те, кого давно не брала ни одна порядочная газета, те, кого месяц назад он не пустил бы на порог. Некоторых приходилось вышвыривать через пару дней, кое-кто задерживался дольше. Большую часть дня они пьянствовали. Иные вели себя так, будто оказывали Винанду большую честь. Один сказал: «Гейл, старичок, подожми хвост», после чего летел с лестницы два пролета. Он сломал лодыжку и сидел на полу, глядя вверх на Винанда с видом полного изумления. Другие вели себя умнее, они слонялись по зданию, хитро поглядывая на Винанда, чуть ли не подмигивая ему, как сообщники в весьма неблаговидном деле.

Он обращался на факультеты журналистики. Никто не откликнулся. Из одного колледжа пришло коллективное письмо студентов: «…вступая на путь журналистики с сознанием высокой профессиональной ответственности, посвящая себя благородной миссии журналиста, мы солидарны в том, что принять предложение, подобное вашему, не совместимо с чувством собственного достоинства».

Редактор отдела новостей остался, но ушел редактор отдела городской жизни. Винанд взял на себя его обязанности и еще обязанности главного редактора, выпускающего, ответственного за связь с телеграфными агентствами, литературного редактора и многое другое. Он не выходил из здания, спал на диване в кабинете, как в первые годы существования «Знамени». Без пиджака и галстука, с распахнутым воротом он носился вверх и вниз по лестницам, отстукивая каблуками пулеметную дробь. При лифтах остались двое, остальные лифтеры испарились, и никто не мог сказать, куда, когда и почему, то ли из чувства солидарности с бастующими, то ли из страха.

Альва Скаррет не мог понять невозмутимости Винанда. Великолепный механизм – а именно таким ему всегда представлялся Винанд – никогда не функционировал столь безотказно. Команды были быстрыми, речи короткими, реакция мгновенной. В сумятице и суете, среди станков и опустевших конторок, замусоренных лестничных площадок, типографской краски и свинца, среди осколков разбитого влетевшим с улицы кирпичом оконного стекла Винанд двигался, разделяясь на множество своих двойников, поспевавших всюду, но всегда слитых в единую волю, в единую сущность вне времени и пространства. Нет, он не от мира сего, думал Скаррет, он и выглядит иначе, будто из других времен, да, совсем иначе, и неважно, какого фасона на нем брюки, он выглядит как персонаж из готического собора: гордо поднятая голова патриция, сухое лицо с туго обтянутыми кожей скулами. Капитан корабля, о котором всем, кроме самого капитана, известно, что он идет ко дну.

Альва Скаррет не сбежал. До него так и не дошла реальность, он бродил в каком-то тумане. Всякий раз, подъезжая к зданию и видя пикеты, он испытывал изумление. Он ни разу не пострадал, если не считать нескольких гнилых помидоров, брошенных в ветровое стекло его машины. Он старался помочь Винанду, пытался делать свое дело и пяти других человек, но не мог нормально работать даже за одного. Мало-помалу он рассыпался на части, он не мог найти ответ на осаждавшие его вопросы и потому не улавливал связь событий. Он путался под ногами, приставая ко всем с одним и тем же: «Но почему, почему? Как так вдруг, ни с того ни с сего?»


Страницы


[ 1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 | 11 | 12 | 13 | 14 | 15 | 16 | 17 | 18 | 19 | 20 | 21 | 22 | 23 | 24 | 25 | 26 | 27 | 28 | 29 | 30 | 31 | 32 | 33 | 34 | 35 | 36 | 37 | 38 | 39 | 40 | 41 | 42 | 43 | 44 | 45 ]

предыдущая                     целиком                     следующая