04 Dec 2016 Sun 09:04 - Москва Торонто - 04 Dec 2016 Sun 02:04   

* * *

Кира посмотрела на потолок; серебристо-белый, он казался очень высоким. Сквозь серые сатиновые занавески в комнату пробивался свет. Она села. Груди ее. казалось, затвердели от холода.

– Кажется, наступило завтра, – сказала она.

Лео еще спал, откинув голову и свесив одну руку через край кровати. Ее чулки валялись на полу, а платье – в ногах, на кровати. Лео медленно открыл глаза, посмотрел на нее и сказал:

– Доброе утро, Кира.

Она потянулась и, скрестив руки за головой, откинулась назад. стряхивая волосы с лица.

– Вряд ли моей семье это понравится, – сказала она. – Я думаю, они вышвырнут меня из дома.

– Ты живешь здесь.

– Пойду домой, попрощаюсь.

– К чему?

– Должна же я им что-то сказать.

– Ну ладно, иди. Только побыстрее возвращайся. Я жду. Я хочу, чтобы ты была здесь.

* * *

Они стояли, словно три колонны, возвышаясь над столом в замершей от тишины гостиной. Глаза у них были красные и опухшие из-за бессонной ночи. Терпеливо-безразличная, Кира смотрела на них, прислонившись к двери.

– Ну?.. – спросила Галина Петровна.

– Что «ну»? – сказала Кира.

– Опять скажешь, что была у Ирины?

– Нет.

Галина Петровна распрямила согнутые плечи, отчего морщины на ее полинявшем банном халате слегка разгладились,

– Я не представляю себе, как далеко простирается твоя невинная глупость. Но ты должна осознавать, что люди могут подумать…

– Так и есть. Я спала с ним.

Лидия вскрикнула.

Галина Петровна хотела что-то сказать, но быстро прикрыла рот.

У Александра Дмитриевича отвисла челюсть.

Рука Галины Петровны указала на дверь.

– Убирайся из моего дома, – сказала она, – навсегда.

– Хорошо, – сказала Кира.

– Как ты могла? И это моя дочь! Да как ты можешь стоять здесь и смотреть нам в глаза? У тебя и представления нет о стыде и позоре, падшая…

– Мы не будем обсуждать это, – сказала Кира.

– Tы забыла о смертном грехе?.. В восемнадцать лет, с мужчиной, вышедшим из тюрьмы? А церковь… веками… поколениями… не было более низкого грехопадения! Ты об этом слышала, дочь моя? Святые, которые пострадали за наши грехи…

– Могу я забрать свои вещи, или вы оставите их себе?

– Чтобы здесь не было ни одной твоей вещи! Чтобы духа твоего здесь не было! И чтобы никогда в этом доме не вспоминали твоего имени!

Лидия, зажав голову руками, истерично рыдала.

– Мама, скажи ей, чтобы убиралась! – прокричала Лидия сквозь плач, похожий на икоту. – Это невыносимо! Как таких земля носит?

– Собирай вещи, да побыстрее! Теперь у нас только одна дочь! Слышишь, несчастная бродяжка! Ты, грязная уличная…

Лидия, словно не веря глазам своим, смотрела на ноги Киры.

Лео открыл дверь и взял у нее вещи, завернутые в старую простыню.

– Здесь три комнаты. Можешь переставить все так, как тебе правится. Холодно на улице? У тебя побелели щеки.

– Да, немного морозит.

– Я приготовил тебе чай – там, в гостиной.

Он накрыл стол у камина. В старинном серебре отражались красные язычки пламени. Напротив огромного окна, в котором виднелось серое небо, висел хрустальный канделябр. На другой стороне улицы люди понуро стояли в очереди у дверей кооператива. Шел снег.

Кира согрела руки о горячий серебряный чайник и потерла ими щеки. Она сказала:

– Нужно собрать осколки, подмести пол и…

Она замерла. Она стояла посреди огромной комнаты. Вытянув руки, откинув голову назад, она засмеялась. Она смеялась вызывающе, озорно, торжествующе. Вдруг она закричала:

– Лео!..

Он подхватил ее на руки. Она посмотрела в его глаза и почувствовала себя жрицей, чья душа растворилась в уголках рта божества; жрицей и одновременно ритуальной жертвой. Она смеялась, позабыв, что есть на свете стыд, задыхаясь от какой-то полны, вздымавшейся внутри нее, не в силах ее сдержать.

Он посмотрел на нее своими большими темными глазами и сказал то, о чем они не решались заговорить:

– Кира, подумай, сколько всего против нас.

Она немного склонила голову набок; глаза ее были круглыми, губы – мягкими, а лицо – спокойным и уверенным, словно у ребенка. Она посмотрела в окно, где в пелене падающего снега стояли в очереди люди – сломленные, понурые, потерявшие надежду. Она покачала головой.

– Мы выстоим, Лео. Вместе. Мы выстоим против всех: против этой страны, против этого времени, против миллионов людей. Мы сможем. Мы выдержим.

– Мы попробуем, – отозвался он безнадежно.

XI

Революция пришла в страну, воевавшую три года. Эти три года и революция разрушили железные дороги, выжгли поля, превратили жилища в груды кирпича, выгнали людей в бесконечные очереди у пунктов продовольствия в ожидании тех крох жизни, что иногда высыпались оттуда. Молча стояли заснеженные леса, но в городе дрова считались роскошью; единственным топливом был керосин, а для его сжигания было лишь одно устройство. Блага революции все еще маячили где-то впереди. Но люди уже пользовались первым из них; тем самым, у которого в бесчисленных городах бесчисленные желудки научились вымаливать огонь для тела, чтобы не угас огонек души; первое знамение новой жизни, первый властелин свободной страны: ПРИМУС.

Кира встала на колени перед столом, сделала несколько качков бронзовой ручкой примуса, на котором была надпись: «Настоящий примус. Сделано в Швеции». Увидев, что керосин тонкой струйкой потек в чашку, она чиркнула спичкой, зажгла его, и все качала, качала, внимательно наблюдая за тем, как огонь лизал черные трубки, покрывая их сажей и распространяя запах керосина, пока в них что-то не заклокотало и наружу не вырвался язычок голубого пламени, шипящий и плотный, словно факел. Кира поставила на пламя кастрюлю с пшенной кашей.

Затем, встав на колени перед камином, она собрала тонкие поленья – сырые и скользкие – с резким запахом сырости и плесени. Кира открыла дверцу печки-буржуйки, затолкала их внутрь, туда же сунула смятые газеты, зажгла спичку и начала что было сил дуть, склонившись к самому полу. Ее заволокли клубы серого дыма, которые поднимались к потолку, и хрусталь канделябра тускло поблескивал сквозь них. Серый пепел забирался к ней в ноздри, оседал на ресницах.

«Буржуйка» представляла собой железный куб с длинной трубой, которая поднималась к потолку и под прямым углом тянулась к квадратному отверстию над камином. Им пришлось поставить у себя в гостиной «буржуйку», потому что топить камин было слишком дорого. Дрова в печке шипели, тут и там плясали язычки пламени, выпихивая клубы дыма. Железные стенки стали нагреваться и завоняли сгоревшей краской. Эти печки назвали «буржуйками» потому, что они появились у тех, кому не по карману было топить настоящими поленьями печи в своих когда-то роскошных домах.

В квартире адмирала Коваленского было семь комнат, но четыре из них экспроприировали уже давно. Старый адмирал построил в зале перегородку, отделившись от новых жильцов. Сейчас Лео принадлежали три комнаты, ванна и парадный вход. У жильцов было четыре комнаты, кухня и черный вход. Кира готовила на примусе и мыла посуду в ванной. Иногда за перегородкой слышались звуки шагов, какие-то голоса, мяукала кошка. Там жили три семьи, но Кира ни разу их не видела.

Проснувшись утром, Аео увидел в гостиной накрытый стол, с белоснежной скатертью и дымящимся горячим чаем. Рядом, с румяными щеками, суетилась Кира. Ее глаза, светлые и беззаботные, улыбались, словно все сделалось само собой.

С первого дня совместной жизни она поставила условие: «Когда я готовлю, ты не должен меня видеть. А когда видишь – не должен знать, что я готовила».

Раньше она всегда знала, что она живая, особо не задумывалась над этим. Но теперь она вдруг обнаружила, что простое выживание превратилось в проблему, для решения которой требовалось много сил и времени. Нужно было очень стараться, чтобы всего лишь оставаться живыми. Она поняла, что с этим можно справиться, лишь усилив презрение к суете борьбы за выживание. Иначе, если к этому привыкнуть, вся жизнь сведется лишь к этому маленькому языку пламени в примусе и к разогревающейся на ужин каше из проса. Она была готова все свое время отдавать этой борьбе за жизнь, если бы только сама жизнь, которую полностью заполнял Лео, оставалась чистой и нетронутой. Если бы только эта борьба не вставала между ними. Она не жалела времени, потраченного не так, как ей бы хотелось, и никогда об этом не говорила. Она молчала, лишь только искорка радости поблескивала в ее глазах. Она испытывала радость и вобуждение от этой странной борьбы, для которой не было имени – ее можно было лишь чувствовать, которую они вдвоем вели в одиночестве против чего-то огромного и неизвестного, чего-то, что как наполнение билось о стены их дома, что жило в бесчисленных шаркающих по тротуару шагах, в этих бесконечных очередях, чего-то, что порвалось к ним в дом вместе с примусом и «буржуйкой», пшенкой и сырыми дровами, и что заставило две жизни бороться против миллионов голодных желудков за свое право на будущее.

Позавтракав и надевая пальто, Лео спросил Киру:

– Идешь сегодня в институт?

– Да.

– Для разнообразия?

– Считай, что так.

– Вернешься к обеду?

– Да.

– А я вернусь в шесть.

Они разошлись: она в институт, а он в университет. Она бежала по улице, чуть не падая на скользких тротуарах, смеялась над незнакомыми прохожими, дышала на замерзшие пальчики в дырявой перчатке, согревая их, запрыгивала в трамвайчик на полном ходу, обескураживая своей милой улыбкой суровых кондукторш, которые ворчали:

– Оштрафовать бы вас, гражданочка. Так ведь и без ног остаться можно.

На лекциях она постоянно ерзала, то и дело посматривая на часы на руке соседа, если, конечно, у того они были. Ей не терпелось вернуться домой. Так было в далекие дни детства, когда она с нетерпением ожидала конца занятий в день своего рождения, зная, что дома ее ждут подарки. Сейчас, конечно же, никаких подарков не было, но лучше и дороже всех подарков были для нее примус, и пшенка, и капуста, которую нужно было порезать для щей, и этот голос Лео в прихожей, возвещавший о его приходе, и безразличный ответ: «Я занята», и ее смех над дымящейся кастрюлей.

После обеда он принес к «буржуйке» свои книги, то же самое сделала и Кира. Он изучал историю и философию в Петроградском университете и одновременно работал. Когда два месяца назад он вернулся в повседневную жизнь, из которой его выбила казнь отца, он обнаружил, что место за ним сохранилось. Он был ценным работником для «Госиздата» – Государственного издательства. По вечерам, при свете горевшего в «буржуйке» пламени, он переводил книги с английского, немецкого или французского. Ему не нравились эти книги. Это были романы зарубежных писателей о бедных и честных рабочих, которых сажали в тюрьму за кусок хлеба, украденный для умирающей от голода матери своей молодой красивой жены, которую изнасиловал капиталист и которая затем покончила жизнь самоубийством, за что всемогущий капиталист выгнал с завода ее мужа; а их ребенка, вынужденного побираться на улицах, сбивал лимузин капиталиста со сверкающими крыльями и шофером в ливрее.

Но переводы давали Лео возможность работать дома и получать неплохие деньги. Хотя каждый раз, перед тем, как получить их, он слышал:

– Мы вычли с вас два с половиной процента как добровольный взнос в Осоавиахим.

Кроме этого ему приходилось делать взносы в Общество содействия воздушному флоту, в Фонд ликвидации безграмотности, и Фонд социального страхования и еще бог знает куда.

Когда Лео работал, Кира старалась двигаться по комнате бесшумно или же сидела над своими чертежами, таблицами, планами, стараясь не мешать ему.

Иногда тишина нарушалась управдомом. Он заходил в сдвинутой на затылок шляпе и собирал с них деньги за разморозку труб, чистку дымоходов, покупку лампочек для подъезда – «Опять спер какой-то гад», на ремонт крыши, а также на добровольный взнос жильцов дома в Общество содействия воздушному флоту. Кира и Лео обменивались короткими фразами с подчеркнутым безразличием, но в их лицах читалась общая тайна, которую они хранили. И стоило им оказаться одним в спальне, как они начинали смеяться. Их глаза, губы, тела жадно сливались. Кира даже не знала, сколько раз за ночь они будили друг друга. Она ничего не слышала, кроме звука его дыхания. Она изо всех сил прижималась к нему, смеясь, прятала лицо у него под мышкой и чувствовала, как он дышит ей в шею и на ресницы закрытых глаз. Затем она замирала, слегка прикусив руку, опьяненная запахом его тела.

* * *

В Петрограде у Лео не осталось никаких родственников.

Его мама умерла еще до революции. Он был единственным ребенком в семье. Ьго отец, осматривая свои огромные поля пшеницы, раскинувшиеся под синим небом, которое где-то далеко, па линии горизонта ниспадало к лесу, думал, что когда-нибудь па них полновластным хозяином ступит его сын, темноглазый, темноволосый мальчик, и от этой мысли душа его радовалась и смеялась громче, чем солнце над ним.

Адмирал Коваленский редко появлялся при дворе. На качающейся палубе корабля он чувствовал себя уверенней, чем на начищенном дворцовом паркете. Но когда он все-таки выходил в свет, сотни удивленных, завистливых взглядов были прикованы к женщине, которую он вел под руку. Его жена, урожденная графиня знатного старинного рода, была воплощением совершенства; ее прекрасные черты, казалось, вобрали в себя красоту веков. После ее смерти на голове адмирала Коваленского появились седые волосы, и все же в глубине души словами, которые он никогда бы не осмелился произнести вслух, он благодарил Бога за то, что он взял у него жену, а не сына.

Адмирал Коваленский одним и тем же голосом командовал матросами на корабле и разговаривал с сыном. Некоторые говорили, что он слишком добр с матросами; другие считали, что он слишком строг с сыном. Но он боготворил мальчика, которого иностранные гувернеры называли на свой манер «Лео», а не русским именем Лев, и не мог устоять перед малейшим капризом сына.

Все, гувернеры, слуги, гости смотрели на Лео тем же взглядом, что и на статую Аполлона, стоявшую в кабинете адмирала, с тем же благоговейным трепетом, с которым созерцали они многовековой мрамор. Лео улыбался, и это служило основанием для немедленного исполнения любого его желания.

В то время, когда его сверстники шепотом пересказывали модные французские рассказы, он изучал Спинозу и Ницше, и декламировал Оскара Уайльда на собраниях Дамского клуба милосердия, основанного его строгой теткой; он доказывал превосходство западной культуры над русской перед важными, седовласыми дипломатами, друзьями его отца, убежденными славянофилами, и приветствовал их иностранным словом «алло». Однажды его послали на исповедь, и церковный священник краснел, выслушивая такие откровения восемнадцатилетнего юноши, какие его преподобие ни разу не слышал за все семьдесят лет.

Лео ненавидел портрет царя в отцовском кабинете и слепую рабскую преданность отца государю. Он посещал тайные собрания молодых революционеров, но когда на одном из них какой-то небритый молодой человек начал говорить о всеобщем братстве и назвал его «товарищем», Лео встал и, насвистывая «Боже, царя храни», ушел.

Первый раз он провел ночь с женщиной в шестнадцать лет. Когда позже он был официально представлен ей в богатой гостиной и наклонился поцеловать руку, лицо его было вежливо-холодным, а се важный муж и не догадывался, какие уроки его прелестная надменная жена давала этому стройному темноволосому мальчику.

После нее было много других. Адмиралу даже один раз пришлось вмешаться и напомнить Лео, что если его еще раз увидят выходящим утром из особняка известной балерины, имя высочайшего покровителя которой упоминалось только шепотом, это может повлиять па его будущую карьеру.

Революция застала старого адмирала с черными очками на уже невидящих глазах и георгиевской лентой в петлице; Лео же встретил ее с медленной, презрительной улыбкой, гордой походкой и хлыстом в руке, который так соответствовал его характеру и который стал теперь бесполезным.

* * *

Две недели Киру никто не навещал, и сама она никуда не выходила. Наконец она решила навестить Ирину.


Страницы


[ 1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 | 11 | 12 | 13 | 14 | 15 | 16 | 17 | 18 | 19 | 20 | 21 | 22 | 23 | 24 | 25 | 26 | 27 | 28 | 29 | 30 | 31 | 32 | 33 | 34 | 35 | 36 | 37 | 38 | 39 | 40 | 41 | 42 | 43 | 44 | 45 | 46 | 47 | 48 | 49 | 50 | 51 | 52 | 53 | 54 | 55 | 56 | 57 | 58 | 59 | 60 | 61 | 62 | 63 | 64 | 65 | 66 | 67 | 68 | 69 ]

предыдущая                     целиком                     следующая